Поиск по сайту:



Литература: РЕШЕТНИКОВ Ф. М. РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ? РОМАН
РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ? РОМАН Печать

Федор Михайлович Решетников

РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ?

ОГЛАВЛЕНИЕ:

Часть первая. В ПРОВИНЦИИ- Часть вторая. В ПЕТЕРБУРГЕ

Часть первая

В ПРОВИНЦИИ

I

ПУТНИКИ

Зима. Небо заволокло тучами. Дует резкий ветер. На большой дороге, близ села Моргунова, никто нейдет и не едет; только полесовщик, сидя у своего шалаша, имеющего вид пирамиды, занесенного и убитого для тепла с трех сторон снегом, покуривает из трубки махорку и, поплевывая направо и налево, сосредоточенно смотрит на толстое сосновое дерево, одиноко стоящее от опушки леса, сквозь который в некоторых местах теперь, в зимнее время, видятся пустые пространства, покрытые толстыми слоями снега. Вот проехала тройка почтовых лошадей, запряженная в повозку с заледенелою поверх ее накладкою, с почтовым ящиком и каким-то чиновником в шинели и фуражке с кокардою; но если бы не колокольцы, то полесовщик, казалось, и не обратил бы внимания на этих проезжающих. Когда повозка уже скрылась с изгибом дороги из вида, полесовщик встал, засунул трубку в карман полушубка и сказал, глядя на дерево:

- Кабы не начальство, срубил бы я тебя! Ей-богу... Два бревна бы из тебя сделал, и полтинник был бы у меня в кошеле... И знатный бы я купил платок хозяйке!.. А срубить нельзя, потому все деревья на перечете.

И полесовщик, почесавши спину, ушел в шалаш.

Немного погодя на дороге, с западной стороны, показалась небольшая группа людей, шедших врассыпную.

Когда из шалаша вышел полесовщик с чугунным ломом, эта группа, состоящая из пяти человек, уже приближалась к нему.

Полесовщик, положивши лом на левое плечо, стал разглядывать приближавшихся путников. Впереди шел мужчина лет сорока восьми, с корявым широким лицом, на правой щеке которого был большой шрам, с кудреватыми пепельного цвета волосами и маленькой бородкой тоже пепельного цвета, с большими глазами, густыми сросшимися бровями, с толстым носом и бородавкой на левой ноздре. На нем надет был тулуп, сшитый из овчин и покрытый синим, уже облинявшим сукном. На ногах сапоги, на голове фуражка, на шее ситцевый платок, свернутый наподобие галстука. За ним шел человек лет двадцати восьми, с бледным, привлекательным лицом, голубыми умными глазами, с небольшими усами и пепельного цвета волосами на голове, остриженными в скобку. На нем тоже был тулуп, крытый черным сукном, с закинутыми полами за красную тканую опояску; на голове фуражка, на ногах сапоги. Шагах в двух от него шла женщина лет двадцати, с румяным правильным лицом, карими глазами. Голова ее была покрыта желтым шерстяным платком с радужным кружком, в виде колеса, на затылке; на ней надет шугайчик, подбитый куделею и покрытый зеленым тиком. Этот шугайчик покрывает только грудь и спину, а ситцевый серый с цветочками сарафан служит дополнением одеяния; но и сарафан этот не совсем прикрывает ноги, обутые в шерстяные чулки и ботинки. Все трое несли на спинах по мешочку или узелку разных величин, а у второго мужчины, кроме этого, к мешку была привязана пила. За женщиною шли рядом два мальчика, из коих одному было лет осьмнадцать, другому пятнадцать. Лицо старшего было очень бледно и худощаво, на нем выражалась боль; лицо же младшего было полно, румяно и красиво; в глазах старшего замечалась злость, презрение, в глазах младшего - хитрость и плутоватость. Костюмами оба мальчика не щеголяли: на обоих надеты были тиковые халаты одинакового зеленого, полинявшего цвета, продранные под пазухами и на локтях, отчего у старшего виднелась загрубелая сине-красная кожа локтя, а у меньшего - рукав красной изгребной рубахи; на обоих были надеты фуражки с разорванными бумажными козырьками; на ногах старшего были худые сапоги, на ногах младшего - ботинки.

Первый мужчина поравнялся с полесовщиком.

- Здорово, живая душа! - проговорил он, сняв фуражку, и пошел к полесовщику.

Остальные скучились в одном месте, но второй мужчина пошел за первым.

- Куда бог несет? - спросил, улыбаясь, полесовщик, глядя на лицо подошедшего мужчины.

- Туда, где лучше.

- Ха-ха!

- Да! Вот ты и раскуси!.. Небось, много лет по лесу шатаешься, а не выдумал другого места?

- Што и говорить! - и полесовщик задумался.

Мужчина стал накладывать в трубку табак; полесовщик тоже вытащил свою трубку и подставил левую ладонь к мужчине; тот, не говоря ни слова, насыпал на ладонь полесовщика немного табаку.

- Скоро ли вы там? - сказала женщина по-заводски, растягивая последнее слово.

На нее никто не обратил внимания. Мальчики пошли к шалашу, за ними пошла и женщина.

- Издалека идете? - спросил мужчин полесовщик.

- Да верст двести будет...

- Сперва ехали по-цыгански - все вместе, то на дровнях, то на дровах, как придется. Да больно тихо и холодно. Пехтурой-то лучше! - говорил молодой мужчина.

- Так вы туда, где лучше! Гм!! Где же это такое место? - говорил в раздумье полесовщик.

- Искать будем.

- Это все вместе - все пятеро?! Это хозяйка, молодуха-то? - спросил полесовщик молодого мужчину.

- Хозяйка.

- То-то: лицом-то схожи.

- Врет! Какая я ему хозяйка: он Короваев, а я Мокроносова.

Молодой мужчина поглядел на женщину.

- Чево лицо-то корчишь? Ты наперед женись на мне, да потом и хвастайся! - проговорила женщина.

- Однако баба-то у вас вострая. А должно быть, неаккуратная, што у нее башмак развязался и завязка - эвон де болтается! - проговорил полесовщик и захохотал.

Щеки женщины покраснели более обыкновенного, и она, отошедши немного, стала завязывать ботинок.

- Што ж, али у вас своего хозяйства нету, што вы пошли? - спрашивал полесовщик путников.

- Было, да разъехалось, - сказал пожилой мужчина.

- А ты, видно, столяр?

- А што? Есть здесь где работа?

- Да оно, пожалуй: столяр не полесовщик... Вам об этом говорить нечего - люди заводские, как и я, грешный человек. Только у меня в селе Демьяновом есть шурин; так, братец ты мой, он этим рукомеслом так разжился, что мое почтение! Сызмальства к этой работе приучился.

- А ты-то што же торчишь тут?

- Э! То-то ты заводский человек, а ума-то у те мало. Што и говорить, коли, раз, я не обучен к такому рукомеслу... топором я мастер, а стругать - нет; а другой: здесь все ж вольготнее.

- Так он как - один или с рабочими работает?

- Один, один, без рабочих, как перст... Да и окромя его, есть мастера, да уж те супротив него далеко не в ходу. А ты не к нам ли искать-то счастья идешь?

- Нет... я посмотрю.

- То-то. Если к нам, так ты ожжешься. Народ у нас вот какой: все бы взять... А што до отдачи, так на этом покорно благодарим... Вот што!

- Што ж мы здесь на житье, што ли, пришли? - крикнула женщина.

- Так ты говоришь, место дрянь? Эдак нажить капитал нельзя? - спросил полесовщика пожилой мужчина.

- Ха-ха! Да откуда нажиться-то? Ежели торговлей, так торгашей - как червей!

- Ну, это еще надо узнать. Прощай, друг, спасибо за огонь!

И путники пошли не торопясь, разговаривая друг с другом.

Полесовщик долго стоял в одном положении, глядя на удаляющихся путников.

- Ишь ты! Пошли искать, где житье лучше! Оказия! - сказал он и, как только скрылись путники, пошел в лес, говоря сам с собою: - где лучше?.. Посмотреть на вас, так плевка не стоите. А тоже чево-то ищут... Ах, горе, горе!..

 

II ИСТОРИЯ ПУТНИКОВ

Пожилой мужчина, Терентий Иванович Горюнов, - отставной мастеровой Терентьевского горного завода; женщина, Пелагея Прохоровна Мокроносова, - мастерская вдова, племянница Терентия Ивановича Горюнова; мальчики - ее братья: старший - Григорий Прохорович Горюнов, младший - Панфил Прохорович Горюнов. Другой мужчина - мастеровой Терентьевского горного завода, Влас Васильевич Короваев.

Все эти лица назад тому год жили в Терентьевском частном горном заводе и имели различные занятия. Терентий Иваныч с самого детства слыл в заводе за чудака, потому что забавлял всех своею непонятливостью и своею смешною физиономиею, которая, говорят, с детства была очень уродлива. Поэтому, может быть, он, вместо рудничных работ, попал на посылки к разным должностным лицам завода - и в таком положении проболтался до двадцатипятилетнего возраста, когда у него явилось непреодолимое желание жить своим умом, своим хозяйством и иметь самостоятельный род занятий. На первых порах он мог выдумать только музыкальное занятие, то есть игру на гармонике, на которой лучше его во всем заводе никто не играл. Стал он разыгрывать в кабаках разные заводские песни; а так как кабаки в то время существовали от откупа, водка была дорогая и скверная, почему в будни покупателей ее было мало, то целовальники придумали такое средство: за каждое посещение Терентия Горюнова с музыкой и за игру для посетителей, не менее десяти человек, платить ему гривну меди. И Терентий Горюнов ежедневно по вечерам, как раз к тому времени, как рабочие возвращались с работ из фабрик домой, садился на крылечко кабачка и, завидя какого-нибудь рабочего, начинал играть какую-нибудь заунывную заводскую песню, зная наперед, что у рабочего и без музыки невесело на душе. Поравнявшись с Горюновым, рабочий останавливался.

- Што, Тешка, горе великое, плачешь? - спрашивает рабочий.

- Горе мое великое, выпить хочется, да денег нема! - говорит Горюнов и продолжает наигрывать.

- Будь ты проклятая, пакля!

Рабочий плюнет и пойдет.

- А ты заходи: в долг поверит, а я развеселю.

Рабочий подумает-подумает: руки и ноги болят от работы, кости ломит, на душе невесело - и зайдет в кабак, и если нет денег, целовальник отпустит водки на мелок.

Мало-помалу музыка Горюнова производила свое действие: за одним рабочим шли в кабак другие и, выпивая водки, заставляли его играть на гармонике. И редкий день проходил без того, чтобы Горюнов не получал от целовальников по гривне. Но зато эти деньги не легко ему доставались. Не говоря уже о мозолях на пальцах, ему постоянно приходилось сносить насмешки и ругательства рабочих, заключавшиеся в том, что он, Горюнов, нарочно прикинулся дурачком для того, чтобы ему не работать, что он вовсе не дурак, а первый плут во всем заводе. Хотя Горюнов и старался доказать, что он тоже работник, потому что играть целый вечер для одного или нескольких рабочих не шутка, что, забавляя рабочих, он этим самым, так сказать, выкупает фабричную работу, - но его не хотели слушать ни пьяные, ни трезвые. Доходило до того, что пьяные его били за малейшее ослушание или просто за то, что он не умел угодить им игрой, так как музыка доводила некоторых до остервенения. Однако, как ни ругали его рабочие в пьяном виде, он все-таки слыл в заводе за отличного игрока, и только не пьющие водки называли его пропащим человеком.

Своею гармониею, а главное игрой, Горюнов произвел мало-помалу такое действие, что не было в заводе мужчины, который бы хоть раз не посетил кабак и не выпил там чего-нибудь. Если кто до тех пор имел о кабаке дурное понятие, тот с этого времени находил много в нем утешения; не пьющий водки человек заходил туда потешиться над пьяными товарищами и выпить за компанию кружку пива, которая стоила грош; дома убийственное однообразие, писк детей, ворчание старухи матери; в кабаке - пляски, дружественные разговоры, игра Горюнова на гармонике, песни... И Горюнов прославился. Но сильно зато его невзлюбили женщины и девицы. По их понятиям, Горюнов был самый развратный негодяй, которого непременно нужно каким-нибудь образом вытурить из завода, потому что он развращает мужей, отцов, братьев, сыновей и женихов. Прежде, бывало, мужчины в свободное время что-нибудь делали дома, а теперь все время проводят в кабаке, и если не пьянствуют, то играют в карты или в шашки. Кабак не только для взрослых, но и для подростков стал лучше дома. Прежде, бывало, подросток играет с девками на улице в мячик, а теперь сидит в кабаке и сосет трубку или папироску... И чего-чего не делали бабы и девки заводские с Горюновым! Мало того, что они ругали его в глаза, но частенько из-за угла выливали на него ушат с водой, хлестали по нем из окон мокрыми вениками, жаловались на него полицейскому начальству - ничто не помогло... Но в жизни всегда бывает так, что то, против чего мы протестуем во время нашей скуки, в другое время нам нравится. Так и без Горюнова не проходила ни одна богатая вечеринка или свадьба в заводе, ни одно народное гулянье; тогда Горюнов нравился всем своею игрой, нравился женщинам своею остротою, девушкам - шуточками и уморительными рассказами, иногда даже очень некрасивого свойства, да притом он не протестовал, когда над его лицом и манерами издевались хуже, чем над куклой.

Горюнов был добрейшее существо: никто не слыхал от него никогда не только бранного слова, но и неудовольствия; он всегда казался весел, доволен своею судьбою; но никто не знал того, что такое занятие не нравится Горюнову. Никто не знал, что Горюнов замышляет другой род занятий, копит гривны, собирает всякие бросовые вещи (что относили к его дураковатости)... И каково же было удивление терентьевцев, когда Горюнов к масленице соорудил для заводчан катушку с горы!.. До тех пор катушка существовала на пруду, то есть ее делали на столбах; теперь же Горюнов разыскал в горе такое место, которое как раз было для этого удобно. Все заводчане бросили старую катушку, кинулись к Горюнову... Горюнов торжествовал целую масленицу и собрал немало денег. Деньги эти он употребил на покупку дома своей любовнице, вдове Тюневой, которая торговала на Широкой улице калачами и секретно - пивом и брагой. Все в заводе знали про эту связь, но не обращали внимания, потому что Горюнова считали за дурачка, а Тюневу за самую последнюю женщину, от которой уже нечего ожидать хорошего. Горюнов днем терся в ее доме, изредка зазывая гостей, угощая их пивом и брагой и наигрывая на гармонике, а по вечерам, как ни в чем не бывало, являлся к брату. Семейство брата не только не было недовольно тем, что Терентий Иванович ничего не помогает в хозяйстве, но ему даже приятно было то, что он приносит ему то свечку сальную, то булку и утешает маленьких ребят своими прибаутками. В семействе все любили его, особенно дети.

Горюнов никогда ничем не хвастался и ничем не гордился, да и нечем было; однако рабочие заключили, что он не такой дурак, как об нем думают бабы. Они думали, что Горюнов неспроста перестал играть в кабаках на гармонике. Другие на его месте непременно стали бы пьянствовать, попрошайничать, а он нет. Он своей любовнице дом купил, а это что-нибудь да значит! И хоть бы любовница была молодая да красивая, а то корявая, длинноносая, низенькая ростом - такая, что ее возьмет замуж разве такой рабочий, которому не на ком больше жениться; мало этого, любовница даже бьет Горюнова. "Нет, - говорили рабочие: - Тешка выкинет какую-нибудь штуку и удивит нас всех чем-нибудь, на то он и при полиции и при разных начальниках на посылках состоял и от них, вероятно, что-нибудь да перенял..." Пробовали было рабочие советоваться с ним - никакого не вышло толку: Горюнов несет такой вздор, что смешно становится, а как засмеются рабочие, и он захохочет. Тем советы и кончатся.

Брат Горюнова был совсем другой человек. Он сызмалетства работал в рудниках, прошел все тягости горнозаводской обязательной на помещика службы, был человек горячий, справедливый, никому не льстил и от этого много терял, - и, наконец, за одну жалобу, сочиненную писарем Мокроносовым и подписанную им, его назначили в самые тяжелые работы, где он и умер, а жена его, ходившая с жалобой по этому случаю к главному горному начальству, не только ничего не выходила, а ее привезли из горного города связанною, избитою и сумасшедшею.

В это время Горюнов женился на любовнице, а племянница его вышла замуж за писаря Мокроносова. Пелагея Прохоровна была девушка смирная, работящая. Ей нравился писарь не потому, что он умел играть на гитаре, говорил складно, умел рассказывать непонятные для нее вещи так, что она понимала их, но за то, что его любил ее отец. Сам Мокроносов ничего хорошего не мог обещать своей невесте, а только уверял, что он ее будет любить, будет стараться для ее счастия всеми силами, а главное - не станет пить водку, которую он незадолго до свадьбы стал употреблять в большом количестве. И действительно, месяца три супруги жили хорошо, но потом Пелагея Прохоровна стала замечать, что муж ее тоскует, попивает понемногу водку, не говорит с ней ласково, а если и скажет, так с сердцем. Узнала она, что мужа ее притесняют за то, что он восстает против разных несправедливостей, делаемых рабочим заводоуправлением. Всячески старалась молодая женщина утешить своего мужа, - муж запил, нагрубил кому-то, и его назначили куренным рабочим; а тут еще стали бабы говорить, что он связался с какою-то женщиною. В это время умерла ее мать; за долги отца ее с братьями выгнали из дома, и она на первых порах поселилась у дяди, который тогда уже занимался торговлею.

Наконец муж Пелагеи Прохоровны захворал и умер; она осталась беременна и без средств, но, к счастию, попала на квартиру к доброй старушке ворожее, у которой и родила мертвого ребенка. Но этого ребенка не удалось ей увидеть, потому что старуха-раскольница бросила его в пруд, - на что она имела свои причины. У этой-то старухи Пелагея Прохоровна познакомилась с внуком ее, Власом Васильевичем Короваевым, которого она и прежде несколько раз видала с отцом.

Короваев - столярный мастер. Он работал чисто, хорошо и честно. Человек он был добрый, и малейшая несправедливость волновала его чересчур, но он никогда не задирал и не вооружал начальства, зная хорошо, что из этого ровно никакой не будет пользы ни ему, ни рабочим, а произойдет один вред. Работу он имел всегда; был вхож и к заводскому приказчику - двигателю всего заводского дела. Он был холост и не хотел жениться до тех пор, пока не будет иметь средств откупиться на волю. Пелагея Прохоровна прожила в его доме две недели; как он, так и она друг другу нравились, но между ними даже и речи не заходило ни о любви, ни о женитьбе. Короваев видел в Пелагее Прохоровне женщину молодую, слабую, неопытную, завлечь которую стоило небольшого труда; но ему совестно было говорить ей о том, чтобы она приискала себе какой-нибудь труд, что у него жить она долго не может; сказать же ей, что она ему нравится и что он думает жениться на ней, он не решался до тех пор, пока не выкупится на волю. Пелагея же Прохоровна думала: "Он хороший мастер, но человек гордый. Вот бы такой мне муж... Только он не ласковый".

А тут вышло такое обстоятельство, что ей нужно было идти к приказчику хлопотать о провианте братьям. Приказчик предложил ей быть его любовницей и хотел даже послать, за ней лошадь вечером, но вечером же по заводу разнеслась весть, что в завод п р и в е з л и в о л ю. Переполох по этому случаю в заводе был страшный и продолжался недели три, и в это время Пелагею Прохоровну дядя Горюнов и Влас Васильевич увезли в город Заводск, где и нашли ей место кухарки, но сами попали в острог по подозрению в краже вещей у одного богатого купца. В остроге они просидели больше месяца, их нашли невиновными, но зато они не получили назад денег, взятых у них при арестовании; у Терентия Ивановича пропала в городе лошадь с телегой; когда же их привезли в завод как беглых, то Короваев узнал, что его сестра Василиса сожгла его дом, уехала на рудник и живет там с нарядчиком, что Григорий Прохорыч работает на руднике в шахте, а Панфил - в фабрике; Горюнов застал свою жену больною, жена сказала ему, что его дом отбирает начальство за его прогулы.

Дом от Горюнова действительно отняли за то, что он прежде не работал на завод и не поставлял вместо себя работников, и выдали ему чистую волю. Горюнов поехал жаловаться, но ничего не выходил, а прожил все деньги. Без денег в заводе ему нечего было делать, а заниматься на фабрике или в лесу он не хотел; Короваев тоже не мог никак поправиться, потому что ему месяца три нужно было зарабатывать деньги на инструменты. Обоим друзьям жизнь опротивела в заводе; везде они видели несправедливости; народ стал беднеть, воровать, пьянствовать; многие пошли искать счастия в другие места.

Поэтому Горюнов, после смерти жены, решился идти в другое место искать счастия; с ним согласился идти и Короваев. Племянники Горюнова тоже обрадовались этому и стали проситься с ним. Горюнов и Короваев решили поосмотреться в городе. Но в городе рабочих рук оказалось так много, что не только нашим терентьевцам, но и многим другим трудно было достать какую-нибудь работу. Нельзя сказать, чтобы работы не было, но при наплыве рабочих со всех сторон плата за работу дается небольшая, прежние рабочие стараются держаться прежних мест, а более ловкие оттирают от работы простаков. Горюнов и не искал для себя работы, - ему хотелось торговать, потому что и прежде он торговал гвоздями, медною посудою, фальшивыми серебряными вещами, - но так как теперь у него ничего не было для продажи, то нечего было и думать о торговле. Походил он по городу с неделю; навестил знакомых мастеров, которым прежде продавал камни - аметист, топаз и проч., хотел купить у них выделанные вещи, но мастера страшно дорожились. Поступить же куда-нибудь в лавку приказчиком Горюнов не мог, потому что в приказчики принимают людей знакомых, по рекомендациям. Так Горюнов и прожил без дела с месяц. Короваев тоже не мог найти выгодную работу, потому что в городе очень много цеховых мастеров и работать на продажу бесполезно. Счастливее их были Григорий и Панфил: они попали в извозчики, с платою в месяц по три рубля.

Положение Горюнова и Короваева было довольно неказистое: деньги выходили, а достать неоткуда...

- Здесь сколько хошь живи, ничего не наживешь. Этот город просто помойная яма! - говорил Горюнов.

- Да, Терентий Иванович! Были мы с тобой люди опытные когда-то.

- Не мы этому виноваты... Однако надо идти в другое место. Вот что я придумал: ведь у тебя много знакомых с золотых приисков. Не махнуть ли нам туда?

- Знакомые есть, только разве они помогут?.. Разве в ихной воле давать нам плату?

- Ты не то судишь! Мы будем иметь золото...

- Я на это не согласен. Лучше идти в другое место, где меньше городского народа.

- Постой! Я мальчиком был в селе Моргунове, - там соль добывают. Работы страх как много.

- Не лучше ли нам идти на пушечный завод? Он, говорят, только начинается.

- Нет, уж я туда не пойду: там рабочих теперь много. Уж если здесь их много, то там и еще больше, а в Моргунове должны быть свои люди.

Через два дня после этого разговора, порасспросивши у разных рабочих, где лучше жить, Короваев и Горюнов решили идти на соляные промыслы. Но оставалось еще одно затруднение.

- Мы как пойдем: одни или нет? - спросил Короваев Горюнова.

- Это ты насчет наших-то опрашиваешь... Оно, конечно, лучше, если все вместе будем жить. Только, сам рассуди... баба!

- Ну, с Палагеей Прохоровной мы, может быть, и поладим.

- То-то, чтобы не вышло чего-нибудь...

Горюнов пошел на квартиру Пелагеи Прохоровны. Она еще очень недавно поступила в кухарки к жене столоначальника и говорила, что хуже этого места она нигде в городе не имела. Но как ни тяжела была жизнь в кухарках, ей все-таки не хотелось уходить из города, к которому она начинала привыкать. Поэтому, когда Горюнов сделал ей предложение, чтобы идти вместе с ним, братьями и Короваевым в другое место, она долго не соглашалась, и Горюнов убедил ее только тем, что она будет сама хозяйка, не намекая, впрочем, на Короваева.

В это время у Пелагеи Прохоровны был уже короткий знакомый, дворник соседнего с ее хозяйкою дома, Егор Максимыч. Ему было годов под сорок, но он был еще красивый мужчина. Часто, как только Пелагея Прохоровна пойдет куда-нибудь, Егор Максимыч выходил из калитки, кланялся ей и говорил любезности. Случалось, по вечерам, когда не было дома хозяина и хозяйки, Пелагея Прохоровна сидела на лавке рядом с Егором Максимовичем и разговаривала о заводской жизни, о своей барыне и т. п.; но Егор Максимыч вел себя прилично и никогда не дозволял себе сказать какое-нибудь неприличное слово. Егор Максимыч был вдов и имел уже взрослую дочь. Поэтому ей никак не приходило в голову, чтобы он мог предложить ей выйти за него замуж; ей просто нравилось говорить с хорошим человеком, посоветоваться с ним.

Собралась Пелагея Прохоровна совсем, распростилась с хозяйкой и пошла к Егору Максимычу.

- Куда это? - спросил тот, точно в испуге.

- Искать доброе место - где лучше!

- Здесь, в городе?

- Нет. Дядя с собой зовет.

- Напрасно, Пелагея Прохоровна... А я на тебя надеялся...

- Хуже этой барыни уж едва ли я еще, кого найду... Уж теперь я в кухарках не буду жить.

- Ну, это еще вилами писано!.. А я на тебя крепко полагался...

- Что так?

- Да так... Думаю, баба молодая, красивая... работящая... А я вдов.

- Ну?!

- Неужели ты не догадываешься?

Пелагея Прохоровна захохотала и сказала:

- Полно-ко, Егор Максимыч! Ровня ли я тебе: мне двадцатый год, а тебе сорок четвертый...

- Только тридцать восемь... Подумай, Пелагея...

- Покорно благодарю.

- Напрасно ты идешь! Обманет тебя дядя, - помяни меня!

Пелагея Прохоровна ушла. Дорогой сперва предложение дворника смешило ее, но потом ей сделалось стыдно: "И как это я не замечала, что он лебезит около меня для того, чтобы опутать меня. Поди, там все про меня говорят нехорошо... А я, дура, говорила ему обо всем, думала, что он хороший человек. А он - на, поди! Женишок!.. Уж если идти замуж, так за молодого, а то... И выдумал же ведь, что я пойду за него: ты-де бедная, а у меня деньги есть...".

Через день после этого они отправились с Григорьем и Панфилом в дорогу.

Дорогой они больше молчали, потому что о прошедшем говорить не стоило, а в будущем неизвестно что будет. Все, каждый порознь, надеялись, что где-нибудь да найдут они хорошее место. Теперь у каждого из них более прежнего было привязанности друг к другу и ко всем вообще, потому что прежде они жили порознь, каждый приобретал средства сам собой, а теперь идут они все вместе, и бог знает, кому из них будет лучше? Но никто так не нравился Пелагее Прохоровне, как Короваев. Ей нравился его высокий рост, его широкие мерные шаги, его лицо и глаза, с любовью смотрящие на нее в то время, когда он оборачивается, но не нравилось ей то, что он ничего не говорит с ней, а если и говорит, то при дяде... И хочется ей самой сказать ему, что за нее сватался дворник, ждет она удобную минуту, но когда дядя и братья отойдут далеко, ей сделается неловко: "Ну, хорошо ли говорить ему об этом? Стыд! Еще подумает бог знает что". А если и взглянет на нее Короваев, встретятся их взгляды, - сердце Пелагеи Прохоровны точно ожжет что.

 

III КОРОВАЕВ ОТДЕЛЯЕТСЯ ОТ ГОРЮНОВЫХ

- А скверно, что мы не спросили, где лучше остановиться, - сказал Короваев, когда он и его сотоварищи свернули с большой дороги на проселочную, идущую между мелким кустарником березника.

- Э! Мы не богачи какие!.. Обглядимся, тогда и устроимся, - сказал Горюнов.

Мало-помалу стали редеть и кустарники. Наконец путников охватил резкий сильный ветер с левой стороны, и перед ними открылась широкая равнина. Это ровное место походило не на поле, а скорее на озеро, потому что справа и слева виднелись небольшие возвышенности, частию покрытые кустарником, а в середине равнины виднелась вода; в одном Месте даже рос тощий мелкий кустарник, и от него до какого-то места стояли столбы. Но не это заняло путников. Налево от дороги строилось много барок; там и сям пилили доски, обтесывали бревна; народ копошился, и воздух оглашался стуком топоров, шарканьем пил, дружными возгласами нескольких голосов враз: "Дернем, подернем..." Наши путники не сводили глаз с рабочих и, наконец, подошли к одной кучке.

- Бог на помочь! - сказал Горюнов.

Рабочие посмотрели на пришедших, не переставая работать, и ничего не оказали.

- Почем робите?

- По шести рублев в месяц...

- Маловато.

- И это слава богу. А вы не здешние, што ли?

- Как не здешние? Любопытно стало - вот и спросили.

- Есть тут чего любопытного!

И путники пошли.

- А эта работа нам не с руки... У нас тоже строят барки, да только от них много не поживишься! - проговорил Короваев.

- Я помекаю: нельзя ли мне тут какую выгоду приобрести, - сказал в раздумье Горюнов.

Мало-помалу перед ними вырастало село, расположенное частию на низком, частию на холмистом месте; но виднелись только крыши и колокольни двух церквей, остальное же закрывалось рядом множества высоких столбов с перекладинами, насосов, варниц и высоких, в три яруса, амбаров.

Наши путники подошли как раз к промыслам, находящимся на берегу реки Дуги. По самому берегу, на невысоких, убитых деревом со сваями набережных стоят огромные соляные амбары; на воде стоят затянутые льдом два парохода, несколько судов и готовых уже барок или барок строящихся; между амбарами и набережными везде едут или с дровами, или с порожними дровнями. Далее, внутрь от амбаров, идут длинные лестницы к варницам; между ними стоят насосы, а расстояния между лестницами и насосами заняты дровами, бревнами, досками, кирпичом. Здесь рабочих почти не видать; но зато здесь пахнет серой, и, несмотря на холод, кое-где с насосов и крыш сочится рассол и сосульками отваливается на сырой снег.

Походили путники по варницам, высмотрели все, что им дозволили посмотреть, и, между прочим, узнали, что и здесь рабочие перебиваются кое-как, и здесь плата за труд небольшая, и поэтому редкий рабочий не находится в долгу у тех, которые нанимают его работать.

- Везде, верно, одно, - сказал Короваев.

- Посмотрим. Земля-то не клином сошлась, - заметил Горюнов.

- Коли у тебя денег много - можно весь свет, пожалуй, обойти.

- И не ходи! - сказал Горюнов, обернувшись к Короваеву"

Прошли они церковь; недалеко от церкви увидали постоялый дом. На постоялом никого теперь не было, и хозяйка очень обрадовалась, что к ней пришло много гостей.

- Ну, что ты с нас возьмешь за постой? - начал Горюнов.

- А долго вы проживете?

- Не всё же мы у тебя будем жить... Мы надолго пришли сюда, своим домком надо будет заводиться.

- Что ж, дело хорошее. Прежде у нас все свои робили на промыслах, а после воли столько наехало заводских, что беда! Есть даже и такие, кои и дома себе настроили.

- Ишь ты!

- Ей-богу! Только народ - собака, нашим промысловым не уступит: наш-то еще думает, как бы ему мешок с солью утащить, а тот уж этот мешок утащил. Право!

- И всем дело есть?

- Теперь помене стало, потому с волей господа крепко прижались: где бы нужно все варницы пустить, а они только четверть. Оттого и соли помене, и рабочим мало дают. Теперь-то мало работы; а то весной и бабам много работы.

После обеда молодежь, в том числе и Пелагея Прохоровна, улеглась спать, а Короваев с Горюновым пошли в село.

- На постоялом-то дворе невыгодно жить, Терентий Иванович, - сказал Короваев Горюнову.

- Надо будет поискать квартиру.

- Только я с вами жить не буду.

- Это дело твое, а я тебя не неволю. Только мы с тобой еще походим, поглядим, что за народ здесь.

Отправились они в харчевню. Там четверо мастеровых пили чай.

Короваев и Горюнов сели к столу, недалеко от мастеровых.

- Ежели мне теперь Усольцев не заплатит, я его камнем.

- Ну, не горячись. Уж ты эту песню давно поешь!

- Не веришь?

- А помнишь, как он с Агашки-то платок содрал, как ты расходился? И ничего!

- Агашка сама с ним разделалась.

- Полно!! Агашка, известно, поругалась-поругалась, да и только. А што наша ругань? Нет, ты бы его смазал хорошенько.

- Я его с лестницы!

- Дурак! С лестницы спустишь - в острог попадешь! Не так ли? - спросил мастеровой, обращаясь к Короваеву.

- Чево и говорить.

- А вы не здешние? Видно, на работы пришли?

- Да.

- То-то!

- Ну, и обожглись, значит. Заводские?

- Заводские. Только жить-то там нельзя: покосы и дома отняли; совсем разорили.

- Скверно. А все ж на одном месте лучше, я те скажу, потому всё свои, свои и выдадут, и выручат. Так ли?

- Это так. Только больно неприятно, когда есть нечего.

- Полно-ко! Коли бы жрать нечего было, не пил бы чай...

- Это можно себе позволить. Иной последние деньги на водке пропивает.

- Дело, братец, говоришь. Каким же ты ремеслом думаешь заняться?

- Да надо приглядеться. Я столяр.

- Барин!

- Почему барин?

- Потому что тяжелой работы не знаешь, с господами знаешься. С такими людьми мы компанство не водим; а потому - дабы повелено было, не доводя до греха, убираться вашему брату, стругалу, подобру-поздорову! - И мастеровой подошел к Короваеву.

- Однако ты, видно, по гражданской печати обучен? - проговорил, смеясь, Короваев.

- А это видишь? - сказал мастеровой, показывая черный кулак.

- И свои имеем.

- Тебе говорят - уходи, потому эта харчевня наша: здесь все промысловые, с Поносовского промысла.

- Чем же мы вам мешаем?

- Мешаете, да и все тут.

- Послушайте! Уходите добром... Наши скоро придут; их много: их не заговоришь и не переборешь.

Короваев и Горюнов не шли.

Мастеровые стали шептаться. Немного погодя один из них вышел.

- Понимаешь? - сказал шепотом Короваев Горюнову.

- Гармонийку-то я забыл, вот што скверно! - отвечал Горюнов.

Вдруг в харчевню вошло человек пять рабочих. У двоих за кушаками были засунуты сырые серые мешки, остальные ничего не имели при себе.

- Где? Эти?! - крикнул дюжий рабочий и подошел к Короваеву и Горюнову, которые держали в руках блюдечки с чаем.

- Кто вы такие? - крикнул рабочий, уперши руки в бока и разодвинув ноги.

Остальные окружили стол, за которым сидели Горюнов и Короваев.

- А ты из каких, из полицейских? - спросил Короваев, поставив блюдечко.

- Из полицейских.

- Ну, так иди туда, откуда пришел!

- Ты зубы-то не заговаривай, а коли тебя турят (гонят), так пошел! - проговорил другой рабочий.

- Никто меня не волен гнать, потому я такие же деньги плачу, как и все.

- То-то, не такие. Афанасьич не возьмет с вас того, што он с нас берет.

- Известно. С ненаших всегда вдвое, - сказал хозяин харчевни и захохотал.

- То-то и есть. Вы должны быть благодарны, что мы вашему хозяину барыш доставили. Не приходи бы таких дураков, как мы, - пришлось бы закрывать заведение.

- Ох ты, осел!.. Много ты передашь!.. Хороший человек водку берет, а то пришли, взяли чаю на гривенник, да и сидят целый день! - проговорил хозяин и подошел к столу.

- Эй! кто из вас водку пьет - угощу! Знай терентьевского Горюнова! - сказал Горюнов вставши, - и сделал такую гримасу, что все смотревшие на него захохотали.

Скоро явился полуштоф; по выпитии из него по стаканчику рабочие уже не ругались с терентьевцами, а дружно разговаривали.

От них они узнали, что соляные промыслы находятся в трех селениях, отстоящих в недалеком расстоянии одно от другого, - Моргунове, Притыкине и Демьянове. Из них первые два принадлежали пяти разным владельцам, а Демьяново - казне. Сами господа никогда не жили в своих селах, а некоторые из них даже и не бывали в них. Они жили или за границей, или в столицах, и поэтому всеми делами заправляли управляющие с приказчиками, которые были или местные купцы, или отставные чиновники, и обращались с рабочими, как настоящие господа. Но этих господ рабочим приводилось видать на промыслах очень редко, раз или два в год; настоящими же хозяевами были смотрителя, нарядчики и тому подобная мелюзга, которая из каждого рубля, из каждой рогожи или куля старалась приобрести в свою пользу копейку. Они обсчитывали рабочих ежедневно; жалобы на них не принимались или оставались без уважения, и если, несмотря на это, рабочих всегда много было на промыслах, так потому только, что им нечего было есть; куда ни пойди, все работы находятся в руках этих пиявиц, например - постройка барок, судов, караулы, очистка льда и т. п.; даже торговлю всю они забрали в свои руки. Из всего этого Горюнов вывел то заключение, что ему здесь ничего не приобрести, и крепко призадумался.

Печальные вышли из харчевни Короваев и Горюнов: не того они ждали здесь. Им хвалили промысла.

- Надо попробовать, - сказал Горюнов.

- Нечего тут и пробовать, - проговорил сердито Короваев.

- Што ж делать-то?

- А я думаю идти в другое место. Пойду в М. завод. Если там не повезет на столярном ремесле, я буду пушки лить.

- Полно-ко, Влас Васильич!

- Это будет вернее... Говорят, там дают семьдесят пять копеек поденщины.

- Враки!

- Ну, а если не повезет там, и дальше пойду... Мне мастер Подкорытов сказывал, что, кроме Петербурга, нигде нет таких мест, где бы можно хорошо заработать деньги одинокому человеку. Только идти туда далеко.

- И все-таки твой мастер нажился на гранильной фабрике, не в Петербурге...

- Што ж ему было делать, когда он был сослан туда?

- Как знаешь, а я здесь останусь... Попробую.

Домой они пришли часу в девятом вечера. Григорий, Панфил и Пелагея играли с хозяйкой в карты у зажженной лучины.

- Ну уж и село... Дрянь, говорят, - сказал Горюнов.

- Кто это сказал? Небось мастерки! О, они никому добра не пожелают, - сказала хозяйка, сдавая карты.

- Да это и видно. Самые строения, что есть, нисколько от наших домов не отменились. Да вот мы давеча шли, почти на каждом углу нищий.

- Стоит на это обращать внимание; известно, нищий - лентяй!

- А если он на костылях?

- Мало ли их вон пьяных: зимой, как обрубки какие, на улицах валяются. Поневоле не только ноги, а и руки отморозишь.

- А я, Палагея Прохоровна, завтра в путь, - сказал Короваев, обращаясь к Пелагее Прохоровне.

- Куда? - крикнули Григорий и Панфил.

Лицо Пелагеи Прохоровны побледнело, и она не могла ничего выговорить.

- Пойду в М. завод.

- А как же ты все тараторил: в Моргунове хорошо, лучше Моргунова другого места нет... - сказал Григорий Прохорыч.

- Мало ли что говорили мне люди.

- Попросту скажи: с вами, мол, не хочу вместе робить, - сказала Пелагея Прохоровна изменившимся от внутреннего волнения голосом.

- Ну, это еще не доказано, - сказал Короваев и стал укладываться на лавке.

Хозяйка спросила, будут или нет они ужинать. Ужинать никто не хотел. Всем было не то скучно, не то неловко. Горюнов курил трубку за трубкой; Короваев лежал на лавке и что-то соображал, часто перебирая пальцы; Григорий и Панфил лежали на полатях на животе и, глядя на Пелагею Прохоровну, старались рассмешить ее. Пелагея же Прохоровна складывала желтый платок, который у ней в дороге был надет на голову. По этому складыванию заметно было, что у ней мысли не в порядке.

"Это он нарошно уговорил дядю идти сюда, штобы потом самому легче уйти в другое место. Он знает, што дядя уж не пойдет в другое место. Он и прежде такой был: все бы ему лучше, все особливо от других робил... И деньги большие имел... И теперь у него должны быть деньги, потому он хотел раньше на волю откупиться, только, говорит, деньги сестра украла. Врет! Нет, он боится, штобы мы у него не попросили денег. Должно быть, дядя просил у него денег".

И она вызвала дядю на крыльцо.

- Дядя! Ты не просил ли у Короваева денег? - спросила она Горюнова.

- С какой стати я у него буду просить денег, - сказал тот сердито.

- Я думаю, он боится, штобы мы не попросили у него денег, потому и идет в другое место.

- То-то ты, баба, не в свое дело вмешиваешься. Иди лучше спать, а завтра пойдем в варницы, может быть, какую-нибудь работу достанем. - И Горюнов ушел в избу.

Пелагея Прохоровна успокоилась немного. Она знала, что дядя хотя и прикидывается дураком, но всегда говорит правду. И ей стало досадно, что она до сих пор так много думала а Короваеве, который, как надо полагать, о ней вовсе не думал, потому что если бы он думал о ней, то не сказал бы ей, что идет отсюда в другое место, не проживши здесь даже и суток. И сказал-то как, точно он куда-нибудь в лавку или на улицу уходит. А она считала его за своего человека; он ей нравился, человек молодой, высокий, степенный, непьющий, работящий...

И как ни старалась Пелагея Прохоровна успокоить себя, а заснуть не могла долго: Короваев разобидел ее.

"В самом деле, што я о нем думаю? Он мне чужой, и я ему чужая. И што я сержусь-то на него? Мало ли кто нравится, да я-то ему не нравлюсь".

Пелагея Прохоровна ворочалась с богу на бок, так что полати скрипели. Дядя и братья ее храпели.

- Оказия!.. Это оттого не спится все, что даве спала... - проговорила шепотом Пелагея Прохоровна.

- Не спишь? - произнес негромко Короваев.

Пелагея Прохоровна притаилась, то есть старалась не шевельнуться, не вздохнуть тяжело, чтобы Короваев думал, что она спит.

"Погоди!.. Коли ты гордец, и я буду такая", - подумала Пелагея Прохоровна.

- Не спишь, говорю? - произнес так же негромко Короваев.

"Ладно!" - подумала Пелагея Прохоровна, улыбаясь. Но через полчаса она уже сожалела о том, что не отозвалась на голос Короваева, а потом, пораздумавши, пришла опять к тому заключению, что хорошо сделала.

"Если он хочет говорить со мной, отчего он не говорит днем?.. Ишь, нашел время! Проснется дядя или который-нибудь из братьев, што они подумают? Ему ничего, а мне каково?.. Может, он при них не хочет говорить..."

Тут припомнились ей сцены с писарем, который старался как-нибудь поговорить с ней наедине; припомнилась ей сцена, как писарь полол с ней гряды в огороде. Сперва на другом конце гряды был, а потом мало-помалу все приближался к ней, полз, полз - да и обнял ее... Посмотрела она после на гряду, писарь только вид делал, что он выдергивает траву, потому что травы нисколько не выдернуто.

"Ну, так зато тот был жених. Тот раньше говорил мне, что он жить без меня не может".

Так всю ночь и не спалось Пелагее Прохоровне. В четыре часа поднялся Короваев. Ночь была лунная, и луна хорошо освещала избу. Короваев одевался. Пелагее Прохоровне хотя и хотелось спать в это время, но она вышла во двор, чтобы ей не спать. Она сама не могла хорошенько понять: зачем ей нужно прощаться с Короваевым...

Вышла она во двор. Во дворе, крытом навесом, было темно, хоть глаза выколи. Наткнулась она на что-то, уперлась и заплакала.

Одно только она думала, что несчастнее ее нет женщины. С детства она не видала светлых дней, с мужем было еще больше горя, и, только живя у Короваева, она отдохнула немного, а потом опять пошла тяжелая жизнь... Не с кем ни поговорить хорошенько, не с кем посоветоваться как следует, никто не приласкает ее.

- Палагея Прохоровна! Ты где? - услыхала она голос Короваева.

Слезы более прежнего пошли из глаз Пелагеи Прохоровны. Она рыдала.

- Ну, о чем ты плачешь, Палагея Прохоровна? - проговорил Короваев, ущупав в темноте Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна очнулась. Ей и стыдно, и досадно сделалось, что ее поймали на месте, в слезах.

- Тебе што за дело? - проговорила она неровным голосом.

- Может быть, и есть дело... Ведь я слышал, што ты не спала всю ночь.

- Потому и не спала, что кусали.

- Полно-ко, Палагея Прохоровна... Однако вот что я тебе должен сказать один на один. Тебя я знаю давно, и ты меня знаешь... Палагея Прохоровна... Пошла ли бы ты за меня замуж?

- Вот уж!.. - сказала Пелагея Прохоровна, не зная, что сказать в эту критическую минуту.

- Скажу тебе одно, что теперь я не могу жениться, потому что у меня ничего нет, кроме пилы да долота. Теперь я пойду добывать себе капиталы, и если бог мне поможет да ты не выйдешь замуж, тогда... А до той поры - прощай... Дай мне руку... - Голос Короваева дрожал; он говорил, точно у него давно накипело в душе.

Когда Пелагея Прохоровна протянула ему руку, он крепко пожал ее и сказал:

- Твой дядя едва ли долго проживет здесь... Он думает идти на золотые, но я тебе идти туда не советую... Здесь будет лучше, потому что здесь и бабы работают... Подожди с месяц, а я поживу в М. и перешлю тебе в варницы с кем-нибудь весточку о своем житье. Прощай! - Короваев пожал крепко руку Пелагеи Прохоровны, выпустил ее и пошел к калитке.

- Ты уж разве совсем? - спросила с испугом Пелагея Прохоровна.

- Совсем. Кланяйся дяде и братьям... Там, на столе, я оставил хозяйке деньги за постой.

Последние слова Короваев говорил уже на дороге.

Пелагея Прохоровна остановилась в калитке и стала смотреть на Короваева, который, мерно и широко шагая, удалялся все дальше и дальше от нее и, наконец, скрылся в переулке.

Грустно сделалось Пелагее Прохоровне, голова ее отяжелела, слезы душили ее.

- Кто тут стоит? - крикнула грозно хозяйка с крыльца.

- Это я... - сказала, едва оправившись от испуга, Пелагея Прохоровна и заперла калитку.

- Чего ты тут торчишь?

- Товарища нашего проводила - Короваева.

- Как? Да он мне деньги не заплатил!

- Он на столе оставил... Будить тебя не хотел.

- Што меня будить, когда я всегда в это время встаю.

Хозяйка зажгла лучину и, удостоверившись, что на столе действительно лежат медные деньги, подобрала их.

В это время Горюнов проснулся и через минуту сел, спустив ноги с печки.

- Ушел? - спросил он с удивлением и полуиспугом.

- Ушел совсем, - сказала Пелагея Прохоровна.

- И хорошо сделал.

И Терентий Иваныч слез с печки.

Пелагея Прохоровна долго думала над словами дяди, но спросить его не решалась; однако он сам разрешил их, сказав хозяйке, что, разошедшись, они не будут мешать друг другу и сойдутся вместе там, где отыщут хорошее житье. IV ГОРЮНОВЫ ПОСТУПАЮТ В РАБОЧИЕ НА ПРОМЫСЛА И ОПЯТЬ ВСТРЕЧАЮТСЯ С ПОЛЕСОВЩИКОМ

С рассветом Горюнов с племянниками вышли из постоялого дома. Горюнов сказал им, что надо искать квартиру, потому что в постоялом доме жить невыгодно, и нужно присмотреться к селу, которого они еще не знают. Пришли они на промысла; там работы были только в варницах, да и то половине рабочих нечего было делать, почему одни из рабочих отскабливали снег от дверей, другие починивали сапоги. От них они узнали, что работа бывает временно, и тогда народу требуется много; а в такое время, как теперь, работы едва хватает и на сельских жителей, потому что варницы не все пускают в ход в одно время.

- Вам лучше приделиться помесяшно, потому тогда все же какая-нибудь работа будет. Только надо смотрителю взятку дать, - советовали рабочие Горюновым.

- А сколько он положит жалованья?

- Да глядя по человеку, как понравится. Попытайтесь - может, он и примет... На него полоса приходит, ино время примет, в другое нет. Вон он у той варницы с саженью ходит.

Горюновы выждали, когда смотритель смерил поленницу, отпустил возчиков и пошел к насосу. Горюновы подошли к нему.

- Почтенный!.. - начал Горюнов.

Смотритель обернулся, оглядел Горюновых.

- Мы слышали, у тебя работы есть.

- Ну? - промычал сурово смотритель.

- Почем ты платишь в месяц?

- Это зависит от того, кто что делает и как делает. Только теперь на моих варницах полный комплект. Хотите даром?

- Кто же даром работает?!

- Ну, и убирайся...

И смотритель пошел.

Зол сделался Терентий Иваныч. Злило его то, что ему хвалили Моргуново, и вдруг там нельзя найти работы, а если есть, то за нее нужно платить.

Однако Горюнов решился сходить в квартиру смотрителя.

Смотритель жил недалеко от варниц и занимал целый дом в несколько комнат. Горюнов вошел в прихожую, где мальчик годов двенадцати чистил сапоги. Ему пришлось простоять часа два, до тех пор, пока смотритель не вышел в прихожую, затем чтобы надеть тулуп и идти.

- Мне бы по секрету надо поговорить с твоей милостью... - сказал Горюнов и сделал гримасу, которая вызвала улыбку смотрителя.

- У нас нет секретов.

- Видишь ли: я все могу делать, могу и за рабочими смотреть.

- Э! какую ты несешь песню. Да ты знаешь ли порядки-то наши?

- Долго ли узнать: я сам заводский человек, и учить меня нечево... Я и подарить в состоянии вашу милость, если должность будет хороша.

- Однако ты метишь-то ловко! Ну да ладно, приходи послезавтра и приноси двадцать пять рублей. Если найдется место - назначу, нет - подожди.

- А позволь спросить: сколько жалованья?

- Да жалованье казенное: есть и семьдесят два рубля в год, и пятьдесят четыре рубля, меньше тридцати шести нет.

Смотритель вышел, за ним вышел и Горюнов, думая, как это можно жить на такое жалованье. "Значит, воровать нужно, - думал Горюнов. - Но что воровать? В чем состоит та должность, за которую нужно дать смотрителю деньги? Если эта должность приносит большой доход от расчетов с рабочими - бог с ней... Лучше я на золотые тогда пойду прямо".

Два дня потом Горюновы присматривались к селу. Хлеб, мясо и прочие продукты были здесь дороже терентьевского; народ отличался от терентьевского большею плутоватостью, и здесь труднее было сбыть вещи вроде железа и чугуна. Квартиры Горюновы не находили, потому что сторонние дома были заняты семейными рабочими, а в порядочных домах, где жили небольшие семейства, просили дорого. Хозяйка же постоялого двора стала притеснять их за то, что они не стали брать у нее кушанье, и запросила вдруг за постой по пяти копеек с человека в сутки, без права пользования полатями и печкою, да и у нее в это время стояли возчики, которые, впрочем, только обогревались и скоро уезжали. Эти возчики были жители соседних селений, и дальше своего места они ничего не знали. Поэтому от них Горюнов ничего не мог узнать для себя полезного.

Горюнов явился к смотрителю в назначенный день.

- Ну, место я для тебя нашел, давай деньги.

- Назар Пантелеич, я человек пришлый, издержался дорогой.

- Запел! Эти пески мы знаем. Ну, да, впрочем, мы после сочтемся. Ты только дай мне расписку и свой билет.

Горюнов отдал свой билет смотрителю.

- Ты будешь наблюдать за вываркой соли и за тем, чтобы рабочие не таскали соль с варницы. Вот твоя варница: седьмой нумер.

Смотритель ввел Горюнова в варницу, сказав рабочим, что он отказал Яковлеву и что они должны теперь слушаться Горюнова.

- Каждый день ты мне должен представлять отчет: сколько под варницу брошено дров, сколько в ходу было лошадей, ребятишек, - и чтобы соль была в исправности.

Итак, Горюнов был принят в варницу уставщиком с платою в год по усмотрению смотрителя варниц. Условия между Горюновым и смотрителем заключено не было.

Племянники и племянница пошли тоже в варницы. Им полагалась плата поденно, как и прочим рабочим, которые получали за двенадцать часов двадцать копеек. Но так как в варнице был полный комплект рабочих, то рабочие изъявили Горюнову свое неудовольствие.

- Ну, братцы, как-нибудь... Покажем, што нужно было больше рабочих, - говорил Горюнов.

- Нечего тут и показывать, когда Назарко и так обделивает рабочих.

- Ну, у меня не обделит. Много будете мной благодарны.

Рабочие в первый день долго смеялись над Горюновым, который в соляном деле решительно ничего не смыслил. Так, например, он чуть не задохся от дыма, который шел из-под ямы, над которой сделана четырехсаженная квадратная цирень, или, по-промысловому, сковорода. Дымоотводных труб от этой ямы сделано не было, и поэтому дым расстилался облаками по всей варнице и потом уходил в отверстия, сделанные в крыше варницы. И хорошо еще, что рабочие были хорошие, знали дело как следует, и Горюнову не нужно было понукать и указывать. По их понятию, Горюнов здесь был совсем ненужный человек, и если он терся около кого-нибудь, то ему советовали идти спать, а не мешать. Племянникам его и Пелагее Прохоровне ничего не давали делать; но так как они мешали им, то и заставили их кидать в печь под цирень дрова, что им на первый раз казалось очень тяжело, - во-первых, потому, что им приводилось бросать полуторааршинные поленья, а во-вторых, у печи было слишком жарко. Смотритель навестил по вечеру нового уставщика и распек как его, так и рабочих за то, что в цирень было пущено очень много рассола.

- Што ты делаешь, разбойник! Вы-то што, олухи эдакие, делаете? Ах, беда! - кричал и бегал смотритель около цирени, наполненной рассолом.

Горюнов ничего не понимал, но, однако, сказал:

- Ну, да што ж такое?

- Ты што, спалить, што ли, хощь варницу? Ты знаешь ли, што как пустишь на привод, она вспыхнет? Понял ли ты это?

Горюнов почесал затылок.

Ночью варницу пустили н а п р и в о д, то есть прекратили топку, заперли варницу и печь закрыли, для того чтобы соль из густого и горячего рассола осадилась. В таком положении варницу оставляют на двенадцать и шестнадцать часов. Утром Горюнов стал проситься в село, так как у него не было хлеба.

- Оставь у варницы двоих для караула, а сам приходи часа через три, потому надо будет рассол, который прокипит теперь, на полати скидывать.

Горюновы вышли из промыслов. Они хотели идти на рынок за покупкою хлеба на остальные деньги, но с ними встретился тот самый полесовщик, с которым они виделись недалеко от села. Он нес на спине три пары глухарей.

- А! знакомые! Што, уж робите? - спросил он.

- Меня в уставщики взяли, - сказал Горюнов.

- Сколько взял?

- Просит двадцать пять, да я еще не дал ничего.

- Смотри, брат, не плошай! Он уставщиками как лошадьми меняет. Где вы живете?

Горюнов сказал, что еще не нашел квартиры.

- Э! Ты бы меня спросил, когда мы встретились на большой дороге. Хошь у меня жить? Я к своей избенке пристройку сделал для сына, да он помер, дай ему бог царство небесное!

Полесовщик начал рассказывать про умершего сына, который был и силен, и умен, и красавец. Против его сына не было во всем селе такого зубоскала и насмешника. И к работе он был прилежен, и случалось, что прокармливал все семейство, когда отец и мать хворали. И совсем было парень чуть не женился на первой заводской красавице, да бог его знает, отчего с ним такая притча случилась: осенью он плыл на лодке, в которой было два мешка с солью. Плыл, как и всегда, как ни в чем не бывало, ночью, - и вдруг наплыл на кол. Засела лодка на колу, ни вперед, ни назад; вертится во все стороны, хоть ты што хочешь делай! Встал Никитка, лодка и перевернись. Очутился Никитка в воде, думал стать, да ногами дна не мог ощупать. А лодка перевернулась, набои зацепляются за кол, место быстрое, вода бурлит, дует резкий ветер, льдинки маленькие так и стучат об лодку... Кое-как справился, сел в лодку и поплыл мешки разыскивать. Про соль-то уж он и не думал, мешков жалко было. Плавал Долго: ему кажется, будто мешок плывет, а то - льдинка. Все-таки один мешок отыскал. Ну, и захворал и дня через три помер...

- Ну, да чему быть, тому не миновать Все под богом ходим, - заключил полесовщик, утерев правый глаз кулаком.

- А вот дома-то я уж полторы недели не бывал. Мяса вовсе не едал, и глухари были, да жалко. Сожрать не долго, а пользы никакой не будет. Моя старуха привозила простокваши да хлеба, - питался славно... А тут и перестала. Ну, голод-то не тетка, плюнул на все и пошел.

Полесовщик повел Горюновых на рынок и проходил там около часу, потому что за глухарей не давали того, что он просил... Кое-как он продал их за тридцать копеек.

На рынке встретились с ним его приятели. Приятели эти были такого рода: они рубили воровски лес на дрова в соседней делянке и провозили дрова мимо полесовщика, которому и давали кое-когда что-нибудь. Приятели позвали его в харчевню напиться чаю, потому что они хорошо продали дрова. Полесовщик стал звать и Горюновых, те отговаривались тем, что им некогда.

- Толкуйте! Это смотритель для того велел приходить так рано, чтобы дать вам за ту же все цену другую работу.

И приятели полесовщика тоже стали приглашать Горюновых для компании. Они пошли.

В харчевне никого не было, кроме хозяйки, молодой женщины, которая, как пришли посетители, спала, сидя на лавке и положивши голову на руки, которые лежали на столе. При входе посетителей она проснулась.

- Вот она лень - продать ее на ремень! - проговорил один из приятелей полесовщика.

- Никого нету, - скука, я и заснула, - проговорила хозяйка, широко зевая.

- Али мужа-то нету?

- А штоб ему поколеть! Вчера утром приехал из Демьянова пьяный-препьяный и давай драться... Кое-как скрутила его, привязала за голову да за ноги к кровати, - уснул. Пробудился, - я ему косушку поставила... Ну, думаю, поправился человек, пошла на рынок. Прихожу, а он, штоб ему чирей в горло! - сидит пьяный у стола, а на полу перед ним разбитая бутыль валяется...

- А какой славный был мужик!.. - дивились приятели полесовщика.

- Ну уж... Никакого удовольствия не может доставить! Што это за муж!

Приятели угостили полесовщика водкой и сами выпили. Горюновы не принимали никакого участия ни в разговорах, ни в угощении. Мужчины закурили трубки: хозяйка подозвала Пелагею Прохоровну, расспросила все и стала ей изливать свое горе. Горе, по ее рассказам, заключалось в том, что харчевню она открыла на свои деньги, а так как ей одной трудно управиться со всем без мужчины, - как, например, купить водки, - а братьев или свободных родных у нее нет, то она и согласилась выйти замуж за товарища детства. Но он ее обманул, потому что и не любит ее, и ленив, и пьяница.

- Думаю-думаю, мать моя, как бы мне лучше сделать, - ничего не выходит! А если эдак все будет, пожалуй, в долги войдем. А у нас, я те скажу, стоит только раз попасть в долги, так запутаешься, что не приведи бог. Наше дело такое, что займовать приходится не копейками, а рублями... А если взял рубли, так говорят - отдай в срок, да все сполна, а не то и опечатают, а потом и потянут к посреднику на расправу: тот и приговорит работать на того, кто деньги дал... Так заведение и перейдет в чужие руки. А будь-ко бы помощник хороший, мужчина, - не то бы было.

- Ты бы наняла.

- Наняла? - хозяйка покачала головой и прибавила: - вот и видно, што ты еще мало мытарств прошла. Вон мужики знают меня.

- Как не знать, Степанида Игнатьевна! Давно знаем и дивимся твоему уму-разуму. А дай-ко нам еще по стаканчику.

Выпили еще по стаканчику.

- Ах, кабы да воля была! Срубил бы я дерево! - сказал полесовщик, отчаянно ударив кулаком об стол.

- А ты и сруби - кто тебе не велит.

- Нельзя, - дерево приметное.

- А ты сруби, да и скажи: ветром, мол, сломало.

- Не то вы толкуете... А это дерево у меня как бельмо на глазу. Много оно мне причинило горя. Вот хоть бы, к примеру, сыну помереть, так што бы вы думали? Как ночь - оно и выть. Ей-богу!

- Может, там клад какой есть?

- Копал. Хоть бы камень.

Начался разговор о кладах. Рассказывали, как один мастеровой, копая яму для погребушки, вырыл чугун старинной формы с старою золотою монетою. Взял да и объявил начальству, потому что был дурак; начальство куда-то представило монеты. Так ничего и не получил мастеровой, а только после этого помешался - весь огород изрыл, так что огород ни на что не стал годен.

- А вот так на золотых рабочие лучше поступают...

- Как?

- Промоет золото - золотников десять - и завяжет в тряпку, а как идти с приисков, и заткнет его... Да! Такие, братец ты мой, есть богатеи, - чудо! Дома какие настроили!

- Это где же? - спросил Терентий Иваныч.

- В наших местах. Под одного мужика начальство долго подкапывалось, - ничего не могло сделать; и угрозы не подействовали. Вишь ли! Он дом большой в селе имел: внизу сам жил. Ну, и постоялый двор держал. А сперва куда как беден был. Ну, начальство думает: на какие капиталы наш мужик разжился? Соседи тоже удивляются и завидуют. И земли много приобрел и деньги вносит без принуждения. Только в город ездит и там подолгу живет. Раз даже становой обыскать его велел среди дороги. Так, братец ты мой, он губернатору жаловаться стал, станового и сменили. А тут, слушаем, вдруг говорят: он фальшивые деньги делает, потому что у него нашли фальшивый золотой в пять рублей. Ну, и посадили в острог, а потом в городе плетьми драли... И человек ни за что погиб! А погиб он потому, что ему какой-то раскольник дал вместе с золотом и монету. Хотя он и говорил, што нашел монету, однако его и драли, и били, и есть не давали, чтобы он сознался, што сам делал деньги... Однако говорили, што он убежал еще до каторги, и где теперь - неизвестно.

- А надо бы попытаться на приисках.

- Я бы непременно пошел, кабы не ребятишки.

- И с ними можно.

- Ну, нет. Надо сперва самому попробовать: если хорошо, и семейство взять, а худо - наплевать.

Посетители вышли из харчевни, и приятели расстались с полесовщиком и Горюновыми.

Полесовщик пошел рядом с Терентием Иванычем. Оба шли сперва молча, полесовщик первый проговорил:

- Охо-хо! Жизнь она - жизнь!

- Што и говорить.

- Верно, нашему брату, мужику, нигде нет счастья?

- Ну, это еще надо изведать.

- Изведать! Хорошо тебе говорить, коли у тебя нету жены и ребят... Ты встал да и пошел!.. А я на твоем месте, ей-богу бы, на золотые пошел.

- Да я и думаю.

- Ах, кабы я один был! Уж давно я об этом предмете думаю! Эх, горе, горе! Вот теперь только и есть всего капиталу, што тридцать копеек... А срублю же я это дерево, будь оно проклято! - заключил с отчаянием полесовщик. V СЕМЕЙСТВО ПОЛЕСОВЩИКА

Дом полесовщика, Елизара Матвеича Ульянова, ничем не отличался от прочих домов своею наружностью: такой же высокий фундамент с высокими завалинами на случай потопа, то есть разлития рек Дуги и Ульи, идущей мимо дома Ульянова и впадающей в Дугу верстах в двух от его дома; так же высоко от завалин сделаны в доме два окна, находящиеся друг от друга на расстоянии одной сажени, из которых одно выше другого целым пол-аршином. Одним словом, наружный вид дома свидетельствовал, что хозяин его был человек практический, и если сам не испытал неприятности, причиняемой разливом рек, то видал по крайней мере это. Внутри дом имел избу с печкой и полатями и горницу с одним окном, выходящим на реку, с лежанкою без тепла, устроенною потому, что все промысловые так устраивают, и потому еще, что кирпич некуда было девать. Две стены в этой горнице оклеены бумагой, третью еще только начали оклеивать, да бумаги не хватило. В горнице стоит крашеный стол, два стула простой работы, тоже окрашенные; на окне стоят два горшка, из коих в одном растет лук, а в другом красный перец, а на шкафчике, стоящем в углу против дежанки, стоит самовар, покрытый большою тряпицею.

У Елизара Матвеича было, кроме жены Степаниды Власовны, четверо детей, из коих дочери Елизавете теперь шел восемнадцатый, а самой меньшей дочери, Марфе, - четыре года.

Принадлежа помещику, Елизар Матвеич рано был взят на работу. Управляющий имением и людьми, думая угодить помещику и стараясь сам со временем сделаться солепромышленником, так сказать, выжимал весь сок из крепостного человека. Мало того, что заставлял мужчин работать без отдыха, он требовал, чтобы и бабы, девки и ребята не шалберничали дома, а были на промыслах, и если на промыслах его хозяина не было работы для всех, то работали бы по найму для других управляющих, преимущественно его тестя. Работая на варницах, Ульянов ничего не нажил. Правда, жена принесла ему в приданое самовар, но чай он пил только в самые большие праздники, и то для того, чтобы не отстать от товарищей, которые все-таки считали себя почему-то выше горнозаводских людей, хотя и разнились от них только родом занятий да свободным обращением с мелким начальством, которое сильно трусило рабочих, потому что бывали примеры такого рода, что одного смотрителя столкнули в амбар, где он и задохнулся в соли; другого начали качать для того, чтобы бросить в ад, или печь под циренью; третьего хотели сварить с рассолом... Ульянов, как и прочие, жил день за днем, не сыто и не голодно, и поэтому у него даже и праздников не бывало, то есть праздники или свободные дни хотя и были, но ему не было весело, и если он пил водку, пел песни, так потому, чтобы не отстать от товарищей и показать, что и он промысловый рабочий... А тут пошли дети, с детьми увеличились еще более прежнего нужды, но все-таки хозяйка его умела управляться так, что дети не умирали с голоду. Провиант, то есть мука, получаемая за работу мужа и ее, шла для еды, а то, что давала корова, шло в продажу; а хотя Елизар Матвеич и делал берестяные бураки, лубочные наберухи, лукошки, но за них давали очень мало, потому что мастеров этого рода было в селе много. Пашен промысловым рабочим не давали, покосы были небольшие, и сена с них едва-едва хватало для коровы.

Когда же Елизар Матвеич поступил в полесовщики - по протекции его жены, которая носила лесничему молоко и, как толковали злые бабенки, имела с ним любовную связь, - тогда для Елизара Матвеича настала другая жизнь. Дело в том, что назад тому десять лет лесу было так много в дистанции Елизара Матвеича, что он называл его непроходимым; на этот лес все, начиная от лесничего и кончая сторожем, смотрели как на доходную статью, потому что никому и в голову не приходило, что от порубок лес будет сперва редеть, а потом и совсем исчезнет. Лесничий заставлял лесных сторожей рубить для него лес на дрова и бревна, заставлял строить ему дом, помощник его тоже - и т. д.; сторожа знали, что начальство не стесняясь продает лес, а потому и сами распоряжались деревьями по своему усмотрению. Годов шесть Елизар Матвеич блаженствовал: в будни носил ситцевые рубахи, к каждому воскресенью дома варилось пиво, но Елизар Матвеич не хотел пить пиво: ему нравилось сидеть в харчевне или в кабаке за косушкой сивухи с веселой компанией, от которой он узнавал новости и происшествия, случившиеся в его отсутствие; у жены его было две коровы, много гусей, уток и куриц; в большие праздники супруги не садились за стол без пирога с просоленным сигом и без жареного поросенка; дети ходили не оборванные. И деньги водились как у мужа, так и у жены, которая хорошо работала на промыслах, или, вернее сказать, от скуки и от нечего делать проводила там целые дни. Одно только не нравилось тогда Елизару Матвеичу, что в кордоне находилось двое полесовщиков, которые чередовались понедельно, отчего Елизар Матвеич говорил, что его товарищ собирает его доходы в свою пользу. Но и тут, по просьбе его жены, прогнали другого полесовщика, и он остался один. Но в это время лесу уже стало меньше; начальство стало строже; чаще и чаще оно стало придираться, а раз даже лесничий приказал дать ему двадцать пять розог за то, что он недосмотрел, кто стравил в просеке межевой знак со столба, хотя Ульянов и знал, что знак стравлен по приказанию того же лесничего. Доходишки все-таки были, потому что чем строже лесные сторожа, тем лесоистребление и кража идут успешнее и ловчее, а стало быть, и плата за пропуск мимо Кордона дров и бревен увеличивается. Напоследок, однако же, доходы стали уменьшаться, и хотя он был и один на кордоне, но ловить было некого, так как крестьяне и мастеровые предпочитали удобнее и выгоднее производить порубки в других местах. С приездом нового лесничего, из молодых и ученых, трудно было поживиться чем-нибудь. Дистанция была размерена на площади, в каждой площади деревья сосчитаны, выправлены столбы. Теперь и для себя было опасно рубить лес, и если Ульянов крепко нуждался в деньгах, то со страхом и трепетом принимался за рубку, часто останавливаясь и прислушиваясь то к эху, то к шелесту листьев. К счастью его, новый лесничий не заглядывал уже больше в лес. Только раз перепугался Ульянов: наехали землемеры, натянули цепи, наставили треножник, но и от них он отделался, угостив их селянкой из яиц и полштофом водки.

Трудно было отставать Ульяновым от хорошей жизни. Приходилось сперва закалывать уток и нести их на продажу, потом пришлось продать не только гусей, но и одну корову. Надеялся Ульянов на то, что его переведут в хорошее место за его честную службу, но не переводили. Износились ситцевые рубахи, пришлось покупать лен, чесать, прясть, белить нитки и ткать; дети вырастали, в селе все подорожало, за труд детям давали мало; пришлось и лошадь продать, из боязни, чтобы ее не замучили в варницах, куда ее часто брали по требованию.

Но вот вышла воля. Объявили и Ульянову, что он теперь временнообязанный, и если хочет, то пусть остается полесовщиком за десять рублей в год. Подумал Ульянов с неделю, потолковал с приятелями - и остался, потому что ему нравилась уединенная жизнь, и он выдумал огаливать толстые деревья, растущие внутри дистанции, то есть обрубать толстые отростки на дрова и рубить тонкие дерева и кустарники. Времени у него было много свободного, и он эти отростки и кустарники рубил на дрова, которые и продавал. Кроме этого, он мог стрелять птицу, забираясь в чужие дистанции, доставать бересту, лыко, лубки на разные поделки. Но и это в последнее время до того оскудело, что он подумывал заняться каким-нибудь другим делом; однако выгодного и сподручного пока не находилось. Прежде на детей давали муку, и Елизар Матвеич радовался появлению на свете нового бахаря и горевал, когда этот бахарь проживал полгода или еще менее; но теперь он и четверым детям не рад, а что было бы, если бы у него все одиннадцать детей были живы! Хорошо еще, что Лизавета носит на промыслах соль и получает поденщину от пятнадцати до двадцати копеек, - но велики ли эти деньги, если работы на промыслах для баб и девок бывают раза четыре в месяц! А разве она на восемь гривен съест? Ей надо и одеться, и башмаки нужны, потому что она девушка-невеста, промысловая красавица, которой стыдно в люди показаться босою с грязными лапищами. Хорошо еще, что Степан работает на промыслах и получает от пяти до десяти копеек в день, - все же хоть сам себя кормит и таскает матери кое-когда сальные огарки, и мать его имеет от них кое-какую выгоду. Но еще двое детей у Ульянова: Никиту отец давно бы пристроил куда-нибудь, да он какой-то хилый, точь-в-точь как чахоточный лесничий, а Машка еще недавно только бегать начала.

Когда Ульянов вошел в избу с Горюновыми, жена его, худощавая женщина с изнуренным лицом, но еще не совсем утратившим прежнюю красоту, сидя на печке, пряла шерсть; Никита и Марья, сидя на полу перед матерью, чесали куделю, отчего в избе было очень пыльно, а на полу по всей избе много сору. Лизавета Елизаровна ткала в комнате половик. Она была высокая, здоровая девушка, так что по загорелому, или красному от ветра и от огня, лицу ее ей можно было дать года двадцать два. Руки ее были довольно развиты, крепки и жестки, что доказывало, что она уже давно знакома с тяжелою работой, а прямой надменный взгляд ее карих глаз как будто говорил, что она не боится никого.

- Здорово, старуха!.. Ах, вы, проклятые! Разве нету вам бани?.. Нашли, где куделю чесать, - проговорил хозяин, обращаясь сперва к жене, потом к детям.

- Ну, гости дорогие, садитесь. Вот она, моя-то хата! Тесновата, да зато тепло, как в раю.

- Уж не говорил бы! Не то время... - проговорила хозяйка, слезая с печки.

Она оглядела вошедших подозрительно, слегка поклонившись им.

- Прежде жарили, знашь как, печь-ту, потому учету не было, а теперь берешь полено-то, да и ожигаешься.

- А ты бы взяла да и расколола его напятеро, - сказал Терентий Иваныч.

Хозяйка посмотрела на него с презрением, сложила руки на груди и сказала дочери:

- Лизавета, накорми-ка отца-то.

Лизавета сидела у окна против двери в избу и смотрела на вошедших гостей, особенно на Пелагею Прохоровну и Григорья Прохоровича, которые смотрели то на нее, то на прясло.

- Сама корми, - некогда... Еще бы он привел чуть не полную избу, - проговорила недовольно дочь.

Хозяйка ушла в сени, а Пелагея Прохоровна не утерпела и вошла в комнату, где между нею и хозяйскою дочерью скоро завязалось знакомство.

Немного погодя хозяйка приготовила кушанье для мужа: натерла редьки в большую деревянную чашку, налила в чашку квасу и ложку конопляного масла. Хозяин стал приглашать есть и гостей, но они отказались, говоря, что еще с осени закормлены.

- Как ты думаешь, Власовна, - начал нерешительно муж после того, как жена узнала, кто такие гости: - я хочу их пустить в ту половину.

- Уж ты вечно так. Уж если ты думаешь, так уж чего и говорить.

- А ты как думаешь?

- Чево мне думать!? Ты всегда хорошо делал: по твоей лени да пьянству вот мы до чего дошли! Мне што! Хочешь, штобы сгноили - пускай.

- Слышал, дядя Терентий, какова у меня баба-то? Ежели я что захочу, не нравится, и нос кверху вздернет, а если она што захочет, так так тому и быть следует.

- Дурак...

- Съел меду бурак.

- По чьей милости ты в полесовщики-то попал? - сказала жена обидчиво.

- О! Все знают... Сказать ли?

- Уйди, бессовестный!.. - И жена ушла в комнату, где Пелагея Прохоровна уже свободно разговаривала с хозяйской дочерью.

Горюновы поселились в другой половине дома Ульяновых, но первую ночь ночевали на промыслах, потому что квартиру нужно было протопить, а дров Степанида Власовна не давала, говоря, что их очень мало и для себя.

В квартиру они вернулись на другой день вечером, и каждый из них нес или по два длинных толстых полена, или по одному, смотря по силам каждого. Но только что они вошли во двор, как услыхали крик в хозяйской половине, а Лизавета Елизаровна, стоя у рукомойника, плакала.

- О чем, девка, плачешь? О чем слезы льешь? - сказал шутя Терентий Иваныч.

- Ох! тятенька пьяный пришел! Уймите вы его, он убьет мамоньку.

- Проводи-ко ты, голубушка, в квартиру-то, а я ужо пойду погляжу, что хозяин творит.

Лизавета Елизаровна повела жильцов в новую половину, а Терентий Иваныч пошел к хозяину.

Елизар Матвеич, сидя у стола и держа в одной руке маленький пузырек, ругался. Он был пьян.

- Э! Сосед!!. Посмотри-ко, што моя-то благоверная творит!.. Отравить хочет! - кричал Ульянов.

- Полно-ко, Матвеич, дурить-то!

- Не веришь? Ты мне не веришь, што она с лесничим жила?..

- Мне какое дело!

- Тебе нет дела, а мне есть... Теперича ты не веришь, што она меня хочет отравить; а ты еще, верно, забыл, што я твой хозяин и могу теперича тебя взашей!

- Да с чево ей отравлять-то тебя?

- Нет, ты послушай...

В избу вошла Степанида Власовна с избитыми щеками, из носа сочилась кровь.

- Варвар ты! Разбойник... - кричала Степанида Власовна.

Муж поднялся с лавки, но Горюнов усадил его.

- Постой! ты знай, что я в рудниках робил и не эдаких еще скручивал... Ты поглядел бы на себя-то, на кого ты похож?..

- Я? Ты думаешь: кто я? Я лесной князь, потому я над лесом командую.

Ульянов вошел в свою сферу и стал говорить о своей лесной службе - и, наконец, вошел в такой пафос, что, размахивая руками, бросил склянку, не заметив того сам, а Горюнов подобрал и положил в карман своего тулупа.

Между тем Степанида Власовна вышла на двор. Там Григорий Прохорыч возился с толстым сучковатым поленом. Как он ни ухитрялся расколоть его, оно не раскалывалось, а только топор крепче прежнего заседал в нем. Пелагея Прохоровна и Лизавета Елизаровна стояли недалеко от него и хохотали.

- Да скоро ли, Гришка? Заморозить, што ли, нас хочешь?! - говорила сестра.

- Где ему, вахлаку, расколоть! - говорила, смеясь, Лизавета Елизаровна.

- А вот расколю! Уйдете ли вы?! - горячился Григорий Прохорыч.

- Ох ты, заводская лопата! И полено-то расколоть не умеешь.

- Ты бойка! Ну, расколи! Расколи!..

- Затопили печь-ту? - спросила Степанида Власовна.

- Да вот дожидаемся, когда этот вахлак расколет, - сказала Пелагея Прохоровна.

Хозяйка пошла в квартиру Горюновых, за нею и Лизавета Елизаровна с Пелагеей Прохоровной.

Григорья Прохорыча пот пробирал крепко, и ему очень было стыдно, что его осрамила хозяйская дочь, красивая девка, которую так и хотелось ему, по заводскому обыкновению, ущипнуть. И выбрал же он такое полено проклятое... нужно же было ей войти во двор с сестрой; но не будь ее, он скорее бы расколол полено, а то никак он не может попасть куда следует.

Однако все-таки он расколол полено, и когда пошел в квартиру, хозяйка уже выходила из нее.

- Гляди, девка, наше полено взял, ей-богу! - сказала Лизавета Елизаровна.

- Есть што брать! Погляди на щепки сперва, потом говори.

- Будь ты проклятая, хвастуша!

Девицы занялись разговорами, но недолго: кто-то застучал в стену, и Лизавета Елизаровна убежала, оставив своих сестер и брата у Горюновых.

Елизар Матвеич, объявив свой супруге, что завтра чем свет он отправляется в лес и поэтому ему нужно напечь хлеба, отправился с Горюновым в варницы. Это путешествие в варницы супруга объясняла тем, что он нашел по себе приятеля - пьяницу, а так как у нового приятеля нет денег, то он повел его разыскивать других приятелей, чтобы напиться пьяному.

- И откуда это он все таких приятелей приобретает? - спросила дочь.

- Небось ты рада!

- Есть чему мне радоваться.

- То-то будешь опять строить лясы-балясы...

- Мамонька...

- Думаешь, не знаю, как ты с Ванькой Зубаревым... Смотри-кось, брюхо-то вздуло... Варначка!* _______________

* Каторжная.

Лизавета Елизаровна надула губы, села к окну, задумалась, утерла появившиеся на глазах слезы.

- Чево там прихилилась (притаилась)... Я думаю, надо квашню заводить, - крикнула мать.

На другой день утром Ульянов отправился в лес, взяв с собой три ковриги хлеба и бурак с простоквашей. Он было начал придираться к дочери насчет склянки, но дочь успокоила его, что склянку ее матери приносил фельдшер и в этой банке был спирт, которым мать терла себе левую руку.

- То-то, смотрите вы... Доведете вы меня до того, што я брошу вас, - сказал Елизар Матвеич.

Но так как эти слова доводилось и жене, и дочери слушать не в первый раз, то и теперь им в семействе Ульянова не придали никакого значения. VI РАБОЧИЙ ДЕНЬ НА ПРОМЫСЛАХ

Через неделю после того, как Горюновы водворились в доме Ульяновых и после ухода на кордон Ульянова, Терентий Иваныч сказал, что завтра будут носить из прокопьевских и алтуховских варниц в амбары соль. А так как эта весть распространилась по всему прибрежью от других рабочих, то все население прибрежья и других улиц, в домах которых живут преимущественно бедные семейства, еще с вечера стало готовиться на работу на завтрашний день. Еще с вечера в домах происходили ссоры братьев с сестрами из-за того, что братья хотели оставить работы в варницах и других местах и заняться соленошением. Сестры говорили, что это занятие бабье, а не мужское, потому что бабам нету такого положения, чтобы работать в варницах. Отцы и матери старались прекратить эти ссоры тем заключением, что на промыслах, с самого основания их, соль носили бабы, что это дело бабье и только в случае недостачи баб прихватываются мужчины. Но самая вражда женщин к мужчинам еще больше выразилась утром на промыслах.

Утром, в шестом часу, перед домом смотрителя, на площадке, стояло сотни две женщин и с полсотни мужчин. Было темно, шел снег, и по тесноте происходила толкотня, тычки, щипки, взвизгиванья, руганье и хохот. Здесь ничего нельзя было разобрать: голосили женщины на разные лады, кричали и свистали мужчины, пищали ребятишки.

- Бабы! Гоните прочь мужиков! - кричит женщина.

- Отгоняйте их к поленнице! - кричит другая.

- Попробуй, коли бойка...

- И как это не стыдно: чем баловать, шли бы в другое место.

- Без баб и робить скучно, - крикнул молодой парень.

- Только никак не с тобой, косорылым... Отчего вы на варницы баб не пущаете?

- Што легче, за то и берутся! - кричали бабы.

- До обеда проносят, а потом и ноги протянут, - сострил мужчина.

Все захохотали.

Началась свалка: женщины стали толкать мужчин; мужчины начали сердиться не на шутку и стали употреблять в дело кулаки; женщины схватили кто полено, кто подпорку от поленницы, отчего некоторые поленницы рассыпались. Послышались взвизгиванья, стоны, оханья, ругательства: одного мальчугана придавило поленницей, трех женщин изувечило, одному мужчине переломило ногу.

- Варвары! Што вы наделали? В острог вас мало посадить! - кричали со всех сторон женщины.

- Кто поленья-то взял? - кричали мужчины.

У женщин уже теперь не было поленьев.

- Бабы! Кто из вас бойчее? Идите к смотрителю.

Несколько женщин отделились, составили кучку и стали держать совет.

- Олена, ты бойчее, ты первая говори.

- Нет, он меня терпеть не может. Лизку надо заставить.

- Пожалуй, я пойду, - сказала Лизавета Елизаровна.

- Сказать ему, мужчин нам не надо; пусть в алтуховские идут.

- Чего и говорить: первая со своим женишком кривобоким пойдет...

Начались попреки, и дело опять дошло чуть ли не до драки, но вышел смотритель. В это время уже светало.

Пять молодых женщин, и в том числе Лизавета Елизаровна, подошли к нему.

- Назар Пантелеич, што это за порядки: мужчины за бабами хвостом бегают.

Смотрителя окружили все - и мужчины, и женщины.

- Мужчин нам не надо.

- Заставь их поленницы складывать: они поленницы уронили, народу сколько изувечено.

- Ну-ну... пошли!

- Да ты выслушай.

- По гривне с бабы! - сказал смотритель и пошел.

Народ повалил за ним: мужчины хохотали, женщины злились.

- Ну, где это справедливость?

- Тащите его к дровам. Пусть он посмотрит, што мужчины делают!

Женщины стали напирать смотрителя к дровам, мужчины отталкивать.

- Стой! Што это такое? Али я не начальство? - кричал в бешенстве смотритель, размахивая кулаками, но женщины скрутили ему руки.

- Кто меня смеет трогать! - кричал смотритель.

- Бабы, до коих ты больно лаком! Пустите его!.. Покажите поленницы!.. - кричали женщины.

Поленницы были близко, смотрителя пустили. Он хотел как-нибудь уйти от них, но его удержали.

- Послушай, Назар Пантелеич! Если ты с нами так будешь вежлив, мы и к управляющему пойдем, - кричали бабы.

- Нет сегодня работы!!

- Если ты мужчин не заставишь складывать поленницы, мы к управляющему пойдем.

- Убирайтесь к черту! Кто поленницы рассыпал? Кто народ искалечил? - кричит смотритель, увидя охающих больных с перешибленными руками или ногами.

- Бабы!..

- Мужчины!!.

- Пошли вон! Свиньи!.. Везите в лазарет больных, - управляющий неравно приедет...

Мужчины пошли прочь, к варницам.

- Куда пошли? Эй, вы?! - кричал смотритель мужчинам.

Мужчины разбежались.

- Што, не правду мы говорим, што вы трусы?..

- Ну-ну! Каждый раз с вами мука. Идите к варницам, да этих уберите.

Все женщины стали к двери в варницу, откуда предполагалось носить соль по длинным, не очень крутым лестницам, тянущимся до амбара сажен на сто. Дверь была заперта. На одном плече у каждой женщины болтался мешок; большинство из них ели черный хлеб. Немного женщин держали в руках небольшие бураки с квасом. Все голосили, кто о чем хотел, но особенно о недавнем геройском подвиге; сожалений об изувеченных слышалось немного, потому что все были в таком настроении, что каждой хотелось непременно попасть на работу.

Пелагея Прохоровна стояла сзади Лизаветы Елизаровны. Она не участвовала ни в ссорах, ни в разговорах; ее удивляла смелость промысловых женщин и то, что они здесь имеют-таки превосходство над мужчинами. Особенно ее удивляли резкие выражения, бойкость и вертлявость Лизаветы Елизаровны, которая здесь не походила на хозяйскую дочь, девушку смирную, какою она ее видела дома в течение недели. А так как она молчала и женщины видели ее на промыслах в первый раз, то ей часто приводилось быть далеко от Лизаветы Елизаровны, которую она теряла из вида, но которая, впрочем, ее сама звала и потом держала то за руку, то за шугайчик, то за сарафан.

- Я тебе говорю, не отставай! Ототрут - не попадешь! - говорила она каждый раз.

Но вот подошел смотритель. Женщины старались выдвинуться вперед и оттерли Пелагею Прохоровну.

- Мокроносиха! - крикнула Лизавета Елизаровна, оглядываясь, - и, увидав голову Пелагеи Прохоровны аршинах в двух от себя, рванулась к ней, столкнув с мостков женщин десяток, и крепко схватила шугайчик Пелагеи Прохоровны.

- Какая ты разиня! Держись! - крикнула она сердито, толкая ее вперед.

- Да толкаются...

Вмиг Мокроносова с Ульяновой очутились перед смотрителем, который отбирал от женщин мешки. Сзади смотрителя стояли Терентий Иваныч, Григорий и Панфил Горюновы и двое других рабочих. По лестнице поднимались припасный, или приемщик соли в амбар, с огромными ключами и один рабочий.

- Куда ты ее поставила? Куда?!.

- По морде ее свисните, - голосили бабы, обращаясь к Лизавете Елизаровне.

- Ну-ко, попробуй...

- Ты, Лизка, опять буянить... А это што за баба? - спросил смотритель, оглядывая Пелагею Прохоровну и отбирая от нее мешок.

- Тебе што за дело!

- А баба ничего... Ну, на эту будет. Пошли туда!.. - проговорил он остальным женщинам с мешками.

- Назар Пантелеич! Родименькой!.. На эту... - голосили женщины.

- Ну-ну... Пошли! Считайте мешки!

И смотритель швырнул отобранные мешки к двери в варницу.

Терентий Иваныч стал считать мешки.

- Смотри: которые с клеймами, те только бери. Нет ли сшивок внутри, дыр?

- Все в исправности, - сказал Горюнов. Непринятые женщины побежали к другой варнице.

- То-то... Они, толстопятые, всегда все лестницы обсыпают, как снегом... Ну, сегодня вам плата по гривеннику за сто мешков.

Женщины заголосили.

- Ну, не хотите, так пошли прочь.

- Всегда четвертак платил...

- Ну-ну! Пятнадцать копеек - и делу начин. Начинайте благословясь.

И смотритель, не слушая криков женщин, стал отпирать варницу.

В варницу нахлынули чуть не разом все принятые сорок женщин, в числе коих оказалась принятою и Степанида Власовна, которую до сих пор ни дочь, ни Мокроносова не замечали в большой толпе.

На стене варницы, противоположной амбарам, были на большом пространстве начерчены мелом кресты и палочки. Некоторые женщины присели и стали есть, бесцеремонно захватывая соль с полатей; посыпав ее немного на куски, остальную заталкивали в большие карманы, заметно оттопырившиеся на боках сарафанов.

- Не нажрались еще, штоб вам треснуть! - говорил смотритель, отталкивая женщин от полатей.

- Начинай! Будет вам шалберничать-то, сороки!

Женщины похватали мешки, причем без криков не обошлось, потому что каждой хотелось свой мешок получить, но пришлось брать какой попало, так как смотритель торопил, бесцеремонно колотя по спинам баб.

Смотритель разделил баб на две смены, по двадцати в каждую. Начали насыпать мешки, потом весить соль в мешках. Смотритель требовал, чтобы каждый мешок тянул не менее двух пудов; излишек, как бы он ни был велик, то есть как бы сильно ни перетягивал двухпудовую гирю, не сбрасывался.

Теперь только и слышалось в варнице: поменьше сыпь! Скинь, Христа ради, - как перетянуло гирю... Ладно... упрешь! Толста больно... Поднимай!

Молодые Горюновы только и делали, что поднимали мешки на плечи женщин, и когда Лизавета Елизаровна поставила мешок на носок левого сапога Григорья Прохорыча, он ущипнул ее, да так больно, что она взвизгнула, а смотритель, захохотав, сказал:

- Што, Лизка, верно, не на нашего наскочила.

Лизавета ударила всей пятерней по лицу Григорья Прохорыча, так что у него на щеке образовалось четыре полоски с солью. Положив мешок на плечо, Лизавета Елизаровна пошла как ни в чем не бывало, но Пелагея Прохоровна почувствовала, что у ней мешок как-то не так, как у людей, лежит на плече, и кажется ей тяжела эта ноша.

- Ну-ну... Чево вертишься с мешком-то, не отставай, - крикнул смотритель и начертил на стене крест...

Этот крест означал число разов, или число мешков, этой смены.

Потом насыпанье соли для второй смены началось таким же образом. Эти женщины пошли к амбару тогда, когда на верхней площадке лестницы, перед дверями амбара, показалась женщина с порожним мешком на плече.

Все двадцать солоносок шли по лестницам врассыпную, в расстоянии друг от друга на сажень и на пять сажен. По многим из них можно было заключить, что они уже давно привычны к этому занятию и им нисколько не тяжела эта работа - подниматься постепенно с ношей кверху по скользким и шатким доскам. Ступеньки сделаны кое-как на крутых подъемах и поворотах. Все они идут скоро, держа одною рукою мешок, а другою размахивая или подперев бок. Одна только Пелагея Прохоровна отстала сажен на тридцать от них. Из варницы на нее крикнули, она вздрогнула; солоноски оглянулись и подняли ее на смех... Теперь уж не так тяжело ей, а только скользко. Ей так и кажется, что ноги у нее подкашивает, что ноги ее катятся, что она упадет, или вдруг переломится доска, и она провалится, а ухватиться не за что, - перил нет... И чем дальше она идет, тем резче ее пробирает ветер; чем выше она поднимается, тем больше увеличивается ее пугливость: она боится глядеть вниз, и только вид других женщин, уже возвращающихся с пустыми мешками, не позволяет ей вернуться назад или бросить мешки с лестницы и бежать с промыслов.

- Спаси, царица небесная... Дойду, может... - шепчет она.

Взошла она на верхнюю площадку; там перила сделаны, ухватилась за перила и остановилась.

- Обломай перила-те! Ишь, неженка какая! Мы почище тебя рожей-то, да не отдыхаем же.

"Будь оно проклято, житье!" - думает Пелагея Прохоровна и идет в амбар.

- Што, Мокроносиха, устала? - спросила вдруг Лизавета Елизаровна.

- Ой! голова кружится.

- Привыкнешь и на крышу влезешь. Скорее, пойдем вместе назад-ту.

Амбар имел вышины сажен шесть. В нем потолка не было, а только около стен на перекладины были положены доски; несмотря на то, что против двери в крыше сделано слуховое окно, ставень которого теперь был отодвинут, в амбаре все-таки было не совсем светло. Здесь соль не перевешивали, а двое рабочих только снимали мешки с плеч женщин, брали мешки за дно и вытряхали соль внутрь амбара, а припасный, сидя напротив дверей за небольшим столиком, на котором, кроме счет и листа бумаги, стоял еще графин с водкой, клал на счетах каждый мешок и каждую смену, отмечая на бумаге карандашом как самую смену, так и число мешков в смене, заставляя во время своей выпивки с холода водки погодить бабам ссыпать соль и часто путаясь поэтому в сменах, за что его, конечно, ругали, как кто умел.

Сперва все ходили скучные, оттого, что не совсем размяли свои члены. Через час женщины стали живее, скорее прежнего шли вперед к амбару и с подпрыгиваньями бежали назад. Все острили то над какой-нибудь неловкой женщиной, то над Пелагеей Прохоровной, ее дядей и братьями, о которых теперь уже все узнали, кто они такие, задирали на ссору, изощрялись в ловкости самим закидывать мешки на плечи, хохотали и старались, во что бы то ни стало, разозлить мужчин. Мало-помалу и Пелагея Прохоровна попривыкла и к ходьбе, и к ноше, и она сделалась сообщительнее; хотя ей и совестно было шутить с мужчинами, все-таки она ввернула два-три словца в отпор смотрителю, который на нее, как замечали солоноски, обратил милостивое внимание. И ей казалось весело носить соль после того, как она раз двадцать поднялась кверху; прежний страх прошел, так что она сама смеялась над своею трусостью. Одно ей не нравилось в это время - это то, что солоноски чересчур говорят нехорошие вещи... Чего-чего только они ни говорят о мужчинах, да и себя-то не очень жалеют. Такого свободного обращения, таких свободных выражений она и отроду не слыхивала в Терентьевском заводе. Правда, и там народ обращается свободно - в масленицу, на гуляньях, как, например, в троицын день, когда молодежь на горе березки хоронит, - так зато время такое, праздничное, а не рабочее. Стали попрекать Пелагею Прохоровну нехорошим житьем; Пелагея Прохоровна старалась молчать, понимая, что никаким ее оправданиям не поверят; наконец-таки, рассердили и ее, и она крикнула:

- Мало вы меня знаете, бессовестные вы эдакие!

Молодые женщины на смех подняли эти слова, а пожилые отстали.

Надоели женщинам остроты, насмешки, издеванья друг над дружкой; все начали чувствовать усталость, а отдыхать некогда: надо хоть сотню выверстать, а уж смотритель пошел обедать, значит, двенадцать часов, а всего снесено только по тридцати восьми мешков...

Затянула одна голосистая женщина на лестнице песню, песню подхватили еще три женщины - и запели все, исключая Пелагеи Прохоровны, которая не понимала этой промысловой песни про тяжелое промысловое житье, из которого выход только одна быстрая реченька, уносящая волюшку к милому дружочку, уплывшему куда-то в море-окиан, на остров хлебородный, на который бедную, несчастную рабу злые люди-лиходеи не пускают и, кроме того, ей про волюшку и об милом и думать не велят.

После того как смотритель ушел, женщины стали приставать к Горюнову, чтобы он не весил соль, на том основании, что припасный ее не перевешивает; Горюнов сперва не соглашался, но к женщинам пристали и рабочие, насыпавшие соль. Горюнов уступил и даже пять лишних крестов прибавил на стене. За это он так понравился всем женщинам, что они его превозносили до небес; Пелагее Прохоровне говорили, что дядя у нее отличнейший человек, а из девиц некоторые охотно заигрывали с его племянниками, из коих Панфилу прибавляли лишних три года, так как он на вершок только был ниже ростом Григорья.

Первая смена стала обедать, то есть есть ржаной хлеб, запивая его водой. В это время стали приходить в варницу взрослые парни. Появлению парней девицы обрадовались, потому что они теперь могли замениться ими. Парни вели себя чинно, стараясь ввернуть какое-нибудь мудреное словцо женщинам, не показывая, впрочем, вид, что оно произнесено для того, чтобы его похвалила его зазноба. Но это была вежливость вообще к дамскому полу: парни здесь не осмеливались подойти прямо каждый к своей подруге, начать с ней разговор, потому что это было неприлично, так как тут находились даже и матери нескольких девиц, и такого парня подняли бы на смех все женщины.

Пелагея Прохоровна сидела рядом с Лизаветой Елизаровной. Обе они посматривали на парней, но первая смотрела на них с любопытством, а вторая - с презрением. Пелагея Прохоровна заметила, что парни не вызываются сами носить соль, а напротив, их сами дамы вызывают.

- Поняла ли? Это наши кавалеры. Гляди, вон пятеро уж понесли, а вот те двое, што стоят - облизываются, с носом остались...

- Што так?

- Один-то с Одувановской все хороводился, да она сегодня о поленницу ушиблась... И стыда нет у человека: ведь знает, что она нездорова, пришел.

- А другой?

- Ну, тот погодит... У него губа больно толста.

И Лизавета Елизаровна с негодованием встала и пошла с Мокроносовой.

- Ох, вы, вахлаки! А еще парни прозываетесь, - сказала она Григорью Прохорычу, с неудовольствием взглянув на него.

- Собака, так собака и есть! - ответил Григорий Прохорыч.

- Осел! Нет, штобы заменить, - сказала Лизавета Елизаровна.

Григорью Прохорычу сделалось стыдно, и он, когда сестра и Ульянова подошли к нему, сам вызвался нести за Лизавету Елизаровну соль.

- Давно бы так! А ты неси за сестру, - сказала Лизавета Елизаровна Панфилу.

Мокроносову и Ульянову заменили молодые Горюновы, но Панфил сходил только два раза: больше идти у него не хватило сил; поэтому обе женщины стали чередоваться. Два парня, про которых говорила Пелагее Прохоровне Лизавета Елизаровна, долго стояли около двери варницы, как оплеванные, и молча переносили насмешки.

Один из них было попросил Лизавету Елизаровну нести за нее соль, но она ему сказала:

- Не стоишь! У меня другой есть помощник.

- Ну, погоди!.. Каков ни на есть, дам твоему помощнику.

- Не беспокойтесь, пожалуйста.

- Ноги я ему обломаю. - С этими словами парень ушел.

В одну из смен Лизавете Елизаровне пришлось идти сзади Григорья Прохорыча.

- Што, небось устал? - спросила она его.

- Ничего.

- То-то и есть! Ваше дело только хвастаться... Только и слышно от мужчин: ох, как ч и ж а л о! А вот мы и бабы, да не говорим, што нам тяжело.

Григорий Прохорыч только промычал. Тем и кончился разговор в эту смену.

В другую смену женщины запели песню, им подтягивали и парни, голоса которых резко отличались от женских голосов. Лизавета Елизаровна пела немного, она часто останавливалась, прислушиваясь, поет или нет Горюнов.

- Ты што ж не поешь? Али горлу твоему тоже чижало?

- Как бы умел, запел бы...

- Ну, и парень! Чему вас в заводе-то обучали?

- У нас другие песни, на другой голос.

- Ну-ко, спой!

Горюнов не стал петь.

К вечеру стали появляться на варницах и мужчины - братья, дяди и мужья, покончившие с работами на других варницах; в числе их было шесть человек возчиков и Елизар Матвеич, который обыкновенно приезжал с кордона прямо в варницы, так как дорога до дома шла мимо промыслов.

- Дайте-ко, бабы, мы поносим, разомнем косточки, - напрашивались мужчины, бесцеремонно хватаясь за мешки. Женщины хотя и изъявляли свое неудовольствие за то, что мужчины не в свое суются дело, однако с радостью отдавали мешки и садились, говоря:

- Ох, устала!

- Не ты бы говорила, да не мы бы слушали. С самого с обеда не носила.

- Ах, ты... Сосчитай, сколько теперь-то на баб мужчин, - перекорялись женщины.

Мужчин с парнями было и теперь наполовину меньше всех женщин.

Женщины, числом девятнадцать, стали чередоваться с теми, которым некем было замениться, более прежнего острили над мужчинами и парнями, которые к вечеру уже без церемонии обращались с своими предметами, щекотя и щипля их, перекидываясь с ними любезными словцами вроде: "Матрешка толстопятая", "Офимья безголосая", - на что и им отвечали соответственными выражениями. Горюнов старший скоро заметил, что соленошение идет не так успешно, как раньше, и прибавил еще два креста по просьбе одной тридцатилетней здоровой женщины, которой он частенько отпускал каламбуры, что и смешило ее чуть не до слез. Он не обращал внимания на шалость молодежи, но когда уже невозможно было определить, кто из какой смены, а молодежь стала дурачиться больше и бегать по варнице, тогда он крикнул:

- Таскай, пока светло!

- Ставь крест! - ответили ему.

- Да я и так десять крестов лишних поставил.

- Спасибо на этом, прибавь еще десяточек.

- Кроме шуток говорю - робь! Смотритель придет - кто будет в ответе, как не я?

- На празднике угостим! Считай за нами.

Так Горюнов ничего и не мог сделать и относил всю причину беспорядков к присутствию мужчин, до которых бабы работали усердно. "Впрочем, - думал он: - мне какое дело? Они будут получать деньги, а не я", - и он подозвал племянницу.

- Ты што же села?

- А што мне идти, когда никто нейдет. Што скажут?

- Да ведь еще сотни нету... Подумай, сколько тебе придется денег. Я и так уж много лишних крестов поставил.

- Бабы! сходите раз, да и баста! - крикнула Пелагея Прохоровна.

- Смотрите, как наша-то заводчанка разохотилась! Пойдемте нето, - проговорила одна женщина.

На этот раз пошли все сорок женщин враз, отстранив мужчин; в продолжение всего хода пели.

Это был последний раз.

Припасный, несмотря на то, что в графине уже не было водки, бодро держался на ногах, и, по мере того как его пробирал хмель, становился придирчивее и ругался, по привычке, - без меры, но не от сердца. Сколько его ни просили женщины сделать прибавку в своей бумаге, он твердил одно: нельзя!

Заперев дверь амбара, припасный с рабочими сошел вниз.

Там, около варницы, собрались солоноски, около них терлись мужчины и парни. Дверь в варницу захлопнули за припасным. Там был в это время приказчик, приехавший с мешком медных денег, смотритель и Терентий Иваныч.

- Противу прошлых разов сегодня больше отнесено соли. Не видите разе, что соли осталось чуть ли не на полсуток, - говорил приказчик, указывая на полати.

- Да и я сомневаюсь. Больше восьмидесяти мешков по зимам не вынашивали, а сегодня выношено девяносто девять, - говорил смотритель.

Припасный стал считать на своей бумаге палочки. По его записке оказалось, что первая смена прошла шестьдесят девять раз, вторая - семьдесят.

- Черт вас разберет тут! Сколько же всего разов-то схожено? - кричал приказчик.

- Я сам считал! Я не мог ошибиться, - проговорил смотритель, строго смотря на Горюнова.

- А я даром сидел? - горячился припасный.

- Взятошники! Мошенники! Живодеры! - кричал приказчик.

- Помилуй, Иван Сидорыч! С чего тут взято!

- Вы думаете, надуете меня? Не-ет! - И подошедши к стене, он стер половину крестов.

- Вот, коли так! Не плутуйте потом... Подай мне свою бумагу да зовите баб, - проговорил приказчик, обращаясь к припасному и к остальным.

Когда женщины вошли в варницу, в ней уже был зажжен в фонаре сальный огарок.

- Плохо же вы, бабы, нынче работаете. Прежде по полутораста мешков вынашивали, а теперь и плата больше, а вы и пятидесяти мешков в день не можете вынести... Вольные нынче стали!!. Свободу вам дали!!.

Женщины плохо понимали слова приказчика.

- Што рты-то разинули? Сказано, всего по сорока пяти мешков вынесли.

- Не грех тебе, Иван Сидорыч, обижать! - завопили женщины.

- Ничего не знаю, так записано. Хотите получить по десяти копеек? И так уж целых три копейки делаю накладки.

Женщины было начали возражать, но приказчик прикрикнул на них и припугнул их тем, что они и этих денег не получат. Женщины согласились, ругая смотрителя и припасного.

Рассчитавшись с женщинами, приказчик приказал смотрителю непременно очистить завтра варницу от соли, сказав ему, что он завтра не будет, а он, смотритель, может сам прийти или приехать к нему за деньгами для расплаты с солоносками. Потом приказчик уехал.

- Эк, черт его принес! Я хотел сам рассчитать своими деньгами, а его сунуло... Однако ты, Горюнов, ловок приписывать! А знаешь ли ты, што стоит эта приписка? Сколько ты слупил с баб?

- Провалиться на сем месте, штобы я приписал.

- Клятвам мы, братец, не верим. Эту вину я тебе прощаю на первый раз, потому единственно, что тебе на первых порах разжиться немного не мешает.

- Назар Пантелеич...

- Не заговаривай... За тобой еще есть должишко?.. Вперед попадешься, не плачь. Спроси вон припасного, как эти дела нужно обделывать, штобы и волки были сыты, и овцы целы.

С этими словами смотритель вышел из варницы, заперев дверь.

Терентий Иваныч долго стоял в раздумье у варницы. Ни одной веселой мысли не приходило ему в голову. Жизнь казалась ему такою противною, приказчик, смотритель и припасный такими гадкими, что он готов был в эту же ночь уйти в другое место.

А солоноски, в сопровождении мужчин, с песнями выходили с промыслов в село. И далеко раздавалась их протяжная, бестолковая, невеселая песня.

 

VII ТЕРЕНТИЙ ГОРЮНОВ И УЛЬЯНОВ УХОДЯТ НА ЗОЛОТЫЕ ПРИИСКИ

Так же начался и второй день на промыслах; только к обеду смотрителя соль была вся выношена из варницы, в которой служил Терентий Иваныч; но женщины не шли по домам, а дожидались расчета. Теперь они положительно знали, сколько каждою снесено мешков, потому что записывал сам смотритель, который, прежде чем идти домой, объявил, что каждой бабе приходится за сегодняшнюю носку по шести с половиною копеек. Женщины от нечего делать, в ожидании смотрителя, сперва хвастались тем, кто сколько из них принес вчера домой на рубахе и на загривке соли, насыпавшейся туда от мешков, кто сколько принес соли в мешковых складках; каждая старалась убедить другую, что она постоянно ворует соль, а одна девица укоряла тоже девицу, что та даже вся пропитана солью, как татарка козлятиной. Но тут не было и тени неудовольствия; говорили потому об этом, что говорить было не о чем, к тому же на промыслах без воровства нельзя жить - это даже говорит и Терентий Иваныч, который рассказал уже женщинам несколько раз про вчерашний урок, данный ему смотрителем. Наконец надоело болтать, стали бороться, а более молодые и вертлявые даже начали кататься с лестницы, как будто у них и заботы никакой не было. Но смотритель не приходил долго; женщины стали зябнуть; развлечений нет никаких. Пошли на берег; там по льду кое-где ребята катаются на коньках, на санках или просто бегают, кидаясь в то же время и снегом. Скучно и здесь, так бы и не глядел ни на что, не так, как летом. Тогда так и рвутся солоноски на берег. Усядутся они на набережных или на сходнях и начинают петь... И чем дольше сидит женщина, тем ей кажется легче, она сосредоточивается сама в себе. Нравится ей этот простор, эти бурые волны, лодки, слегка колеблемые ими; сердце у ней бьется, ноет - и ей хочется куда-то... И долго-долго тогда сидят женщины, до тех пор, пока их не привезут всех на другой берег или пока не покатает кто-нибудь в лодке.

Пришел смотритель, рассчитал женщин, а Горюнову сказал, что с понедельника нужно пустить варницу в ход; до понедельника же он будет свободен.

Горюнов попросил у него денег.

- Какие такие тебе деньги? - спросил с неудовольствием смотритель.

- Я уже восемь дней прослужил.

- Стыдился бы ты говорить-то! Ведь ты уж содрал с баб шесть целковых?

- Не стыдно тебе говорить-то это? Не знаешь ты меня...

- Еще говори спасибо, что я держу тебя... А што касается до жалованья, так ты должен помнить условие.

- Но чем же мне жить?.. Сам рассуди, я нанялся не для того, чтобы даром служить.

- Даром! Ха-ха!.. И он мне еще говорит!.. Ступай-ко, братец ты мой, домой, сходи в баню, а завтра помолись богу за наше здоровье: может, поумнее будешь.

Смотритель ушел.

- И это у человека нет совести. Ну, хорошее же я житье нашел. Двадцать пять лет по крайней мере я жил своим умом, а теперь... Нет, правду сказал Короваев, не житье здесь...

Задумался Горюнов крепко. Денег у него всего только рубль, идти в другое место нет тоже резона, потому что нужно наперед отыскать место... Идти на золотые прииски, - пожалуй, дело рискованное. Казенные прииски и прииски богатых людей ему известны; они обставлены так, что там трудно чем-нибудь поживиться, а хотя и платят за работу, то тоже и там, в глуши, начальство самоуправничает, как ему хочется, потому что, имея деньги, во всякое время может найти рабочих из беглых, ссыльных и других людей за бесценок. Остается идти на такие прииски, которые только что открываются, хозяева которых, люди неопытные в этом деле, вручают разработку мошенникам, которые только высасывают у хозяев деньги и, по нерадению своему и неумелости, доводят прииски до того, что их потом или бросают по негодности, или продают за бесценок.

- Надо разузнать об этом, во что бы то ни стало... И лишь бы попасть мне только на такой прииск, забрал бы я его в руки!..

Елизар Матвеич был дома, и когда семейство его ушло в баню, Горюнов сообщил ему свои мысли.

- И я, брат, думаю об этом уж давно. Недавно мимо меня проходил один беглый. Попросился погреться. Я впустил и стал спрашивать: не знает ли он, где жизнь лучше? Ну, конешно, он захохотал, как и я в те поры, как впервые вас встрел... Ну, он все-таки сказал: супротив, говорит, того места, где я жил, не бывать лучше! Стал я от него добиваться правды, - нельзя, говорит: сказывать не велено, потому, говорит, штука!.. Раскольники тем местом пользуются; золота, говорит, там больно много, только про то раскольники и знают. Ну, я думал, он врет, стал пытать: коли, мол, правду говоришь, зачем не жил там? Скажи да и только мне место, и говорю ему: живи, мол, ты у меня хоть сколько. Ну, он уезд сказал, а место - нет. Там, говорит, верстах в пятидесяти уже моют золото, только непорядков много. А убежал он из острога и опять туда же пробирался.

- Не махнуть ли нам туда, Елизар Матвеич?

- Махнуть!.. Легко сказать. А пойди, и до половины не дойдешь.

- Оно, правда, верст четыреста будет... Только я на твоем месте не так бы думал.

- Как же?

- А взял бы да и срубил остальной лес.

- Ну, нет! Легко срубить, а отсчитываться-то как?

- О, Елизар Матвеич! Я думаю, нечего тебя учить отсчитываться.

Скоро приятели расстались, но оба они не спали целую ночь, думая, каким бы образом им разжиться деньгами, как лучше сделать относительно семейств: оставить ли их здесь или взять с собой? У обоих только и было мысли о золотых приисках... "Шутка - работать на приисках, своими руками доставать и промывать золото! Да тогда нужно дураком, олухом быть, чтобы пропускать этот металл в чужие руки даром. Вот теперь дозволено даже крестьянам самим искать золото, за это им деньги платят, только иметь его у себя или продавать его нельзя. Вот бы тогда я стал богач; сперва бы сделался доверенным, потом записался бы в купцы..." И много-много хорошего шло в головы обоих искателей счастия; много приходило несбыточного, и много такого, что могло осуществиться при особенном счастии и при ловкости человека.

Утром, в воскресенье, в домах происходила стряпня. За неимением больших денег Степанида Власовна пекла яшные ватрушки и пирог с грибами. Пелагее же Прохоровне нечего было печь: не на что было; хотя же Степанида Власовна и предлагала ей капусты, но у нее не было муки, и она еще рано утром купила на рынке две ковриги хлеба и фунт мяса. Терентий Иваныч сидел у окна задумчиво, племянники рассуждали о бабах и часто ссорились. Все эти четыре лица, казалось, не обращали внимания друг на друга и, за исключением братьев, не относились друг к другу ни с каким вопросом и как будто тяготились друг другом. Братья еще плохо понимали жизнь; дядю считали за человека, равного себе относительно работы, и только потому, что он теперь уставщик на варнице, думали, что он должен иметь деньги и им придется работать на варницах шутя. Пелагея Прохоровна думала, что, пришедши сюда, она променяла кукушку на ястреба. Здесь она хотя и свободная женщина, зато у нее ничего нет, а приобретет ли она что-нибудь впоследствии, сказать трудно. Работа тяжелая, люди чужие, обращение у них нехорошее. И все это случилось по милости дяди и Короваева. Терентий Иваныч думал, что ему не надо бы было брать племянницу и племянников: пусть бы они жили как хотят, и пусть ищут себе счастья сами. А то завел он их в такое место, где они совсем собьются с толку, потому что люди молодые...

Зазвонили к обедне. Пелагея Прохоровна стала чесать голову. Пришла Лизавета Елизаровна.

- Ты пойдешь? - спросила она Пелагею Прохоровну.

- Чего я там забыла!

- Пойдем. У нас певчие очень хорошо поют.

- Ну уж! против городских вряд ли споют.

- У вас только и хорошо в городе, а сами... Пойдем!

- И я пойду! - сказал Терентий Иваныч.

- И я! И я! - прокричали два брата.

Через полчаса Горюновы, Пелагея Прохоровна и Лизавета Елизаровна отправились в православную церковь.

Церковь была битком набита народом; но мастеровые стояли направо, а заводские женщины и девицы налево, исключение составляли аристократки, которые стояли впереди на правой стороне, и их как будто отгораживали от рабочего класса купцы, чиновники и вообще люди высшего сельского общества. Пожилые рабочие молились усердно, можно сказать, от всей души; но молодежь промысловая, надо сказать правду, пришла сюда ради развлечения: послушать певчих, дьякона, посмотреть на девиц, на их наряды и, при случае, подмигнуть и скорчить лицо.

После обедни холостые мужчины отправились или в гости к своим невестам, на капустный или грибной пирог, или в харчевни; семейства шли отдельно, кучками, молодежь говорила незамужним дамам любезности, но из приличия не выходила, потому что в селе все семейства были на перечете и никто не хотел, чтобы про него или его дочь говорили дурно. Кто шел через рынок, тот покупал мелких кедровых орехов, но других не потчевал и сам не угощался, так как праздник состоял в том, чтобы сперва пообедать, потом поспать, потом поиграть до вечера в карты, развлекаясь, между прочим, и орехами.

Скуден был обед Горюновых. Пелагея Прохоровна и Терентий Иваныч молчали, но не молчали братья.

- У людей дак пироги, а у нас все редька да редька! - говорил Григорий Прохорыч.

- И это хорошо, - заметил дядя.

- Робишь-робишь, а поесть нечего!

- Уж молчал бы лучше! сколько ты выробил денег-то! - проговорила Пелагея Прохоровна.

- Што ты меня упрекаешь? разве я не заплачу вам! Ты своего-то Короваева упрекай, што он бросил тебя...

- Гришка! - крикнул дядя.

- Я давно Гришка!.. нечего кричать-то!

- Кабы ты был умнее, не говорил бы! - И Терентий Иваныч вышел из-за стола.

- Ты, дядя, што же? - спросила с испугом Пелагея Прохоровна.

- Я сыт...

- Да щей-то похлебай.

- Не хочу.

И Терентий Иваныч, одевшись, ушел к хозяину, но Ульянов тотчас после обеда куда-то ушел.

Сестра и оба брата доели обед молча; потом братья ушли. Пелагея Прохоровна прилегла было немного, но ей сделалось страшно скучно. Она отправилась к хозяйке, которая в это время уже лежала на печи, а дети ее, кроме Марьи, играли в карты.

- А што же братья? - спросила Лизавета Елизаровна.

- Ушли.

Но она ничего не сказала о сцене за обедом.

- Я вот прошу мамоньку, штобы вечорку нам устроить... - начала Лизавета.

- Толкуй еще! - проговорила мать с печи.

- Ну, мамонька! Люди устроивают, а нам отчего не устроить.

- Не выдумывай.

Лизавета Елизаровна дала гостье горсть орехов, и они стали играть на орехи. Пришел Григорий Прохорыч.

- Непременно куплю себе коньки! Все катаются, - сказал он.

- Голову сломишь. А угощенье принес? - спросила Лизавета Елизаровна.

- Какое?

- Невежа. А еще в городе жил. Убирайся!

Григорья Прохорыча не принимали играть.

- Дайте, нето, взаймы денег! - стал просить Григорий Прохорыч.

- Хорош мужчина; у хозяев денег просит на угощение. Степан, гони ево!

- Лизка, не дури! - проговорила с печи мать.

- Не твое дело, мамонька. Спи там.

- Дадите вы уснуть!

Мать слезла с печи и уселась тоже играть в карты; Григорий Прохорыч был принят.

Горюнов между тем вошел в одно питейное заведение, которое по случаю праздника было битком набито рабочими. Но пьяных в нем не было еще ни одного человека, потому что все пришли сюда только что после обеда покалякать или провести весело время. Хозяин заведения не был в претензии за то, что никто не брал водки, а только курил махорку. Он знал, что чем больше будет в его заведении посетителей, тем больше будет к вечеру выручки. Рабочие толковали о разных делах, обращаясь часто за подтверждением своих мнений к хозяину; двое насвистывали слегка; двое тоже слегка наигрывали на гармонике, один играл на балалайке, но никто никому не мешал, потому что если разговор касался держащего в руках гармонику, то он громко отвечал, не выпуская из рук гармоники.

- Што, говорят, Назарко тебя надул? - спросил один рабочий, обращаясь к Горюнову, когда тот вошел.

- А ты почему знаешь?

- Это не секрет. Тут, братец, шила в мешке не утаишь. Што ж ты теперь думаешь делать?

- Подожду еще неделю, тогда...

- Тогда они скажут: покорно благодарим. Задаром-де служили нашей милости...

- Хоть ты и заводской человек, а практики у тебя ни на грош нет!

- Чево ты толкуешь? Какую такую ты еще механику выдумал? - прокричал другой рабочий.

- Уговорить других: не хотим-де за эту цену робить!

- Дурак! Да он тебя прогонит. Разе мало нашего брата, што без работы шляются? Разе ныне мало развелось нищих?

- А отчего? Оттого, что мы сами плохи.

- Как?

- А так. Нету у нас согласия. Так-ту мы по отдельности тараторим, а сбери нас всех, и сало во рту застыло.

Народ загалдил.

- Коснись дело до тебя, ты первый лыжи дашь!

- Что ж, мне одному в петлю лезти? Один в поле не воин. А вот мы даже насчет платы не можем сговориться! Што сказано в положенье-то: рабочие должны выбирать старост, а где они, старосты?

- Поди-ко, сунься!

- Нет, можно бы собраться хоть сотне-другой и выбрать припасного, смотрителя...

- Што ты толкуешь, братец, - выбрать!.. Тебя еще, верно, не дирали хорошенько-то. Помнишь ли ты прошлогоднее дело?

- А кто им велел барки рубить да муку топить?

- Так и следовало!

- Вовсе не так. Собраться всем селом к управляющему и требовать платы.

Эти рассуждения продолжались еще долго, и расписывать их нет никакой надобности, потому что они решительно не приводили рабочих ни к какой цели. Дело в том, что согласия между рабочими не существовало, потому что они работали на разных варницах, принадлежащих разным господам, и жили дружно только с теми, которые работают с ними вместе и которые горой стоят за товарища. А так как на одних промыслах было несколько лучше других промыслов и требования первых были больше последних, то последние, завидуя первым, были недовольны ими, говоря, что они заботятся больше о себе, чем о товарищах, только работающих от них отдельно. Кроме этого, одни из рабочих были слишком робки; они привыкли сносить все терпеливо, и если у них спрашивали мнения, то они, наученные опытом, ничего не могли посоветовать, находя все толки бесполезными; другие старались как-нибудь подделаться к какому-нибудь мелкому начальнику из-за личной выгоды, третьи, поправившись немного выгодною женитьбою, только в своей компании были бойки. Молодежь была, конечно, смелее, ей бояться было нечего, но так как она не могла обходиться без любви, увлекалась девушками и женщинами, то и от нее, то есть от всей сельской молодежи, нечего было добиваться единодушия, если одна половина ее ревновала другую к предметам своей любви. При этом надо еще взять во внимание то, что рабочие живут в селе в нескольких улицах или порядках, носящих названия, соответственные или местности, или какой-нибудь личности, или данные какому-нибудь событию, и в них православные смешиваются с единоверцами и отчаянными раскольниками, которые только в частности заботятся о себе, о своих родных и партиях. Поэтому если бы и пришлось потребовать голоса от всех рабочих всего села, то разноголосица вышла бы большая, и у начальства недостало бы терпения выслушать мнение каждой партии, каждого промысла еще и потому, что это начальство делилось на несколько лиц, из коих каждое оберегало свой пост, защищая интересы своего хозяина, враждебно относясь к другому лицу.

Споры, как водится, прекратились за выпивкой водки по стакану. Несколько человек хотели было возобновить их, но нашлись другие разговоры - о женщинах, о том, сколько бы можно было при постоянной работе выварить соли; что можно бы было устроить варницы каменные, а не деревянные, потому что деревянные легче сгорают, отчего уменьшаются работы. Говорили о том, что можно бы было по всему берегу сделать такие же набережные, как против собора, для того, чтобы село не затопляло, а то выстроили набережную для бар, а рабочих ходить туда по вечерам не пускают, будто они невесть какие воры. Много было говорено в заведении; много было сказано хорошего, практического, до чего иному барину пришлось бы долго додумываться. В этом заведении редкий человек не был практическим человеком, приобретшим практику долголетним опытом, работою на варницах, где он развивался с детства около добывания и обработывания соли, но тем и закончивалось его умственное развитие, и он ничего уже больше не мог выдумать кроме того, что лошадей в насосах можно бы было заменить какою-нибудь машиною, как это устроено на пароходах, что если и существуют еще коноводки, большие барки, сплавляемые с солью, действующие посредством лошадей, так для того, чтобы хозяевам и их главным помощникам сберечь в свою пользу капитал. Но и эти разговоры были не больше не меньше как препровождение времени.

Терентий Иваныч не удивлялся понятливости рабочих, находя их даже развитее своих терентьевцев. Но чем больше разговаривали рабочие, тем больше Горюнову казалось, что он здесь человек лишний, так как всякому рабочему хотелось бы занять его место, и что те же рабочие издеваются над ним, потому что смотритель хочет пользоваться даровыми деньгами, назначив в уставщики человека, незнакомого с соляным делом, такого, который еще не умеет воровать.

Рабочие мало-помалу оживлялись более и более. Хотя теперь и играли уже на гармониках, как следует, но эту музыку заглушали крики рабочих, которые, начиная хмелеть, уже ругались, задирая на драку. Горюнов взял гармонику и начал играть. Он, как прежде, старался привлечь публику своей игрой, но так как он играл песни заводские, то на его игру никто и не обратил внимания. Пришлось возвратить гармонику.

- Што ж ты нас не потчуешь! - подошедши к Горюнову, сказал рослый черноволосый рабочий.

- Рад бы угостить, да не на что.

- А зачем даром служишь?

К Горюнову подошло человек шесть.

- Мы и в крепости состояли, даром-то не служили. А ты пришел, бог знает, откуда...

- Ты этим наш кредит подрываешь!

- И нам не станут платить из-за тебя, - кричали рабочие.

- Кто вам говорит, што я даром работаю? - спросил Горюнов.

- Сам ты говорил, што Назарко не дал тебе денег.

- Даст.

- Не даст, помяни меня: он не тебя одного надувает.

- А вот што: коли храбер, подем с нами теперь к нему.

- Нет, братцы, я теперь не пойду. Идти придется рекой.

- Ты нас за кого считаешь?

Начался крик. Горюнова стали бить, но в это время в заведение вошел Ульянов с мужчиной в полушубке.

- Стой!! Команду слушай! Братцы! Поберегитесь - сила! - кричал Ульянов навеселе.

Рабочие затихли и подступили к Ульянову.

- Прощайте, братцы! Прощай, моя служба!

- С ума сошел, Ульянов! - кричали рабочие.

- Глядите, как нализался! Дай-ко, Фадей, ему косуху!

- Я вас потчую... Фадей, полуштоф!.. Кон-ченно!!. - И Ульянов крепко ударил рукой о стойку, так что посуда на полках задребезжала.

Рабочие хохотали, ругали Ульянова шутя, и сколько ни допытывались от него сути, он ничего не сказал никому, кроме Горюнова, которому сказал на ухо, что завтра, чем свет, он идет на прииски, и если Горюнов хочет, то он его приглашает с собой.

- Послушай, брат, тулуп-то у тебя хорош; только если пойдем, он тебе будет мешать. Променяемся, - проговорил вошедший с Ульяновым мужчина Горюнову.

Ульянов угощал своих приятелей, и поэтому на Горюнова и вошедшего мужчину не обращали внимания.

- Ты не беспокойся. Я, братец ты мой, подрядил Ульянова на прииски и тебя подряжу. Хоть сейчас пять рублей задатку, - говорил мужчина.

- Об этом мы потолкуем завтра.

- Завтра надо ехать... А вот тулуп-то я бы у те взял.

- Как же без тулупа?

- Ох ты, кайло! Ну, променяемся. Пять рублей придачи!

- Десять!

- Шесть!

- Семь!

Горюнов променял свой тулуп на полушубок и получил придачи шесть с полтиной.

Немного погодя Ульянов, Горюнов и мужчина вышли из заведения.

- Ну, други, решено? - спросил мужчина по выходе из заведения.

- Я плохо што-то понимаю, - сказал Горюнов.

- Узнаем всё - не покаешься, - сказал Ульянов.

- Уговор такой: никому не говорить, куда мы идем, и никого больше не брать, - сказал мужчина.

- Ну, так завтра мы к тебе придем в заутреню.

- Ладно. Прощайте. Помните: никому не говорить! - И мужчина пошел налево; Горюнов с Ульяновым пошли направо.

Дорогой Ульянов вполголоса рассказал Горюнову, что этот человек кум его кумы, Кирпичников, которого он не видал годов пять и о котором не имел никакого известия. Теперь он встретил его у кумы и узнал, что он ездил с приисков к одному купцу, которому обязался разыскать какой-нибудь прииск, и находится на одном прииске доверенным. Ульянов стал соболезновать о своей жизни, и Кирпичников предложил ему работу на прииске с платою в месяц по пятнадцати рублей и согласился принять даже Горюнова за ту же плату, как человека грамотного, который может ему сводить счета. Эту плату он обещал дать только на первый раз. Ульянов заикнулся было о семействах, своем и Горюнова, но Кирпичников сказал, что семейство и здесь может жить, а что туда идти далеко, и хорошо еще, уживутся ли они там с беглыми.

Дома, ложась спать, они ничего не сказали своим семействам о предстоящей поездке. Но утром без сцены у Ульянова не обошлось.

Ульянов пробудился в четвертом часу, встал и зажег лучину, что удивило Степаниду Власовну.

- Ну, хозяйка, ставай благословясв. Далеко сегодня пойду.

- Будь ты проклятая, хвастуша, - отвечала хозяйка и отвернулась к стене.

- Кроме шуток... На золотые иду.

- Наплевала бы я тебе!.. Еще не всю водку-то вылакал в кабаках!

Елизар Матвеевич стал собираться не на шутку в дальний путь. Жена следила за ним сперва прищурившись, но потом ее стало брать раздумье: неужели он так рано идет?.. У меня и хлеба-то для него не напечено...

- Как же ты на кордон без хлеба идешь?

- Шабаш! Деревья еще вчера куме продал. Баста!.. Ставай, говорю, кроме шуток.

Жена села и проговорила:

- Да ты чего?

- На золотые иду с Кирпичниковым.

- А он разве здесь?

- Вчера приехал к куме, а сегодня едем с ним.

- Да ты в своем ли уме-то?

- У тебя, што ли, стану займовать?

Жена все еще не верила.

- Да ты это взаболь али...

- Ну-ну! На вот тебе десять рублей, - сказал Ульянов, подавая жене деньги, и постучал в стену к Горюнову.

Оттуда послышался голос Терентия Иваныча:

- Сейчас!

Дети Ульянова, кроме Марьи, тоже пробудились и глядели на родителей.

- Ты, тятенька! Как же это?.. Ничего не еказал... - проговорила Лизавета Елизаровна.

- Тятька, я с тобой! - сказал Степан.

- Давно я знала, што это твое знакомство с Машкой до добра не доведет... Подлый ты человек! - проговорила Степанида Власовна.

- Послушай...

- Нечего мне слушать!.. Дети на возрасте, сами должны иметь понятие... Што, небось, и Машку с собой берешь?

- Послушай, жена...

- Убирайся, подлая рожа!.. Господи! И зачем я за эдакого подлеца вышла замуж? - заплакала жена.

- Мамонька... - сказала дочь.

- Кроме горя, ничего не было... Ну, чем я кормиться-то буду? Че-е-м?

- Прокормишься... дети прокормят...

- Хорош отец, што семейство бросает... Кормитесь, говорит, сами...

- Дура ты, и больше ничего! Прощай, мила дочка!.. Хорошо будет, я приеду за вами.

- Да ты, тятенька, не шутишь?

- Я, знаешь, не люблю шутить... Береги мать...

- Нечего меня беречь. Меня хорошие люди накормят, а дочь мне не кормилица... Я знаю, што она...

- Мамонька! - крикнула дочь в испуге и упала на колени перед матерью.

- Это еще што такое? Што за комедьи? - спросил Елизар Матвеич в недоумении.

- Ты бы дочь-то наперед устроил, а то куда мне с ней, с...

- А-а! В матушку, значит, пошла!

- И батюшко-то хорош!..

Елизар Матвеич сел в большом волнении на лавку. Его лицо выражало и горе, и злость, но он старался преодолеть себя. До сих пор он еще не знал, что его дочь беременна, что не редкость в селе, на промыслах, где девчонки часто, особенно летом, увлекаются молодыми парнями и даже смотрителями и припасными. Ему досадно было, что он об этом не узнал раньше... Но что бы он мог сделать тогда?.. Ему и противны казались в это время жена и дочь, но ему и жалко было их, жалко было покидать свой дом, потому что бог знает, что может случиться в его отсутствие. Жена и дочь плакали, сидя первая на кровати, вторая на печке, куда она спряталась из боязни, чтобы отец не сделал ей что-нибудь худое; Степан, сидя на полатях около лежащего Никиты, смотрел то на родителей, то на сестру, думая, что такое сделала сестра; Никита тупо глядел на всех, ковыряя пальцем в носу, и готов был заплакать каждую минуту.

Вдруг все вздрогнули. Кто-то шел на крыльцо, отчего ступеньки скрипели.

- Ну... Делать нечего. Слово дал, - нельзя. Собирайтесь.

В избу вошли: Горюнов, Пелагея Прохоровна и два ее брата. Пелагея Прохоровна плакала. Дети Ульянова слезли с печи и полатей.

Теперь всем стало ясно, что Ульянов не шутит, но ни вошедшие, ни хозяева ничего не проговорили друг другу.

- Сядьте, - сказал Ульянов.

Все сели. Женщины заплакали, парни смотрели друг на друга, стараясь не плакать; но эта немая сцена пробрала даже и отцов: даже они утерли по разу ладонями свои глаза и, как бы устыдившись этого, встали. За ними встали и остальные.

- Ну, хозяйка, прощай! Не поминай меня лихом... А ты, мила дочка... Эх! не думал я, не думал! Ну, Степка! Взял бы я тебя с собой, да сам не знаю еще, хорошо ли там. А вы не баловать у меня, слушаться старших... Эх, горе, горе! - говорил хозяин, целуясь с женой и детьми, которые рыдали, да и сам Ульянов плакал.

- Прощай, Степанида Власовна. Покорно благодарю за ласки... Моих-то не обидь. Будьте вместе... - говорил Терентий Иваныч, прощаясь с хозяйкой.

Ульянов и Горюнов вышли: за ними вышли семейства и стояли за воротами до тех пор, пока тех не стало видно в темноте.

 

VIII РАЗОРЕНИЕ

Степанида Власовна была оскорблена. Ее бесило то, что мысль о золотых приисках подала мужу не она, а, как ей думалось, торговка Машка, или Марья Оглоблина, с которой она подозревала Елизара Матвеича в связи.

Забрав себе это в голову, Степанида Власовна в Оглоблиной уже видела непримиримейшего врага своего и старалась всячески нанести ей какую-нибудь обиду и словом и делом.

На первых порах она отправилась на кордон - удостовериться в том, действительно ли ее муж продал лес Оглоблиной. Увидала она вот что.

Перед входом в шалаш был разведен огонь, но, как видно, он был разведен давно, потому что дрова уже догорали и легкий дымок едва заметно развевался ветром в разные стороны. В шалаше она нашла чью-то котомку, худые рукавицы и кусок ржаного хлеба. Значит, здесь уже хозяйничали чужие люди, - здесь, в том самом шалаше, в котором ее муж жил десять лет, командуя над лесом и сбирая гривны с порубщиков, где она не одну ночь провела в продолжение десяти лет... Обидно сделалось Степаниде Власовне... Она сразу почувствовала, что и воздух в шалаше иной и она точно невесть куда забралась. И слышится ей стук топоров и ширканья пил, чего она во все десятилетие не слыхала около шалаша.

Нарушилось спокойствие леса, настало варварское разорение, и все это по милости Машки Оглоблиной, которую она не дальше как прошлым летом, в именины мужа, первого августа, на полянке между шалашом и лесом угощала пивом и пирогом с малиною!..

Вышла она из шалаша и стала смотреть по сторонам. Направо стоят двои дровней, на каждые положено по два длинных бревна; недалеко от них крестьянин в рубахе обчищает бревно от сучков, другой, в полушубке, так и хлещет топором в дерево, которое только как будто вздрагивает немного; третий уже наклал целый воз долготья и все еще накладывает, ругая мальчугана за то, что он еле-еле шевелится; налево стоят трое дровней, и около них тоже идет потеха... А на том самом месте, где в третьем годе Степанида Власовна нашла много рыжиков, двое - по-видимому, мастеровых - пилят за раз две березы...

- Мошенники! Варвары!! Кто вам дозволил хозяйничать здесь? - прокричала, не помня себя от злости и обиды, Степанида Власовна и подбежала к пильщикам.

Те поглядели на нее, захохотали и ничего не сказали, продолжая свою работу.

- Откуда это явилась? - проговорил крестьянин, увязывающий воз с долготьем.

- Да кто вам позволил, говорю, лес рубить? - кричала Ульянова.

Порубщики захохотали и начали отпускать на ее счет насмешки и сарказмы.

- Да ты-то кто такая? - спросил ее один из порубщиков.

- Не узнали?! Теперь и знать не хотите, а прежде боялись...

- Глядите, баба чья-то с цепи сорвалась!

- Связать ее надо - искусает.

Степанида Власовна разъярилась, но скоро заметила, что чем больше она ругается, тем больше смешит порубщиков, которые нарочно еще старались разозлить ее. Но двое порубщиков знали ее, их очень удивляло присутствие здесь жены Ульянова.

- Послушай! Тебе чего здесь надо? - спросил ее серьезно порубщик, подошедши к ней с угрожающим видом.

- А то и надо, што я не дозволю рубить лес, не дозволю!! - кричала Степанида Власовна.

- Хо-хо! Видно, ноне баб стали приделять в полесовщики? А есть ли у те форма? - начали острить над Ульяновой порубщики.

Степанида Власовна совсем растерялась. Она не знала, что ей еще сказать порубщикам; она даже забыла, зачем она пришла сюда!

- Хорошо! Я не я буду, што не пожалуюсь на вас! - сказала она и пошла домой.

- Свяжемте ее, ребята!

- Пожалуй; штобы худа не было, всамделе?

- Стоит с бабой связываться! Не видите, что ли, што она полоумная! И без нас околеет дорогой.

- Ну, нет. По-моему, надо допросить ее. Эй, тетка, иди-ко сюда!

Степанида Власовна, ускорившая шаги от первых слов порубщиков, теперь остановилась.

- Иди, говорят, сюда. Может, ись хошь?

Степанида Власовна, успокоившись, что порубщики ей ничем не угрожают, подошла к ним.

- Послушай, тетка, ты зачем пришла сюда?

- Я к мужу пришла на кордон...

- Ай, врешь! Твоего мужа, коли он Ульянов, уж нет теперь, и тебе это должно быть известно.

- Связать ее да зашибить!..

- А вот я зачем пришла... Правда ли, што Ульянов продал лес Машке Оглоблиной?

- Мы почем знаем... А тебе што из эвтого?

- А то и дело, што Оглоблиха похваляется этим передо мной.

- Ну, значит, ты дура, што веришь этому.

Порубщики поехали - кто направо, кто налево. Степанида Власовна пошла за возом с дровами и всячески старалась выпытать от порубщика, действительно ли Ульянов продал лес Оглоблиной, но тот отмалчивался.

Пришла она в село, рассказала Пелагее Прохоровне о виденном и заплакала.

- Нет, - говорила она, - я не попущусь! Я пойду к лесничему.

- Чтобы худо не было, мамонька, - сказала дочь.

Однако Степанида Власовна пошла к лесничему и сказала, что ее муж неизвестно куда скрылся. Пришла она на кордон и видит, мужики рубят лес без разбора. Спросила она о муже, те сказали: спроси, говорят, у торговки Марьи Оглоблиной. Теперь, говорят, уже не Ульянов караульщик, а Машка Оглоблина; она нам и лес продала.

Лесничий плохо понял жалобу Ульяновой и через неделю поехал осматривать лес. Потребовал Ульянова; Ульянова не оказалось, а в дистанции его много оказалось порублено лесу. Притянули к суду жену. Степанида Власовна повторила свою жалобу. Потянули и Оглоблину, но та отперлась не только от того, что давала деньги Ульянову за лес, но и от всякого знакомства с ним. Она говорила:

- Ходить, может быть, он ходил ко мне за калачами, потому ко мне много ходят. А што если его жена приплела меня в это дело, кумовства ради, - так по одной злобе и потому, что-де легче на куму свалить всю беду... А имела ли я право покупать и продавать лес, так это в ее безмозглую голову могла зайти такая дурь.

Завязалось дело: было спрошено множество разных крестьян и мастеровых, но остался по делу виноват один Ульянов, а так как его в селе не было, то у него и описали дом и все его имущество и стали гнать из дома его жену и жильцов. Скоро нашелся и покупатель. Купив дом, он пустил за деньги на квартиру Ульяновых с Мокроносовой и Горюновыми.

Все это обделалось в два месяца после отсутствия Елизара Матвеича, и все в селе говорили, что о продаже дома Ульяновых особенно хлопотала вдова Оглоблина за то, что Степанида Власовна не хотела покориться ей, не хотела извиниться перед нею за нанесенные ею Оглоблиной оскорбления.

Можно себе представить гнев госпожи Ульяновой, когда она, вскоре по въезде в ее дом нового хозяина, узнала, что Оглоблина исчезла из села. Ульянова нарочно сходила в ту улицу, где жила Оглоблина, и увидала, что в ее дом въезжает ее племянник из Демьяновского селения.

- Хоть бы узнать мне, куда мой муж спроважен! Уж я пошла бы туда.

Теперь Степанида Власовна казалась помешанною не на шутку: она целый день с утра и до вечера бродила то на промыслах, то на рынке и все выспрашивала, нейдет ли кто на золотые. IX ПРИЗНАНИЕ ЛИЗАВЕТЫ ЕЛИЗАРОВНЫ

Со времени отъезда Ульянова и Горюнова Пелагея Прохоровна с каждым днем все больше и больше сближалась с Лизаветой Елизаровной. Пока еще был здесь дядя, она могла гордиться им, человеком, попавшим в уставщики, - значит, имеющим кое-какое значение на промыслах; но теперь, когда дядя исчез, она очутилась совершенно одна с братьями. Но что ей братья? Братья хотят жить сами для себя, и от них не жди помощи. Вон даже когда дядя подарил ей пять рублей, Григорий стал укорять ее в том, что ее больше любят, и деньги следовало бы дать не ей, а им. Чтобы отвязаться от братьев, она отдала эти деньги Григорью, который ей за это и спасибо не сказал. Отдала она деньги и стала горевать, ругая себя глупою. "Ведь мне с этими деньгами можно бы было дойти до города!" - думала она на первых порах. Но как она пойдет в город одна, не зная дороги? Еще нападут на нее, ограбят и бог знает что сделают с ней. Другое дело, если бы она была пожилая женщина. Но и не это еще удерживало ее в селе: она дожидалась известия Короваева. Уйди она из села - и не узнает ничего о Короваеве, о котором она думала теперь больше прежнего, зная, что он любит ее и не хочет жениться на ней зря.

Сознавая, что она здесь чужая, она рада была поговорить с кем-нибудь от души. Но говорить было не с кем, кроме Лизаветы Елизаровны. Лизавета Елизаровна тоже рада была своей соседке и старалась раскрыть перед ней свои тайны, надеясь на то, что она ее не выдаст, потому что Пелагея Прохоровна не ищет знакомства с другими женщинами и вообще женщина молчаливая. И они скоро сошлись, понравились друг другу и стали приятельницами. Хотя Пелагея Прохоровна и много странного находила в поведении своей подруги, но приходила к тому заключению, что здешняя жизнь не похожа на заводскую в том отношении, что там девушки до выхода замуж большею частию живут дома, и если знакомятся с парнями, то в церкви, на гуляньях и на вечорках, - здесь же они рано сталкиваются с мужчинами и парнями на промыслах. По промысловым понятиям ничего не было странного в том, если пары заходили слишком далеко и девушка делалась беременною, потому что скоро после беременности она выходила замуж. Но Лизавета Елизаровна не говорила о своей беременности. Однако же Пелагея Прохоровна стала замечать, что Лизавета Елизаровна дуется на одного парня, который любезничает с черноволосой невысокой девицей и носит за нее соль, и при этом парне старается оказывать большие ласки Григорью Прохорычу, который от парня получает насмешки и угрозы. Ясно казалось Пелагее Прохоровне, что или парень разобидел чем-нибудь Лизавету Елизаровну, или Лизавета Елизаровна разобидела парня. Пелагее Прохоровне, со свойственной женщинам любознательностию, хотелось расспросить свою подругу об этом, но было неловко начинать прямо, и она только намекала на парня; но та или сердилась, или отмалчивалась.

Дело в том, что Лизавета Елизаровна была гордая девушка. Она требовала, чтобы тот, который любит ее, исполнял малейшие ее капризы; например - уронит она с лестницы платок, Ванька Зубарев должен сходить за ним; нужны ей к празднику сережки - Ванька Зубарев должен купить их, хотя бы и в десять копеек. Ванька Зубарев хороводился с ней полтора года и целый год угождал ей беспрекословно. Сперва, конечно, поломается, поогрызается, но все-таки исполнит приказ Лизаветы Елизаровны. Никто так не мог угодить Лизавете Елизаровне, как он, и зато как было хорошо и весело с ним, особенно летом! Хотя Зубаревы и жили в Демьянове, только Иван Демьяныч работал на Моргуновских промыслах, потому что на них было больше требования на рабочих и плату давали больше на целых десять копеек против Притыкинских промыслов. У него была своя лодка, в которой он каждый летний день переплывал два раза речку Улью и в которой после работы катал и Лизавету Елизаровну. Очень любил Зубарев Лизу Ульянову, и та любила его, как только может любить шестнадцатилетняя промысловая девушка, дочь бедных родителей. Бывало, сидят они ночью в лодке обнявшись, а лодка плывет как попало по течению, и далеко так уплывут они; случалось ворочаться им домой верст из-за пятнадцати, и тогда Зубарев или п л а с т а л с я на веслах, или шел бечевой, а Лизавета Елизаровна правила на корме веслом, подсмеиваясь над возлюбленным. Случалось возвращаться им и в грозу, и тогда Лизавета Елизаровна, сидя на берегу с Зубаревым под опрокинутой лодкой, от страха молила всех угодников, каялась в грехах и клялась, что она в последний раз плавает с Зубаревым. На промыслах, само собою разумеется, все знали про связь Лизаветы Елизаровны с Иваном Зубаревым и не обращали внимания на них, потому что у каждого или у каждой были любовницы или любовники; мать тоже знала, что Зубарев ухаживает за ее дочерью, и, думая по себе, что он на ней женится, не очень бранила ее за поздние возвращения домой; отец же, живя на кордоне, конечно, ничего не знал, а если и замечал отсутствие дочери, то удовлетворялся каким-нибудь ответом своей жены. Все шло хорошо около года, а потом Лизавета Елизаровна стала замечать, что Иван Зубарев стал холоднее с нею, меньше исполнял ее прихоти и капризы. И случалось это с ним с тех пор, как они были в чаще леса, где провели всю ночь с полным удовольствием. Правда, после этого Лизавета Елизаровна сильно привязалась к Ивану Зубареву и в первое время из гордой девушки сделалась до того кроткой, что дозволяла прикрикивать на нее Зубареву, исполняла его приказания; но потом заметила, что Зубарев не только взял над ней верх, но и обращение его с нею стало уже не то: точно она ему надоела. И вот стала она замечать, что Зубарев реже показывается на промыслах, а если и придет, так дожидается, чтобы она его из милости попросила поносить соль. Наконец он ее весьма оскорбил: снес два мешка соли и ушел, а немного погодя стал носить соль за другую девицу.

У Лизаветы Елизаровны, как она увидела это, чуть мешок с солью не свалился с плеч, и она сама не помнит, как она доносила до вечера соль, получила расчет и пришла домой раньше обыкновенного, так что мать ее, не носившая в этот день соли по нездоровью, удивилась и спросила:

- Али Зубарев не был?

Но Лизавета Елизаровна ничего не сказала. Она никак не могла понять поведения Ивана Зубарева. Этот человек так любил ее, так много обещал ей впереди хорошего, обещался после рождества жениться на ней, а как прошел Екатеринин день, вдруг выкидывает с нею такую штуку. Это что-нибудь да значит. Хотелось ей переговорить с Зубаревым, но он целую неделю не являлся на промыслы, а на другой неделе на всех промыслах не было работы для женщин. На третьей неделе об этом парне заметила Лизавете Елизаровне Пелагея Прохоровна. Тогда Лизавета Елизаровна думала, что Зубарев подойдет к ней, возьмет ее мешок, но он как будто сам хотел, чтобы Лизавета Елизаровна поклонилась ему. Когда Григорий Прохорыч понес за нее соль, хотелось Лизавете Елизаровне поговорить с ним, высказать ему, что она беременна, - но не время было, а вызвать Зубарева в другое место во время рабочее неприлично, потому что таких примеров еще не бывало на промыслах.

Григорий Прохорыч видал девушек и покрасивее Лизаветы Елизаровны; он уже два раза был влюблен и в последний раз даже хотел жениться на любовнице приказчика, у которого он был лакеем; но вместо женитьбы угодил в острог по обвинению его в краже вещей, а его невеста задавилась - не от любви к нему, а не желая более переносить каторжную жизнь. Острог его не испортил, так как он из него скоро был выпущен по просьбе приказчика, имевшего обыкновение прощать всех своих врагов в свои именины, но научил смотреть на жизнь более практически, чем прежде. Еще бывши в остроге, он поклялся не увлекаться д е в к а м и, не слушать ихних любезностей, но, встретившись с Лизаветой Елизаровной, он не мог устоять. Она с первого же дня огорошила его, задев его самолюбие пустяком - неуменьем расколоть сучковатое полено. Столкнувшись на промыслах с женщинами, он, как молодой человек, не мог не вглядываться в них и не вслушиваться в их слова. Как он ни крепился, как ни заключал по-своему, что все эти бабы и девки отчаянные, но кровь в нем волновалась, и ему нравилось употреблять в дело щипки. Не зная никаких отношений между девицею Ульяновою и парнем, погрозившимся обломать ему ноги, он думал, что Лизавета Елизаровна легко ему достанется. Но не так вышло на самом деле. Еще в воскресенье, перед отъездом дяди, он очень разыгрался с Лизаветой Елизаровной, и когда она вышла зачем-то в сени, то догнал ее, обнял, но получил за это такую пощечину, что ему долго было совестно показаться на глаза перед Лизаветой Елизаровной, да и она сама, завидя его во дворе, отворачивалась от него и уходила скорее домой.

Наступило рождество - и прошло весьма скучно в обоих семействах. Лизавета Елизаровна очень редко захаживала к Горюновым, и то в такое время, когда Григорья Прохорыча не было дома, а Пелагея Прохоровна, узнавшая, что брат ее сделал глупость, и не настаивала на том, чтобы она ходила при брате. Прошли и святки скучно. Прежде, бывало, у Ульяновых перед крещеньем всегда вечорка устроивается, а нынче нет. Прежде отбоя нет от девиц: приходи ради Христа на вечорку, - нынче только разве на улице попадется Лизавете Елизаровне девушка и спросит: а што это ты не была на вечорке? - и тут же прибавляла: а Ваньку Зубаревского не видала? Братья, впрочем, ходили на вечорки, ходил и плясал на вечорках и Григорий Прохорыч, только к нему не благоволила ни одна девица, так как у каждой был свой кавалер, и каждый из этих кавалеров старался разругать девицу Ульянову для того, чтобы выжить из компании Гришку Горюнова, как пришлеца. Невесело было Григорью Прохорычу на этих вечорках, чужой он был на них, неприятно ему было слышать, как конфузят и обзывают девицу Ульянову, говоря даже про нее, что потому-де у них в доме, в п р и д е л е (в новой половине, где жил Григорий Прохорыч), нет вечорки, что Лизка брюхата и любовник ее бросил, так как она горда некстати и с пороком, - но обо всем слышанном там он ничего не говорил сестре.

В крещенский сочельник обе женщины гадали в новой половине. Пришел Григорий Прохорыч; гаданье прекратили.

- Погадайте на меня, - сказал он, подойдя к гадальщицам.

- Не стоишь, - сказала Лизавета Елизаровна.

- Тебя, што ли, просят! Палагеюшка, погадай!

- Какой ты сегодня ласковый сделался!.. Гадай сам, - сказала Пелагея Прохоровна, отдавая поварешку брату, и обратилась к Лизавете Елизаровне: - Пойдем к тебе.

- И я с вами.

- Очень нужно! - сказала Лизавета Елизаровна.

- Важна уж что-то больно стала некстати!.. Послушала бы ты, што говорят-то про тебя!

- Ну, так што? Язык-то ведь без костей...

Подруги пошли к двери.

- Што мне, околевать, што ли, здесь!

Подруги захохотали и ушли.

Григорий Прохорыч бросил поварешку под лавку, потушил лучину и лег на печь. Брата дома не было: он со Степаном Ульяновым еще не приходил из села. Спать ему не хотелось, и он стал думать, может быть в тысячный раз, о том, как бы ему хорошо было найти где-нибудь клад и потом жениться... жениться на Лизке. Чем больше думал он о девице Ульяновой, тем больше она ему нравилась. Нравилась ему в ней ее гордость, ее речи, труд, и он ставил ее выше первых двух своих любовниц, из которых первая ничего не умела делать, а только хныкала; вторая, живя у приказчика, сделалась барышней и едва ли бы перенесла с ним тяжелую жизнь. А на Лизе жениться хорошо: она будет работать, и он тоже, да и дома строить не нужно. Тут мысли его приняли другой оборот: он находил себя ничтожным человеком в сравнении с Лизаветой Елизаровной; халатишко у него худой, починить его нечем да и не стоит: станет затягивать нитку - так рвется; полушубка нет, сапоги оборвались, подошвы на них отпадывают, а новые купить не на что, потому что сестрины деньги он издержал по пустякам. "Вот сегодня у одного сапожника я украл шило и дратву выпросил, завтра надо будет починить как-нибудь. Опять кожи нет. Кабы было лето, можно где-нибудь найти в грязи или в назьму кусок кожи..."

Вдруг он услыхал стук в стене от Ульяновых. Стал слушать. Еще стучали, и, кажется, сестра произнесла его имя.

- Не пойду! Сам хотел - обругали. А теперь не пойду. Не смейся горох, не лучше бобов! - проговорил про себя Григорий Прохорыч.

Его так и порывало идти к Ульяновым, но и не хотелось ему уступить. "Брюхо толще, так губа тоньше", - сказал сам себе Григорий Прохорыч и решил не идти, хотя бы они там все кулаки об стену отбили. Однако он не утерпел, слез с печки и, подошедши к стене, наставил левое ухо, чтобы услыхать оттуда что-нибудь, но стена была бревенчатая; он слышал, что кто-то говорил, - и вдруг захохотали, сперва Ульянова девица, потом его сестра. "Это они надо мной смеются".

Опять смех.

"А черт с ними!.. Нечего мне там делать..."

И Григорий Прохорыч лег на печь, но лежать было скучно, хотелось идти; он злился и на себя, и на Лизавету Елизаровну, и на сестру.

Пришла сестра.

- Ты што же не пришел? - спросила она брата.

- Очень нужно.

- Ну, брюхо толще, так губа тоньше.

- Послушай, Палагея, што это она надо мной издевается?

- Кто?

- Кто?! Лизка!

- Да и как не издеваться над дураком. Зачем ты ее в сенях-то обхватил?

Григорий Прохорыч замолчал. Теперь ему стало понятно, что сестра его стала приятельницей Лизаветы Елизаровны.

- А што, Палагея, как ты думаешь, пойдет она за меня? - спросил вдруг брат сестру, когда та уже стала засыпать.

- Выдумывай.

- Нет, всамделе!

- Спи-ко лучше. Скоро утро.

Легли спать. Пелагея Прохоровна заснула скоро, но Григорий Прохорыч не мог заснуть. Утром брат и сестра молчали: брат стыдился сестры, сестра что-то обдумывала. Григорий Прохорыч уселся за сапог около окна, повертел его: починить без кожи нельзя - как ни верти, а нужна заплата.

- Поговоришь? - сказал вдруг дрожащим голосом брат сестре. Щеки его покраснели.

- И што ты это выдумал, брат! Какая она тебе ровня?

- А тебе што за ровня?

- Я другое дело... Говори сам... это твое дело.

- Как я буду говорить, коли она такая фря...

После обеда Пелагея Прохоровна зазвала к себе Лизавету Елизаровну. Лизавете Елизаровне, вероятно, уже было известно о намерении Григорья Прохорыча, потому что она поклонилась ему неловко, щеки покраснели более обыкновенного и голос ее был неровный.

Стали играть в карты. Все молчали. Каждый хотел что-то начать, но что-то удерживало.

Наконец первая начала Лизавета Елизаровна.

- Какие нынче женихи-то молчаливые... - проговорила она, сдавая карты, как бы про себя.

Григорий Прохорыч покраснел, как рак, и не знал, что ему делать: сидеть или бежать?

Минут пять никто не промолвил слова.

- Женишок! Што же ты молчишь? - сказала вдруг Лизавета Елизаровна.

- Я... - сказал Григорий Прохорыч, вздрогнув.

Обе женщины захохотали.

- Хорош же ты будешь муженек, нечего сказать... Однако, Григорий Прохорыч, позвольте вас спросить: какие вы имеете на меня виды? - сказала уже серьезно Лизавета Елизаровна.

- Лизавета Елизаровна...

- Убирайся!!.

И Лизавета Елизаровна, бросив карты, ушла от Пелагеи Прохоровны.

- Поди к ней, пока матери нет дома, - сказала сестра брату.

Брат послушался сестры.

Когда он пришел к Ульяновым, Лизавета Елизаровна, сидя у пялец, плакала и, казалось, не заметила вошедшего Горюнова, который остановился в дверях и не смел тронуться дальше.

- Лиза! - сказал он.

Лизавета Елизаровна вздрогнула.

- Зачем ты пришел? - крикнула она.

- Лизавета Елизаровна!.. Я люблю тебя.

Лизавета Елизаровна захохотала.

Григорий Прохорыч подошел к ней, обнял ее и поцеловал.

Она не сопротивлялась, но плакала.

- Голубчик Гриша! Ты мне нравишься... Но...

- Лизанька!.. - говорил Горюнов, прижимая Лизавету Елизаровну.

- Гриша!.. Я не хочу тебя обманывать... - говорила, рыдая, Лизавета Елизаровна.

- У! Дура! Ее целуют, а она плачет! Лиза, не смей плакать!.. - говорил шутя Григорий Прохорыч, утирая слезы с глаз и щек Лизаветы Елизаровны.

Лизавета Елизаровна боролась сама с собой, наконец встала и сказала:

- Подумал ли ты о том, што про меня говорят на промыслах и на вечорках?

- Што?

- Ты веришь тому, што говорят про меня?

- Нет.

- Так я тебе скажу: што про меня говорят - верно... Я говорю тебе потому, штобы ты знал и после не каялся, што я обманула тебя... Одна голова не бедна!.. Я себя с ребенком прокормлю как-нибудь, зато меня никто не укорит.

Григорий Прохорыч стоял, как оплеванный. Он не знал, шутит с ним Лизавета Елизаровна или говорит правду.

- Али ты не веришь моим словам? Поди спроси свою-то сестру, мне от нее нечего таить, да и тебя я не боюсь. Подумай-ка лучше о том, хорошо ли жениться на девушке с накладом?.. Хорошо ли получить в приданое ребенка?

Григорий Прохорыч стоял пораженный, не зная, что сказать.

Лизавета Елизаровна села за пяльцы, нагнулась и закрыла лицо руками. С четверть часа она сидела в таком положении, и когда открыла лицо, то увидала, что Григорий Прохорыч все еще стоял, разглядывал свою фуражку.

- Не веришь? - спросила Лизавета Елизаровна.

- Обманула ты меня... Тяжко ты меня обманула! - сказал он со вздохом.

- Я тебя не завлекала; ты добровольно носил за меня соль.

Григорий Прохорыч вышел. Пришедши домой, он швырнул в угол фуражку и сказал сестре:

- И тебе не стыдно!.. Будто я пятилетний ребенок, штобы меня так дурачить. Свиньи!

- Што, - верно, губа-то не дура!

- Молчи! Убью!!!

- Дурак!.. Только вы, мужчины, и хороши. Припомни-ка, не лебезил ли ты около Горбуновой.

- У-у!!. Зме-я!.. - проговорил со злостью Григорий Прохорыч и, отыскав фуражку, вышел из избы. X ПРОМЫСЛОВЫЙ СУД

Григорья Прохорыча ужасно разобидело то обстоятельство, что он влюбился в такую девушку, которая уже беременна. "Двух девок я любил, а такой штуки со мной не случалось... Хорошо еще, что она сама сказала", - думал он. Он теперь целые сутки терся на промыслах и терпеливо сносил насмешки молодых рабочих, которые смеялись над тем, что пришлец Гришка Горюнов хочет жениться на бывшей любовнице Ваньки Зубарева, и когда уж его выводили из терпения, он кричал, что они напрасно чешут языки, потому что он не дурак и даже не живет в ульяновском доме. Рабочие, видя, что Горюнов живет безвыходно на промыслах, даже на рынок не ходит, а покупает хлеб у торговок, приносящих хлеб на промысла, удивлялись его тер-пению и в то же время говорили, что Горюнова, вероятно, отщелкала Лизка Ульянова. Словом, Горюнову казалось, что рабочие всячески старались разбесить его. Все шло в таком порядке целую неделю, до тех пор, пока не открылось на варницах соленошение. К этому времени редкий холостой рабочий не знал о пороке Лизаветы Ульяновой, а знали все об этом от Марьи Оглоблиной.

Явились на промысла женщины, по обыкновению явились и мужчины, для того чтобы или пошалить, или самим попасть в работу с женщинами. Все голосили о семействе Ульяновых, и теперь было меньше спора о том, чтобы мужчины не работали с женщинами, потому что каждой хотелось узнать дело во всей подробности и выслушать мнение мужчин - и затем поругать мужчин за нанесенное женскому полу оскорбление.

Говоры шли разные по этому делу.

- Я давно замечала, што Лиза беременна, да молчала, - потому не мое дело.

- Потому, мол, сама беременна.

- Сука, дак и сука и есть!..

- Не правду, што ли, говорю! Скрывать-то, матушка, нечего. Ты знаешь пословицу: отец да мать не знают, а весь мир знает. Вот што! А вот это надо рассудить, што Лизка теперь?

- Не видать ее. Поди, не явится.

- Стыдно.

- Ну, она не такая!

- Слышала? Заводской Гришка за нее сватался!

- Слышала, да што-то он, говорят, все здесь живет. Должно быть, как узнал в чем дело, и на попятный.

- Смотрите, бабы и девки: заводского Гришку Горюнова в компанью не принимать.

- Тебе не надо, не принимай.

- Отсох бы у те язык-то. Говорят, Гришка этот зубаревскому примеру последовал!

- Сама первая, смотри, не бросься ему на шею.

- Слава богу, еще в рассудке.

- Вас слушать надо уши зажавши. Правду говорит пословица: две бабы - рынок, а три - так ярмонка.

- Известно: много голку, да мало толку!..

- Не суй перста в рот, - пожалуй, откусишь... А вы вот што скажите, умные головы: дело ли это - обмануть девку?

- Что ж такое! Мы пример с бар берем. Коли бара обманывают, нам и подавно можно.

- Не слушайте его, дурака. От него никогда не дождешься доброго слова.

- Зачем не дождаться. Кричать-то только не для чего: известно, немного попето, да навек надето.

- Хорошо. Теперь ты скажи: не обидно ли девке, если ее обманывают?

- А как же мужья-то умирают?

- Што с дураком и говорить!.. Осел, так осел и есть. Ты бы то подумал: што бы ты сказал, если бы твоя дочь родила?

- Я бы ее взашей!

- То-то и есть, чужое страхом огорожено; в чужих руках ломоть велик... Ох, вы! Ну, не мужское ли это дело - пристать за баб? Ведь вы с начальством-то хороводитесь, а не бабы.

- Поди, сунься, так двадцать пять и запросит.

Пришла Лизавета Елизаровна с Пелагеей Прохоровной. Все, как увидели ее, смолкли.

- Што-то не видать тебя давно, Елизаровна? С новой подругой спозналась, нас и знать не хочешь? Али замуж скоро выходишь? - кричали ближние женщины.

- Это уж мое дело! Лучше дома сидеть, чем слушать выкомуры.

- То-то, женишка-то нового подсылала подслушивать...

- Какого женишка?

- А Гришку-то.

- С чего вы взяли, што он мне жених? И не стыдно вам говорить-то!.. По себе, видно, судите...

- Хотела, видно, обмануть молодца, да не на таковского напала.

- Хоть бы не ты говорила, Офимья!.. Не тебя ли стыдили в прошлом годе!.. Я молчу. И какое вам дело, бабы, до меня? Экая важность, што я беременна! Будто уж девке и родить нельзя! Будто и за вами нет грехов... Я знаю, што делаю.

- Бесстыдница, так бесстыдница и есть! Ты бы мужчин-то постыдилась.

- Нечего мне их бояться. Один из них хотел же на мне жениться, не дальше, как в крещенье в ногах у меня валялся, а как я сказала ему, што я... ну, он и драло.

Женщины молчали.

- Это не заводской ли Гришка? - спросил мужчина.

- Ну, хоть бы и он, так вам-то што?

- Славно он нарезался.

Женщины вооружились против мужчин; мужчины доказывали, что никому неохота жениться на беременной, и стояли больше за свою братью. Но теперь все были вооружены против Ивана Зубарева. Все грозились, как только он покажется на промылах, свернуть ему голову; но Лизавета Елизаровна упросила не делать ему никакого вреда, потому что не стоит из-за него быть в ответе, а лучше сказать ему, чтобы он не смел больше показываться на промыслах; приневоливать же его жениться на ней не надо, потому что он ей теперь противен.

Тем разговоры и кончились. Начали носить соль, и об утреннем разговоре никто не заводил речи, даже не говорили и о том, что Горюнов при входе женщин в варницу ушел, не поклонившись ни сестре, ни Лизавете Елизаровне. Хотя же сестра и спросила Панфила, куда ушел брат, но он ничего не мог сказать положительного. Григорий Прохорыч ушел в другие варницы. Он дал себе слово всячески стараться избегать встречи с Лизаветой Елизаровной, которую он любил, обнимал и которая так жестоко оскорбила его.

В полдень показался на промыслах Иван Зубарев. Он нерешительно шел к варнице, то и дело оглядываясь и озираясь по сторонам, как будто боялся, чтобы его не зашибли откуда-нибудь поленом. Он дошел благополучно до варницы, вошел в нее, постоял немного и подошел к одной девице, за которую в последнее время носил соль.

Та обругала его, упрекнула Ульяновой.

- Не хочешь ли ты и со мной такую же штуку сделать, как с ней? - сказала она и ушла.

- Гляди, бабы, - Зубарев! - начала Лизавета Елизаровна: - стоит, как оплеванный! На него никто и внимания не обращает, а он стоит... Спросите, чево ему надо еще?

Бабы заголосили, парни приняли угрожающий вид.

- Лучше уходи добром в свое село. Нам ты теперь, после твоих пакостей, не товарищ, - сказала одна девица.

Парни окружили Зубарева.

- Не троньте его!.. Я больше вас имею права бить его, да не хочу рук марать об этакую гадину... Посмотрим, удастся ли ему еще надуть такую дуру, как я, - проговорила Лизавета Елизаровна.

- Посмотрим: кто возьмет тебя замуж! - крикнул Зубарев.

Все заголосили, парни начали бить Зубарева, но Лизавета Елизаровна уняла их. Зубарев ушел, освистанный и обруганный.

- Теперь уж он и близко не подойдет к нашим промыслам, - говорили женщины, довольные своею храбростью.

- Ну, и нашим на Демьяновском не совсем ловко будет теперь, - проговорили парни.

О Зубареве можно сказать не много. Он был сын бедных родителей. Сперва он увлекся и полюбил девушку искренно. Но когда заметил, что она беременна, он ужаснулся своего поступка, думая, что его заставят жениться на Ульяновой, а отец выгонит его из дома. Он очень хорошо знал правила промысловых обычаев, что парень или мужчина, давший обещание девушке жениться на ней, должен был исполнить его, если она беременна от него. Отговорки не принимались. Лизавету Елизаровну он знал хорошо, но ему было неловко сказать ей, что ему не нравится ее беременность, и он стал думать, нельзя ли как-нибудь выпутаться из этого дела. Объяснил он это дело своей замужней сестре, сказав ей, что его невеста беременна, но, может быть, и не от него. Та посоветовала ему ходить пореже на Моргуновские промыслы, ревновать невесту к кому-нибудь. По ее совету и действовал Зубарев. После двухнедельного отсутствия он заметил, что за Лизавету Елизаровну носит соль другой парень, и этого было достаточно ему, чтобы заподозрить ее в неверности. Он не взялся помогать Лизавете Елизаровне и даже не поговорил с ней. Но он любил ее, ему жалко было ее, ему хотелось поговорить с ней; но гордость и подозрение, что она действительно, может быть, променяла его на заводского парня, удерживали его, да он и радовался, что на место его подвернулся другой парень. В этот день он шел на Моргуновские промыслы за тем, чтобы сказать Лизавете Елизаровне, что он давно следил за ней и узнал, что она ветреная, почему он с нею и не хочет быть больше знаком. XI МАТЕРИН СЫН

После этого события случилось то, что дом Ульяновых перешел во владение приписного Онуфриева, который до той поры не имел своего дома. Его нельзя было никак уговорить, чтобы он пообождал немного въезжать в дом. Он ничего не хотел слушать и очень скоро перетащился со своим семейством, состоявшим из жены, сестры и пятерых детей, в старую половину, то есть в ту, где жили Ульяновы, потому что она была поместительнее новой, так как в ней была изба и комната. Новую половину он отдал в распоряжение Ульяновых с платою ему в месяц пятнадцати копеек и с тем, чтобы Ульяновы таскали на семейство Онуфриевых воду. Итак, Ульяновы поместились в новой половине с Пелагеей Прохоровной и ее братом Панфилом.

Теперь все хозяйство осталось на руках Лизаветы Елизаровны, которая никак не хотела, чтобы Пелагея Прохоровна считала себя хозяйкою. Степанида Власовна теперь совсем переменилась. Раньше она была строгою хозяйкою, требовала, чтобы у нее все было исправно, чисто, все лежало на своем месте; прежде рано истапливалась печь, рано испекались хлебы, и остальное время было занято или пряжею, или вязаньем, или тканьем. Теперь же, считая себя более прежнего обиженною и оскорбленною, она и в дочери, и в сыновьях, и в маленькой девочке подозревала врагов. Вставала она рано, будила всех рано и начинала ворчать, что ее все обидели, ни от кого ей нет почету, никто ее не хочет слушать.

- Да кто тебя, мамонька, не слушает? Все мы тебя любим, - скажет Лизавета Елизаровна.

- Это и видно. Я што говорила: не топи печь - дров нет...

- Это уж не твое дело. Не ты заботишься о дровах-то.

- Ну, вот! Я стала теперь не хозяйка в своем доме?.. То, бишь, выгнали... - И начинала она разводить историю о том, как она, по милости злых людей и неповиновения детей, дошла до такой бедности.

Выйдет Лизавета Елизаровна к корове. Корова тощая, есть хочет, а сена нет, купить не на что, украсть совестно, потому что и так уже сколько дней пробавлялись чужим сеном. Просто мука с одной этой коровой!.. Кабы она молока не давала - господь бы с ней... И ночь-то спокойно не заснешь; проснешься - корова на ум: "Как бы ее прокормить сегодня, как бы украсть где сена..." Думает-думает Лизавета Елизаровна - и полезет на поломанную телегу к соседнему сараю, засунет в щелку руку, пошарит-пошарит - труха одна. И хорошо еще, что никого сегодня нет там во дворе, а то ей не один раз уже приводилось слышать: "И какой это черт сено ворует? Сколько было сена - одна труха только теперь. Уж поймаю же я кого-нибудь из Ульяновых, штоб у них отсохли руки!.."

- Мамонька! Уж продать бы, што ли, корову-то! Нечего ей есть-то.

- Ну, вот! Все я виновата во всем... Нет уж, поколею я, а корову не продам.

Делать нечего, пойдет Лизавета Елизаровна к соседям, кои подобрее, кои прежде побирались у Ульяновых. И чего, чего только она не выслушает от них? От одних слов убежал бы человек... Но не поколевать же корове из-за людских неприятностей? "Пусть говорят, что хотят, пусть конфузят и страмят нас, как хочут, - все снесу, только бы дали сена..." Зато как рада, с каким восторгом несет домой Лизавета Елизаровна охапку сена, точно она несет несметные сокровища... Зато во всем околотке про нее стали говорить: "Ни у кого нет такого бесстыдства, как у Лизки Ульяновой. Известно, отпетая... Ведь знает, что у нас не горы золота, а лезет. И только уж по человечеству жалко и животинку: потому чем бедная коровенка виновата, что ее морят голодом..."

А Степанида Власовна не понимала всего этого. И много, много было таких недостатков, через которые почти на каждом шагу приводилось получать Лизавете Елизаровне неприятности. Мать же если и сидела иногда целый день дома за пряжей или тканьем, то от нее житья не было: все ворчит и говорит вздор, а уйти некуда; да и когда мать дома, нужно больше хлеба; мать требует щей, а если Лизавета Елизаровна говорит ей, что у них семья большая, дай бы бог, чтобы на всех до лета картофеля да свеклы хватило, так она начинает укорять ее женихом:

- Небось, брюхо нажила, а женишку поблажку дала!.. Нет, мы не так прежде делывали.

- Хоть бы ты этого-то не говорила, мать! - взъестся Лизавета Елизаровна.

- Как я тебя начну щепать! Ты разве не моя дочь? Не я тебя вспоила, вскормила, на ноги поставила? Ну, дура же я была, што не швырнула с полатей тебя... Только бросить, мокренько бы стало.

- Мамонька! Да чем же я виновата!

- А! Теперь - дак чем виновата! Нет, матушка: коли кататься любишь, люби и саночки возить... Изволь теперь кормить меня.

"Мать права, - думает Лизавета Елизаровна. - Чем в самом деле она виновата, што я беременна? Какая мать в состоянии уберечь свою дочь на промыслах?.. Вот теперь я знаю, што от такого баловства можно нажить горе на всю жизнь, а тогда я и верить этому не хотела, потому что молода еще очень была... Если мать и ругала меня, я думала, она зла мне желает. А все же и она виновата: отчего бы матери лаской да с любовью не научить девчонку, как действовать, если парень умасливает девку? Отчего не сказать: бойся, мол, мила дочка, парней и до тех пор, как парень не женится на тебе, не спи с ним... Чем виновата мать, что у нас такая бедность? Ведь знает она, што ни я, ни Степан не сидим без дела, и все-таки наших денег не хватает на неделю. Чем и отец виноват был, если у него доходов не стало... И зачем она всю вину теперь на меня сваливает, зачем сама об своих детях не заботится?"

Семейство отдыхало, когда Степаниды Власовны не было Дома. Но и в это время у Лизаветы Елизаровны щемило сердце. "Лучше бы она не ходила, меньше бы говорили про нас". И действительно, Степанида Власовна ходила не за делом, не для работы, а так, бог знает зачем. На нее нашла апатия; делать ей ничего не хотелось; при виде знакомых она горячилась, подозревая их в отравлении ее, мужа ее и ее семейства... На улице, в домах, куда ее принимали из жалости, она не могла найти себе покоя. Дома ей было душно; ее семейство давило ее. И вот она стала попивать водку, и так крепко, что на нее уже нечего было надеяться.

Панфил жил очень дружно с Степаном. Хотя же они и ссорились часто, потому что во многом не сходились друг с другом, и дрались частенько из-за того, что который-нибудь из них воровал у друга кусок хлеба, надевал ботинки или фуражку, но если не было дома одного, другой скучал. Степан работал на вороту, то есть погонял лошадей, и за это получал платы за день десять копеек. Случалось, что он от устатка сваливался и сладко засыпал, но за это его колотили без пощады, не считая еще его за человека. Такая работа, впрочем, не всегда бывала, да и она мальчику очень надоедала, и поэтому он с охотою шел в варницы, и если там за броску дров в печь, за складку дров в поленницу или очистку снега откуда-нибудь на промыслах - ничего не давали, то он все-таки днем не шел домой, потому что ему дома бывало скучно, он отвыкал уже мало-помалу от дома и считал себя большим человеком, почему и не любил, чтобы его дома ругали. Поэтому часто случалось, что или Степан прибежит к Панфилу покурить табачку, погреться, или Панфил к Степану убежит от рабочих, которые за что-нибудь хотят бить его, или просто покалякать от скуки. А у Панфила новостей или рассказов было больше, потому что он терся с людьми, а Степан только около лошадей.

Раз Панфил приходил к Степану, который от нечего делать изощрялся попасть хворостиной в глаза которой-нибудь из лошадей. Увидя Панфила, Степан бросил хворостинку и подошел к нему. Лошади стали.

- Слышь, Степка, што мужики говорят: мы напрасно деньги-то отдаем дома.

- А им што за дело?

- Вы, говорят, дураки, уж не маленькие теперь. Сколько, говорят, вы ни принесете, все возьмут, а вам ничего не отдадут. Не надо, говорят, отдавать деньги. Лучше, говорят, на сапоги копить.

- Дурень! Как не отдать-то?

- А ты возьми и не отдай - не дали, мол... Я дак не отдам, потому сестра сама большая. Сама замужем была, и я ей больше не помощник. Вон Гриша тоже не живет с нами. А мы, Степка, на квартиру пойдем.

Степан ничего не сказал. Он задумался. Слова Панфила его точно ошпарили; он, вытараща глаза, смотрел на метелку - и долго простоял в таком положении, до тех пор, пока не вывела его из оцепенения одна лошадь, начавшая чихать. Панфила уже не было в насосе.

Степан был совсем сбит с толку своим приятелем. Находясь постоянно среди рабочих и считая себя тоже рабочим, только еще небольшим, он понимал все, что творилось вокруг него; но он был в таком возрасте, в котором легко подчиняются влиянию товарищей и взрослых. Свое ничтожество перед взрослыми он сознавал из того, что он не имел такой силы, как взрослые; взрослый легко мог стиснуть ему руку так, что он чувствовал сильнейшую боль; на многие слова он не мог ничего отвечать; не мог многого сделать так, как делают взрослые: взрослые ругали его мальчишкою, не дозволяли ему дотрогиваться до таких вещей, до которых ему не следовало дотрогиваться, умеряли его любопытство, толкали его оттуда, где ему, по его летам, быть не следовало, теребили за уши, если он забирался в кабак и тянул из рюмки водку. Поэтому, отстраняемый всюду, даже в церкви, на задний план, он всячески старался добиться того, от чего его отстраняли, и старался во всем подражать взрослым, для того чтобы его не считали мальчишкою. Вообще ему, промысловому мальчику, приходилось переносить много, и надо удивляться живучести его натуры.

В отце Степан видел домохозяина, главу, но он его нисколько не боялся, потому что его не боялась мать, которая, как он понимал, держала отца в ежовых рукавицах. От рабочих он слышал, что его отец м о к р а я к у р и ц а, которую мать его может загнать куда угодно. Кроме этого, он слыхал от брата, что он незаконный сын, что отец его другой, и поэтому он не имел особенной любви к отцу, относясь к нему, как к хозяину. Мать была для него не то: он ее всегда видел дома, мать одевала его, давала есть, кричала на него и колотила его, когда он ее не слушался. Степан не боялся посторонних людей, которые его бранили и били; а мать скажет слово - он боится, чтобы она его не ударила, а станет огрызаться, ему же достанется. Из ее разговоров он понимал, что мать если работает на промыслах, прядет куделю, ходит куда-нибудь, то все это она делает для детей. Но, видя, как рабочие обращаются с пожилыми женщинами на промыслах, он все-таки сознавал, что женщина не мужчина, ее власть над ним нейдет дальше ее дома и что поэтому мать его только в своем семействе имеет верх над детьми, но на промыслах существо довольно слабое, ничем не рознящееся от других женщин, с которыми кто хочет, тот и заигрывает, которых кто хочет, тот и обругает. Все-таки он свою мать уважал и, если кто при нем говорил про нее нехорошо или ругал ее, он заступался за нее, что очень смешило молодых рабочих. И соседи говорили, что у Ульяновых из детей только один Степка покорный, который со всех ног бежит туда, куда пошлет его мать, и относили это к тому, что он был любимец Степаниды Власовны.

Знакомые Степаниды Власовны говорили, что Степан походил лицом и манерами на нее. И действительно, Степан, вымывшись в бане и принарядившись, казался очень красивым мальчиком. В характере его было много женственности, и он был мальчик, как говорили девушки, з а в и д у щ и й. Но однако, несмотря на то, что зависть свою он проявлял перед всеми родными и любил поесть сладкого, он каждую копейку отдавал матери, и если покупал пряник, то не знал, что ему соврать матери, которая знала, сколько Степан получает заработка. Так было до отъезда отца. При прощании в его голову врезались непонятные слова родителей и сестры; он заметил, что в семействе что-то от него скрывают. Он долго думал об этой сцене и ничего не мог выдумать, а пришел только к тому заключению, что его отец человек нехороший, сестра тоже нехорошая, потому что она что-то сделала нехорошее, коли плакала. Но отчего, спрашивается, ушел отец? Отчего он его не взял с собой, если на золотых хорошо? Отчего отец плакал и все плакали, когда прощались с ним?.. Уж не обидел ли кто его отца? Думал Степан и старался подслушать, что про него говорят рабочие. Из этих подслушиваний он узнал, что его мать ругают все мужчины за то, что она сама не умела беречь деньги, когда отец имел большие доходы; что не трать она деньги на угощения своих любовников, Елизар Матвеич не сидел бы понапрасну три года в лесу без дела, а мог бы заняться торговлей; что от такой сварливой жены поневоле побежишь куда-нибудь. И много-много Степан услышал от рабочих. Горько ему было, плакал он, что обижают его мать, и при первом же случае хотел пожаловаться ей, но в первые дни мать была очень сердита, к ней нельзя было и подступиться, ругала его, гнала вон, говоря, что теперь ей и самой нечего жрать, не только что кормить еще такую ораву.

- А, мамонька, мои деньги... - сказал Степан, думая, что он этим угодит матери.

- Ты што меня коришь своими-то деньгами? Ах ты, мерзавец! Он только што в работу поступил, а уж начал укорять меня, што я на его деньги живу.

Долго ругалась мать и даже побила Степана в этот день. Степана это разобидело. Ему думалось, что матери не жалко его. Она не понимает того, как ему тяжело на работе.

Мать день ото дня становилась сердитее; если сын отдавал ей деньги, она ругала его, зачем он мало принес, что он, вероятно, сошелся с мошенниками, которые обирают его. Станет возражать Степан, мать так крикнет на него, что он вздрогнет и не найдется, что сказать.

Крепко стал Степан подумывать о том, как бы угодить матери. Прежде мать по голове его гладила, когда отдавал он ей недельный заработок, кормила его досыта; если что пекла сладкое, то сама не попробует, а даст ему; теперь бьет за то, что он мало носит денег, хотя он теперь целыми двумя копейками получает больше прежнего, сладкого ничего нет, да и хлеб даже покупают с рынка. Прежде мать заботилась: нет ли на халатишке дыры, целы ли у него ботинки; теперь все разваливается, мать не спрашивает, а поди-ка, сунься к ней, когда она все ворчит! Хорошо еще, что сестра кое-как заштопает. О Лизавете Елизаровне он тоже был дурного мнения, но она в последнее время стала ему больше нравиться, потому что она с ним разговаривала, играла с ним в карты, расспрашивала его, кормила и заштопывала дыры на халатишке и на ботинках; когда сестры и Пелагеи Прохоровны не было дома, туда хоть не показывайся: ни корки оглоданной не найдешь нигде. Кроме этого, ему нравилось то, что она отказалась быть женою Григорья Прохорыча, которого он терпеть не мог за его хвастовство и надменность.

Степану мало приводилось работать с рабочими. Он больше находился в насосе около лошадей, один или с каким-нибудь рабочим, который больше молчал. В таком уединении у него много было времени думать, к тому же он не был охотником петь один песни. И он думал много. Но главною его думою ежедневно было о том, что будет из него, когда он сделается богачом, и каким образом ему достичь до того, чтобы сделаться богатым человеком? Все это он развивал на разные лады, каждый новый предмет давал ему тему для новых дум. Летом он думал, что найдет деньги под лодкой, в которой он или кто-нибудь перевозил состоятельного человека через реку; на эти деньги он завел бы несколько лодок, в которых его семейство стало бы перевозить весной людей через реку дешевле, чем берут на перевозе, и таким образом нажил бы много денег и из них половину брал бы себе, а половину отдавал матери - и т. д. Зимой он думал: хорошо бы заработать деньги на лошадь, которую бы можно было запрячь в ворот, а тогда он стал бы получать платы по четвертаку в день, по праздникам бы стал на этой лошади возить дрова на варницы и мало-помалу разжился бы - и т. д. И чем больше казалась ему невыносимою брань, тем больше он проводил время в думах о богатстве и даже мало спал по ночам. А тут еще новое горе: промысловая Варька, пятнадцатилетняя девушка, с которой он с трехлетнего возраста играл вместе, стала ему нравиться более прежнего. Варьку он стал почему-то бояться и при мысли о ней по всему телу чувствовал что-то приятное: так вот и хочется видеть ее, сидеть с ней и смотреть на нее. Уж он ее раз обнял в чулане, да она его так оттолкнула, что он сильно ушиб об косяк левый локоть. А как раз обнял да получил толчок, захотелось и в другой раз, только она сказала:

- Не стоишь! Подари мне платок с картинкой, так я тебе позволю обнимать меня часто. Тогда и я тебе варежки подарю.

Задумался Степан крепко над словами своего приятеля. "В самом деле, - думал он, - если я не стану отдавать денег матери или сестре, я накоплю денег. Куплю себе ботинки, Варьке платок; Варька мне подарит варежки и чулки". Но как это сделать? Что сказать матери, куда деньги спрятать?

По окончании работы он зашел за Горюновым в варницу, тот уже спал. Ульянов разбудил его.

- Не пойду. Гришка вон тоже не ходит, и я не пойду. Не ходи и ты, коли хочешь быть мне товарищем, - сказал Панфил Степану.

В первый раз пришлось Степану ночевать в варнице. Случалось ему спать и в шалаше у отца, и в лесу, и на берегу реки, зато он спал там в виду у матери или с разрешения ее; теперь же ему пришлось покидать мать и сестру по своему капризу. Но отстать от Панфила ему не хотелось; рабочие говорили: где Степке спать в варнице, он ни на шаг не может отойти от матери и спит на перине! Степан лег к Панфилу, но долго ворочался с боку на бок, и если бы не ночь, то давно убежал бы домой.

На другой день ему было очень скучно об матери, и он боялся теперь показаться ей. Чем больше он думал о своем поступке, тем больше находил себя неправым, потому что никто, кроме матери, так не любил его раньше. А если теперь она не любит, то, может быть, это недолго будет продолжаться. Вечером Степан направился домой, но Панфил попался ему навстречу. Он нес на веревочке двух налимов.

- Степка! Иди уху хлебать!.. Славная будет уха, с луком, с перцем... Славно будет! Гуляй, Степка!!.

У Степки слюни текли от желания похлебать ухи; ему слышался запах рыбьего навара. Он уже с покрова не едал рыбы. Тогда мать пекла пирог с сигами, а об налимах он только слыхал, что они хороши. И он пошел за Панфилом.

Панфил Горюнов справлял сегодня свое вступление в товарищество рабочих. Хотя рабочие и не считали его за большого рабочего, но так как он работал наравне с ними, то же, что и они, то они не гнушались с ним водить компанию, обедать вместе - и в некоторых случаях даже з а т ы к а л и с ь им, то есть просили его, в случае отсутствия товарища, заменить того, за что он, кроме спасиба, пока ничего не получал. Товарищество состояло в том, чтобы работать вместе, в случае утайки кем-либо какой-нибудь промысловой вещи всем молчать, хотя бы при этой утайке не было произведено между товарищами никакого дележа, не выдавать товарища, если он почему-нибудь ушел из варницы с полдня или с полночи, а требовать, чтобы ему была положена плата, как и всем, за полное число урочного времени. Товарищество составляли большею частью друзья, и поэтому в компанию к ним попасть было нелегко. Панфил же попал потому, что он был мальчик бойкий, в о с т р ы й на словах, умел угодить всем, раза два уже обругал смотрителя, и тот ничего не сделал за это мальчишке, потому что не нашел, что возразить на его резкие замечания. Особенно же рабочим нравилось в Горюнове то, что он отказался жить с сестрой и, стало быть, будет иметь деньги, которыми легко можно будет им позаимствоваться от него. Рыбу же Панфил достал довольно смело. Напротив амбара, недалеко от берега, он заметил утром какого-то мужчину, вытаскивающего из маленькой проруби палку, потом какую-то плетушку. Это его заняло. Он подошел к нему и узнал, что мужчина становит морды и снасти, которыми ловят рыбу. Вот вечером Панфил и пошел ловить рыбу. Морду он не мог поднять, а бечевка с вершковыми крючками была так велика, что он ее едва на четверть вытащил из дыры. И тут с ним чуть не случилась беда: один крючок зацепил за халат, его стало тянуть к дыре; ладно, что он ножик взял с собой и обрезал бечевку, - и потом схватил бечевку с налимами, пустился бегом к варницам, потому что услыхал недалеко от себя крик рыболова, который хотел его побить. На промыслах он был в безопасности, потому что туда рыболов идти побоялся бы.

Уху хвалили все, несмотря на то, что к ней недоставало водки. Степан ел с жадностью, и после ужина у него прошла охота идти домой.

Так прошло до субботы. В субботу утром ребята задумались: где им выпариться и где провести воскресенье? Утром Панфил высказал это затруднение товарищам. Те тоже призадумались.

- В бане выпариться беспременно надо, и рубаху надо тоже попарить, да вымыть надо... У нас-то нету бань, сами паримся где попало, а вам, ребятишкам, и подавно негде... Мы, пожалуй, с собой возьмем, только куды после бани вам деваться? Ведь не все же на промыслах быть? Ведь бывает же и свинье праздник...

Так рабочие вопрос о том, где провести ребятам праздник, ничем не решили.

В субботу была работа и женщинам на промыслах. Как водится, там были Лизавета Елизаровна с матерью и Пелагея Прохоровна. Степанида Власовна проработала немного и пошла разыскивать сына.

- Варвар! В добрую землю, видно, вошел! - кричала она на Степана.

Степан молчал.

- С этаких лет от дому стал лытать (бегать)! Где ты был?

- Здесь!

- Врешь! Не поверю!

- Я, мамонька, не пойду больше домой. Мне и здесь хорошо.

Мать разразилась ругательством, но на нее прикрикнул рабочий:

- Што кричишь-то! Только парня от деда отнимаешь. И так уж чуть не все жилы из него вытянула, - проговорил он вслух и оттолкнул ее от насоса.

Степанида Власовна пошла жаловаться на рабочих смотрителю, что они совсем развратили Степку, и просила его заступиться за нее, то есть отодрать его хорошенько сейчас же при ней, как это было прежде.

- Не могу. На то есть полиция.

Степанида Власовна заплакала и поклонилась смотрителю в ноги, прося его выдать ей заработок за Степана.

- Ты, матушка, сама в состоянии робить! От тебя и теперь разит водкой.

И смотритель вытолкал от себя Степаниду Власовну.

Степанида Власовна не унялась, а пошла к полицейскому начальству, которое отказалось наказать розгами ее сына, но дало ей бумагу, чтобы заработную плату сына ее Степана выдавали ей.

Смотритель позвал к себе Степана и объявил ему о проделке его матери.

Степан стоял бледный, молчал.

- Не ты первый... Эти пьяные бабы меня совсем сбили с толку, и я не знаю, как помочь тебе... Если я всем стану помогать, самому придется голодом сидеть! А супротив полиции я ничего не могу сделать, потому наши порядки с ее порядками не сходятся.

Вечером Степанида Власовна получила за Степана деньги за всю неделю, так как Степан работал всю неделю на одном месте. Рабочие ее стыдили; уговаривала ее и Лизавета Елизаровна не брать деньги, если Степан не хочет их отдавать им для хозяйства; плакал Степан, - ничто не помогло. Степанида Власовна ушла с деньгами.

- А ведь, ребята, с ней ничего не сделаешь. Она мать! - говорили рабочие.

- Да парню-то от этого не легче!.. Надо бы его пристроить куда-нибудь.

- Кто станет даром кормить?.. Слушай, Степка... Твоя мать берет за тебя деньги, значит, полиция думает, што она живет на твой счет и семью кормит... а всем теперь после Елизара известно, што кормитесь вы Лизкой. И дурак ты будешь, если не станешь требовать свое... Ступай домой хозяином. Знать, мол, не хочу; давай мне мое; одевай, обувай меня... - проговорил один рабочий.

- Хоть бы кормила, и то ладно, - заметил кто-то в толпе.

Настроенный таким образом рабочими, Степан пошел домой с сестрою, Панфилом и Пелагеею Прохоровною, которая говорила, что хорошо он делает, что не живет дома, потому что ее и так корит Степанида Власовна углом. И если бы она, Пелагея Прохоровна, имела больше заработка, то ушла бы на другую квартиру, да и теперь живет только потому, что ей веселее с Лизаветой Елизаровной.

Степаниды Власовны дома не было. Она пришла уже в то время, когда все выпарились в бане, - и пришла пьяная, но ворчала недолго и, свалившись на пол, скоро заснула. Лизавета Елизаровна пощупала карман в сарафане Степаниды Власовны - ничего не брякало.

- Как есть все уходила! - сказала она с горестью.

Вскоре легли спать все обитатели этой квартиры, и через полчаса, как погасили лучину, в избе настала тишина, прерываемая храпом Степаниды Власовны. Не спали только Пелагея Прохоровна и Степан, но оба они, занятые своими мыслями, думали, что спят все.

Вдруг Пелагея Прохоровна, спавшая на кровати рядом с Лизаветой Елизаровной, услыхала, что кто-то слез с печки и подошел к Степаниде Власовне. Немного погодя что-то стукнуло под лавкой. Пелагея Прохоровна задрожала, встала и на цыпочках подошла к столу, на котором она ущупала спички. Она чиркнула спичкой, спичка зажглась - и в этот момент она увидела Степана, поднявшего руки кверху с топором. В тот момент, как осветило избу, топор выпал у Степана назад от него и попал на голую ногу Пелагеи Прохоровны, но, к счастью, не острием, а обухом.

Пелагея Прохоровна схватила за руки Степана.

- Што ты делаешь, разбойник? - крикнула она в испуге.

- Ничего... Пусти... - И Степан стал барахтаться.

- Лиза! Помоги мне.

- Што такое? - проговорила в испуге Лизавета Елизаровна.

- Братчик-то твой...

Лизавета Елизаровна вскочила, зажгла огня на лучину и увидала: Пелагея Прохоровна борется с Степаном, который старался вырвать свои руки из рук Мокроносовой, а ртом старался достать или локоть, или плечо ее, чтобы укусить.

Увидя топор, Лизавета Елизаровна крикнула, и с ней сделалось дурно.

В это время проснулся Панфил, и открыла глаза Степанида Власовна.

Степан вырвался и выбежал из избы.

Пелагея Прохоровна оттолкнула ногой под лавку топор.

Степанида Власовна присела, огляделась, потом выбежала на двор и закричала:

- Караул!.. режут!..

На ее крик сбежались хозяева - и, узнав от нее в чем дело, хотели идти спать, потому что на нее не стоило обращать внимания, но вышла Пелагея Прохоровна и стала звать хозяйку на помощь Лизавете Елизаровне, которой с испугу сделалось дурно.

Хозяин, узнав о покушении на жизнь матери Степаном, никак не хотел прекратить это дело, и как его ни упрашивали Мокроносова, Горюнов и Лизавета Елизаровна не разглашать о нем, он, для своей безопасности, созвал двух соседей в квартиру своих жильцов и утром заявил полиции.

Лизавета Елизаровна к утру выкинула мертвого ребенка. К утру же разыскали Степана и посадили в полицию, где он сказал, что хотел убить мать за то, что она отняла у него заработок. XII ГОЛОДНЫЕ ДНИ

Степанида Власовна два дня ходила по селу, как ошалелая. На первых порах ей так и казалось, что весь свет вооружился против нее. Уж если ее родной сын, ее любимец, поднял на нее руку, чего же можно ждать ей от чужих! Она не хотела себе верить, что она сама своими глазами видела сына. Но его держала за руки ее жиличка, Пелагея Прохоровна; дочь ее выкинула от испуга; сын в глаза сознался ей в преступлении. Много слез пролила Степанида Власовна наедине и при людях, жалуясь на то, что она самая несчастная в селе женщина. Поступок Оглоблиной в сравнении с поступком ее сына, по заключению Степаниды Власовны, был капля в море: Оглоблиной она могла сделать вред, могла ее срамить, как ей хотелось, но сын... сын, которого она любила, на которого возлагала большие надежды, ее родной сын поднял на нее руку... Слыханное ли дело в селе? Она никак не могла понять, что за причина, что сын поднял на нее руку? Что бы он выиграл, убив мать свою? Уж ему острога не миновать, как он ни скрывайся. Разве ему жизнь надоела в селе? "Я не держала; иди хоть на все четыре стороны; я бы держать не стала... Отчего бы ему не сказать мне: я, мол, не хочу отдавать тебе деньги, и я бы ничего... Стала бы собирать христа ради и прокормила бы как-нибудь ребятишек..." Так говорила Степанида Власовна всем спрашивавшим ее с удивлением об сыне, стараясь услышать от них сочувствие, жалость к ней, всеми обиженной. Но они говорили одно: сама, матушка, виновата; ты сама довела до того сынка, што он поднял на тебя руку. Отчего наши дети не поднимают на нас рук? А ведь и наше-то житье не барское!

Теперь Степанида Власовна уже не ругалась дома, где она проводила большую часть времени, потому что ей тяжело было показываться в селе, где она как будто чувствовала себя оплеванною. Напротив, она старалась держать себя дома хорошею хозяйкою, доброю матерью. Она теперь уже не бранила и дочь за то, что та выкинула младенца, а заботилась о том, чтобы та выздоровела, сообщала ей результаты своих похождений насчет продажи коровы, насчет слухов про Оглоблину, которая, как она узнала от приезжающих на рынок из деревень крестьян, торгует в городе калачами, пряниками и орехами; сделалась ласкова с Пелагеей Прохоровной, которая спасла ее от смерти. Все это удивляло молодых женщин, и они не знали, к чему отнести такую перемену в Степаниде Власовне.

Недостатки Ульяновых увеличились еще более. Это Степанида Власовна видела и особенно ощущала при наступлении пасхи. И она раскаивалась в том, что после отъезда мужа тратила она понапрасну время на нанесение оскорблений Оглоблиной, пропивала почти половину заработка Степана. "Хотя бы польза была из этого", - думала она. Хотя Оглоблиной и нет теперь в селе, но ей-то от этого не легче. У нее нет своего дома, не на что купить даже льну, для того чтобы из него извлечь какую-нибудь выгоду, и, стало быть, не на что купить хлеба. А теперь еще Никита и Марья захворали, нужно звать лекарку, ей нужно платить... Сбирать Христа ради совестно, потому что у нее есть взрослая дочь, которая одна в состоянии своими заработками прокормить целое семейство. Но и дочь расхворалась. Иные женщины так на третий день после родов в силах работать, а Лизавета Елизаровна вот уже целый месяц с кровати не встает, худеет, ничего не ест. Ходила Степанида Власовна даже к доктору посоветоваться насчет болезни дочери, да доктор ее не принял. Ходила Степанида Власовна и к начальству разному, прося его выпустить Степана, потому что она прощает его поступок и не желает, чтобы его судили; но над ней посмеялись и сказали ей, что теперь она над сыном не имеет уже никакой власти, потому что он находится в руках правосудия.

Походит-походит Степанида Власовна по селу, поищет во многих домах работы, нигде нечего ей делать. Куда ни придет - везде удивляются, что она ищет работы, тогда как иную женщину не скоро заманишь на работу в какой-нибудь дом, потому что женщины любят только носить соль, отчего, вероятно, в богатых семействах и выработалась поговорка: "Тяжела на подъем, как солоноска". Да и что ей работать на домах? Богатые семейства имеют прислугу, большею частию из девушек, которых держат из-за хлеба; бедные делают все сами. В одном месте ее, впрочем, заставили вымыть пол, но хозяйка после обеда шаль потеряла, и Степаниду Власовну свели в полицию. Шаль нашлась, а Степаниду Власовну выпустили. В другом месте заставили белье стирать, да увидала хозяйка, что Степанида Власовна не умеет стирать белье, прогнала ее, не заплатив за потраченное время ни копейки. Придет она домой усталая, задумается. Дети стонут, дочь лежит исхудалая.

- Господи помилуй! Господи помилуй! - шепчет с отчаянием Степанида Власовна и посмотрит на дочь.

"Неужели она помрет?" - спрашивала сама себя Ульянова.

Возьмет прялку, на прялке замотан кусочек кудели, - и положит назад прялку.

И только одна Пелагея Прохоровна спасала эту семью от голодной смерти.

Пелагее Прохоровне давно опротивела здешняя жизнь. Не раз приставали к ней мужчины с любезностями, не один уже делал ей предложения "скоротать с ним жизнь". От всех она отделывалась или молчанием, или резкими возражениями, за что ее и стали все звать гордячкой; а так как она ни с кем компании не вела, то преимущественно женщины стали считать ее женщиною злою, старающеюся только о своей пользе, и смеялись над тем, как она целый день носила соль одна; если же от устатка она прислонялась к стене или садилась, ей говорили, что она ленится, что если она своим усердием хочет выслужиться перед смотрителем и получить как-нибудь больше денег, то не должна приседать и прислоняться к стене. Мало этого, про нее стали говорить, что она метит попасть в любовницы приказчика, который постоянно на нее заглядывается и один раз даже передал ей лишний гривенник, по тому поводу, как он сам сказал при возвращении этого гривенника Пелагеею Прохоровною ему, что ему угодно сделать ей призент. Наконец женщины стали отталкивать Пелагею Прохоровну от дверей варницы для того, чтобы она не попала в солоноски. Но Пелагея Прохоровна, к удивлению женщин, все-таки попадала в солоноски; но зато ей приводилось много выслушивать от них и брани, и насмешек. Все это тяжело было переносить Пелагее Прохоровне; она проклинала тот день, в который согласилась идти с дядей из города, и давно ушла бы из села обратно в город, если бы не было холодно. Кроме холода, ее удерживало то, что Короваев хотел известить ее о своем житье в М. заводе, и она дожидалась чуть не каждый день вести об нем, да и Григорий Прохорыч, ушедший туда же через две недели после признания Лизаветы Елизаровны, хотел написать ей подробно о тамошнем житье, и если найдет Короваева, то и об нем. Но ни Короваев, ни брат ничего ей не писали; ни об них, ни об дяде не было никакого известия, точно они в воду канули.

"Все они обманщики, они только о себе заботятся. Ишь, куда завели меня! Это они нарошно завели меня сюда, штобы я им не мешала, штобы избавиться от лишнего человека. Так погодите же! Дождусь я лета, и сама пойду искать себе счастия. Уж не поклонюсь я вам! Мой дедушка тоже никому не кланялся, сам в люди вышел, с нашим господином в Петербурге жил, и если бы не набедокурил там, не то бы было с нами. Будете вы домогаться, штобы я потом по вашей дудке песни пела, да уж поздно. А што Короваев злой человек, это из того видно, што он и дядю мово сюда затащил и разошелся с ним на другой же день. Уж если бы он захотел жениться на мне, мог бы с кем-нибудь грамотку послать: хорошо ли, худо ли ему".

Так думала Пелагея Прохоровна - и твердо решила летом непременно идти опять в тот же город, в котором она жила раньше. "Говорят, городов много на свете, только в разных местах разные порядки. А в этом городе порядки мне знакомы; у меня есть там знакомые, и я скоро попаду на место, и Лизавете можно там скорее найти место. Ну, а если не понравится там, накоплю денег и дальше пойду: не все же и там злые люди живут".

На заработанные деньги Пелагея Прохоровна сперва покупала муки, крупы и мяса; но трудно было сводить концы с концами, то есть рассчитывать так, чтобы денег достало до работы; и потому она стала отказывать себе в мясе и рубль тянула на полторы недели; Степанида Власовна, получив деньги, с своей стороны старалась что-нибудь состряпать, сварить, но Пелагея Прохоровна удерживала ее, говоря:

- Мы, Степанида Власовна, не померли же и с редьки да с хлеба. А без горохова-то киселя проживем.

- Полно-ко толковать-то! Мне разве не обидно, што ты нас кормишь!

- А ты не трать деньги на кисели да на ватрушки, - глядишь, дня три и впереди.

Степанида Власовна так и не пекла и ничего не варила. Только тогда и варились щи, когда Панфил приносил сам мяса.

Панфил по целым дням жил на промыслах, зарабатывая от десяти до двадцати копеек. На хлеб у него выходила половина этой суммы, а если ему удавалось украсть рыбы, то его угощали и хлебом. В две недели он мог накопить очень немного денег, которые и ушли на покупку больших старых сапогов, хозяин которых уже не нуждался в них, так как, получивши порядочный заработок, купил себе другие; но и эту обновку нужно было починить, и Панфил опять копил целую неделю деньги на починку сапогов, а остаток употребил на угощение своей сестры в воскресенье. Рабочие удивлялись терпению молодого Горюнова, называя его железным человеком, старались выпросить у него денег, приглашали его пить по вечерам в трактирах чай, но Горюнов денег не давал никому с той поры, как его обманули двое рабочих: они обещали отдать ему долг при получении расчета, но тогда к ним явились другие кредиторы, которым они были должны давно, - и не пять и не десять копеек. Впрочем, Панфил не отказывался от посещения харчевен; ему, напротив, нравилось быть там, где происходили оживленные споры, ссоры, а иногда и драки. Там он садился в угол и из угла вслушивался в разговоры рабочих, которые ставили последнюю копейку ребром, хвастаясь тем, что у них, благодаря бога, руки здоровы и они вперед могут заработать и больше этого. Ему нравилось следить за хозяином харчевни или хозяйкой и подручным, как те наливали неполные рюмки водки и присчитывали на посетителей деньги. Его удивляло то, что эти семейные рабочие почти все свободное время проводят в питейных домах, посещая непременно один какой-нибудь кабак или одну харчевню, пропивают иногда свои халаты, сапоги, жалуясь в то же время на обманы начальства и на судьбу, обременившую их большими семействами, от которых дома нет никакого покоя.

В этих заведениях он, между прочим, заметил еще и то, что сельские уроженцы хвастались перед пришлыми своею удалью, смышленостью и каким-то благородством; они ненавидели пришлых за то, что те отнимают у них заработок, и лишь только в каком-нибудь заведении сойдутся пришлые с коренными, - быть драке, которая, впрочем, закончивается тем, что одна какая-нибудь сторона угощает другую. Мало этого, Горюнов заметил, что и коренные не живут в ладах. Не говоря уже о том, что в кабаках происходят драки между рабочими разных варниц, принадлежащих разным хозяевам, - и в домах, на именинах или в праздники, когда рабочие идут в гости в ту часть села или в то село, где празднуется церковный престол, - и там дело без драки не окончивается, хотя и начинается дружно. Поэтому немудрено, что Панфила, который не угощал никого ничем, курил табак на чужой счет и был не прочь выпить на чужой счет пива, браги или водки, крепко недолюбливали рабочие, и когда дело доходило до ссоры и драки, его постоянно выгоняли. Панфил ничего не мог поделать с пьяным; защитников за него не было даже из среды тех, с которыми он работал вместе, потому что в компании всем хотелось разбесить заводского выродка, который стихи сочиняет, то есть думает; но на другой день, когда рабочие являлись на работу с больными головами, он все накипевшее в нем за ночь зло старался выместить на них.

- Што, пьяная рожа! Болит голова-то! Опохмеляться хошь? - И Панфил показывал рабочему пятак.

Рабочий впивался глазами в монету и чесал голову.

- Што, небось пропил все деньги! Ишь, женины башмаки надел...

- Молчи!.. Убью!!. У! штоб те околеть! - ругался рабочий и кидался на Горюнова; но тот убегал.

Немного погодя Горюнов опять дразнил рабочего:

- Хочешь опохмелиться?

Рабочий молчит.

- Трещит голова-то? - И Горюнов приготовлялся бежать, следя за движением членов своего врага.

- Послушай...

- А ты возьми да скушай! - И Горюнов отвертывался или бежал, смотря по тому, замахивался ли на него враг, или бросался к нему.

Случалось, Панфил покупал водки косушку, разбавляя ее водой и насыпая в посуду для крепости немного махорки. В этом случае он показывал склянку.

- Видишь?

Рабочий подходил к Горюнову и хотел вырвать склянку, но тот отвертывался.

- Вода! - говорил рабочий, не веря мальчишке.

- Понюхай!

- Да дай в руки...

- Нет, ты из моих рук понюхай.

Рабочий нюхал.

- Доволен ли?

- Панфил Прохорыч!.. А... Дай... чуточку! - И рабочий начинал плевать.

- А! Тут дак Панфил Прохорыч!.. А вчера кто меня вытолкал?

- Не буду. Пьян был... все тебе отдам, - дай испить.

Но Горюнову было невыгодно отдать склянку одному рабочему. Он начинал травить двух или трех рабочих и, отдав им склянку, получал за нее хлеба, которого и доставало ему дня на два, на три.

Деньги он хранил в известном только ему одному месте, потому что при себе их иметь было опасно, так как рабочие к вечеру всегда приставали к нему, а ночью нередко он просыпался от производившихся кем-нибудь обысков в его одежде.

В субботу он забирал остаток денег, брал одно или два толстых полена, которые обвязывал веревкой и нес на плече до квартиры Пелагеи Прохоровны. И если он шел рано, то заходил на рынок и покупал муки и мяса. Приходу его все были рады, не потому, что он был редкий гость, но с его приходом появлялись щи, и воскресенье проводилось весело. Если же и в воскресные дни случались работы в варницах, то Горюнов не пропускал и этих дней, и тогда отдавал деньги сестре на кушанье, и шел на работу, надеясь получить за нее вдвое больше, чем в будни.

Первые дни пасхи Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч провели вместе. Как у всех православных, и у них был сыр и состряпан кулич на заработанные деньги Степаниды Власовны, Горюнова и Мокроносовой. Лизавета Елизаровна начала поправляться, так что могла ходить по избе, и подумывала после пасхи выйти на промысла, но она все-таки была слаба.

На третий день пасхи нашим приятельницам опять-таки нечего было есть. Все, кроме Лизаветы Елизаровны, пошли искать работы, но на промыслах работы не было, потому что начальство только что раскучивалось. Решено было общим советом во что бы то ни стало продать корову, которая еле двигала ногами, но за нее давали мало, потому что время было такое, что ни у кого не было денег. Кое-как продали ее за пять рублей. Но когда появилось столько денег, Степанида Власовна первым долгом отправилась в кабак и хватила водки, до которой она уже давно не дотрогивалась, а выпивши водки, пошла на рынок и купила две пары ботинок - себе и Лизавете Елизаровне - и опять спрыснула эту обновку, так что домой пришла пьяная и принесла всего только два рубля.

Пелагея Прохоровна высказала ей свое неудовольствие.

- Будто ты никогда не имела больших денег? Никитка помирает, а ты пьешь. Не сама ли ты жалела, што мы напрасно купили поросенка?.. А тут, как добралась до водки, и напилась!

- Виновата... Мои деньги, потому и выпила.

- Придется, верно, мне уйти от вас.

- И с богом, матушка! Хоть сейчас. Эдакое ведь сокровище!

И Степанида Власовна долго ворчала, высказывая то, что она сама себе указчик и очень будет рада, если Пелагея Прохоровна уйдет от нее; что вся бедность происходит от нее, так как раньше с Ульяновыми еще не случалось такой напасти. Но утром Степанида Власовна стала извиняться перед Пелагеей Прохоровной, прося ее забыть все то, что она наговорила пьяная, и даже отдала все деньги на хранение Пелагее Прохоровне.

Трудно было Пелагее Прохоровне придержать деньги. Степаниде Власовне было скучно, и она к вечеру же стала просить у нее десять копеек на куделю. Кудели не купила, а пришла домой выпивши, а так как она не была пьяна, то ей было совестно перед Пелагеей Прохоровной, и она молча легла спать. На другой день она выпросила тридцать копеек на лен, сказав, что она куделю забыла у какой-то женщины. Панфил вызвался сестре следить за Ульяновой - и, вернувшись домой часа через два, сказал, что Степанида Власовна действительно заходила в одну лавку; но оттуда вышла без льна и потом, купив два калача, отправилась в харчевню. Домой она пришла на другой день немного выпивши и, подавая Пелагее Прохоровне и Лизавете Елизаровне крендельки, сказала:

- А льну-то я опять не купила: попалась мне Безукладникова и говорит: ныне богата стала, нет, штобы должок отдать. Ну, я взяла и отдала.

Обе женщины промолчали и молили бога, чтобы скорее прошли праздники.

Соседи тоже узнали, что у Ульяновой появились деньги, и от них отбою не было: одна просила гривну, другая крупы чашку, третья сена - и т. д. Те, которые пришли раньше других, получили немного денег, а от других стали запирать двери, потому что денег на шестой день пасхи осталось только две копейки.

На восьмой день умер Никита. XIII ПИСЬМО И ВЕСТИ С ПРИИСКОВ

Смерть Никиты опечалила все семейство. Все бегали по селу как угорелые: Степанида Власовна хлопотала о том, чтобы схоронить его даром. Но куда она ни приходила, все - от гробовщика до могильщика - отказывались оказать какую-нибудь помощь без денег, ссылаясь на свою бедность и на то, что теперь мрет мало народа. Другое дело, если бы мальчишка помер весной, когда больше мрет взрослых, тогда можно было бы от обрезков сколотить гроб для мальчишки и заодно уже отпеть даром и по пути вырыть для него яму. Пелагея Прохоровна ходила к начальству, прося его о пособии, но оно сказало, что мальчишка ничем не заявил себя таким, чтобы на похороны его можно было ассигновать от управлений какую-нибудь сумму; к тому же мальчишка не важная особа; другое дело, если бы он был сын какого-нибудь смотрителя или хоть писаря, тогда можно бы выдать родителям пособие. Успешнее были хлопоты Панфила Прохорыча. Хотя он был и не очень красноречив, но все-таки сумел убедить рабочих в том, что Ульяновой нечем хоронить сына. Рабочие поворчали-поворчали и все-таки от помощи не отказались: один сколотил из старых досок гроб, другой вызвался ему выкопать могилу, причем без драки с кладбищенским сторожем дело не обошлось, а на похороны пожертвовали кто сколько мог: кто копейку, кто грош.

Схоронили Никиту. В квартире точно кого недоставать стало. Давно уж в ней никто не хохотал громко, а теперь и разговаривали не громко: всех словно что-то давило.

- Что это, как долго нет нынче работы? Ах, как бы я рада была, если бы только поскорее открылась для баб работа. Я бы и лед колоть пошла на реке, - говорила Лизавета Елизаровна.

- А я все думаю: куда бы мне пристроить Марью? Уж я давно хожу по селу, никому не надо. Уж я бы даром отдала, - говорила Степанида Власовна.

- Конешно, нужно отдать даром, только я бы не советовала тебе отдавать, потому я и Лизавета пойдем в город.

- Куда в город?

- Уж это мое дело. В городе гораздо будет лучше, потому что там по крайней мере будем сыты и квартира будет теплая.

- В самом деле!.. И отчего это ты мне раньше не сказала? А далеко?

Пелагея Прохоровна сказала и объяснила, почему она дожидается лета:

- Я бы давно ушла, только подумай: могу ли я, ободранная и босая, идти... А летом мы туда всегда найдем попутчиков... Одних богомольцев сколько ходит по большой дороге, только бы выйти на нее.

- Так и я с вами пойду. Только как с Марьей-то?

- Надо весны дожидаться. Вот, как будут грузить коломенки, тогда мы накопим денег. Только ты, мамонька, ради христа, не пей.

- Вот те Христос! Провалиться мне, штобы я стала пить.

- А Машу мы там можем легко пристроить. Там она может мастерству обучиться.

- Дай бы ты, господи!

И все стали ждать тепла: даже Маша надоедала всем, спрашивая: "А скоро ли мы пойдем далеко-далеко?.."

Панфил одобрял эти намерения и рассказал сестре, что он в город ни за что не пойдет и что он уже надумал идти в М. завод и только дожидается лета, когда он может даром доплыть туда с барками.

Пелагея Прохоровна задумалась.

Панфил Прохорыч не говорил ей раньше о своем намерении идти туда же, куда ушел Короваев и Григорий Прохорыч. Она думала, что М. завод ничем не отличается от других ей известных заводов, и хотя нередко ей приводилось слыхать похвалы о М. заводе, куда будто бы со всех сторон стекаются рабочие, потому что там производятся какие-то спешные постройки, но Пелагея Прохоровна замечала, что те, которые говорили об этом, не трогались с места, а жили по-прежнему в селе, и ей казалось, что эти люди говорят об этом для того, чтобы соблазнить молодежь и простых людей. Пелагея Прохоровна любила Панфила за то, что он не грубил ей и всегда старался ей чем-нибудь угодить: в городе он навещал ее чаще Григорья и иногда приносил даже лакомства. Здесь, кроме его, у нее не было родни, и с ним ей было все-таки веселее, так как они друг друга понимали, друг другу сочувствовали. Вдруг ей пришла в голову мысль - не получил ли брат письма из М.?.. Стала она от него выпытывать об этом, но тот божился, что он идти туда уже давно задумал, напрашивался идти даже с Григорьем, но Григорий его не взял. Он говорил, что Короваев неспроста ушел туда, и если ничего не пишет ей, так, может быть, потому, что копит деньги.

- А мы, Палагея, пойдем туда вместе.

- Нет; уж я туда не пойду. Лучше уж здесь остаться, чем туда идти: здесь по крайней мере для баб работа есть, а в заводе, подумай, какая может быть бабам работа?

- А если Короваев женится на тебе?

- Што мне на шею ему вешаться? Уж, пожалуста, не говори мне про него.

Так брат и сестра и не стали говорить больше ни о Короваеве, ни о походе в разные места, но оба все-таки думали о М. заводе.

Стала Пелагея Прохоровна ворожить в карты на трефового короля. Все выпадают дороги да печаль на сердце, а письма нет...

Наконец прошел лед; вода на обеих реках прибывала по часам и заливала прибрежные сельские улицы так, что в них плавали на лодках. Широко разлились реки, по целым дням дул холодный ветер, и бурлила вода. Погода стояла сырая; везде было грязно, мрачно; зато на набережных происходила деятельная работа. Там с утра до вечера грузили в коноводки соль, скрепляли бревна в плоты, на плоты складывали дрова, причаливали другие плоты с дровами или с камнем, преимущественно точильным. В это время только одни богатые люди, сидя на балконах своих домов, любовались широким разливом рек и деятельностью людей на пристанях, рабочий же класс старался как можно более заработать денег, редко останавливаясь, чтобы выправить свои члены из согнутого положения, часто бегая к воде, чтобы напиться, и на ходу закусывая. Зато вечером многие из рабочих, мужчин и женщин, садились на набережные и затягивали свои грустные песни.

В один из таких вечеров Пелагея Прохоровна сидела с Лизаветой Елизаровной и ее матерью отдельно от других рабочих. Все три женщины, уперши руками головы, смотрели на волны, высоко поднимающиеся и с шумом разбивающиеся об набережные. Они уже вдосталь наговорились о том, как им лучше сделать насчет житья. Ульяновы уговаривали теперь Пелагею Прохоровну остаться с ними до осени, потому что летом на промыслах больше работы, чем зимой, и Пелагея Прохоровна не знала, что ей делать, потому что она получала заработка по тридцати копеек в день. Но, несмотря на этот заработок, у всех было тяжело на душе, всем чего-то хотелось, но чего - они не могли себе объяснить. Им хорошо казалось сидеть здесь, хотя ветер и дул прямо в лицо. Недалеко от них рабочие, мужчины и женщины, голосов в двести поют-тянут промысловую песню, слов которой вдали почти невозможно понять. Сердце надрывается от этой песни, хочется другой жизни; в этом плеске волн как будто слышится отзыв, что лучшая жизнь есть. Но где она? "Нет уж, я пойду в город", - подумала Пелагея Прохоровна, и ей так сделалось горько, что из глаз закапали горячие слезы, но она постаралась поскорее вытереть их.

- Палагея! Гляди, што-то бабы и мужчины в кучу собрались, - сказала ей Лизавета Елизаровна, тронув ее за плечо.

Никто не пел. Рабочие столпились в одну кучу и галдели. Приятельницы подошли туда.

- Ишь, ловок! Песни наши, говорит, нравятся... Спой ты ему веселую?! - галдили рабочие.

- Небось даром хочет? - кричали женщины.

Скоро мужчины и женщины разошлись, рассуждая о том, как управляющий Егорьевскими промыслами подошел к рабочим и стал просить их спеть веселую песню и тем нарушил ихний спокой, потому что они пели от души. А петь на заказ никому не хотелось даром, да и что за пенье на заказ, когда на душе невесело!

Дома Ульяновы застали Панфила Прохорыча с каким-то пожилым человеком, сидевшим за столом в ситцевой рубахе и молча курившим из трубки махорку.

Гость поклонился вошедшим и сказал:

- Елизар Матвеич приказал кланяться.

Начались расспрашиванья.

Оказалось, что мужчина пришел сюда нарочно из Удойкинских приисков, на которых работали Ульянов и Горюнов. Ульяновы, очень обрадовались ему. Обрадовалась и Пелагея Прохоровна.

- А дядю нашего видаешь? - спросила она.

- Как не видать? Вместе робили, только он ноне все больше особо от Ульянова.

- Хорошо ли там? - спрашивали гостя.

- Ничего, жить можно. Только глушь! С одной стороны - кержаки, с другой - лес да горы, да звери... Всяк себе хозяин, потому хоть и есть начальство, только мы на него и внимания не обращаем.

- Так ты неужели нарошно пришел? - спросила Степанида Власовна, совсем растерявшись и утирая глаза. Она уже успела поблагодарить бога, что муж ее здоров и ему там можно жить.

- Дал слово, так надо исполнить. И так крюк, почитай, двести верст дал.

Хозяйка не знала, с чего и начать расспрашивать гостя, да и ее предупреждали остальные, которые то и дело спрашивали его то об Ульянове, то о Горюнове. Гость отвечал отрывочно. Из слов его хозяева узнали, что на приисках хорошо и Ульянову и Горюнову, потому что они служат казаками, но Горюнову лучше, так как он кержак и дружен больше с кержаками (то есть - раскольниками).

- А што, хозяйка, угости-ка меня водочкой, да нет ли у те жаренова мочалка?

Степанида Власовна начала плакаться на свою жизнь и рассказывать о том, как, по милости Машки Оглоблиной, у нее отняли дом, но не спросила его: не видать ли Оглоблиной на приисках?

- Неужели у вас ни у кого нету денег? А я вам грамотку привез от Ульянова.

Степанида Власовна вскрикнула от радости.

Гость не торопясь вытащил из-за голенища что-то завернутое в тряпицу, не торопясь развязал тряпицу, развернул засаленную бумагу и подал хозяйке.

Дрожащими руками взяла Степанида Власовна письма, перекрестилась и стала вертеть его в руках.

- Што, небось, рада! Небось, еще не так обрадуешься, как деньги получишь!

- Што ты... Деньги?

- Да. Ульянов велел дать тебе пять цалковых и росписку ему представить. Умеет ли кто грамоте-то?

- Да мы по-церковному, - сказали Пелагея Прохоровна и Панфил Прохорыч.

- Ну, а я только цифры и умею писать. Подемте к грамотеям.

Немного погодя все вышли во двор, сели в лодку и подплыли к одной харчевне, в которой хозяин, по отсутствию гостей, уже ложился спать.

Через четверть часа хозяин, надевши огромные очки в медной оправе, прочитал следующее:

"Дражайшей моей супруге и сожительнице, Степаниде Власовне, свидетельствую мое нижайшее почтение с пожеланием доброго здравия и в делах хорошего успеха. Наипаче же здравия телесного и душевного. Дочери моей Лизавете Елизаровне посылаю мое родительское благословение, навеки нерушимое, каковое посылаю Степану, Никите и Марии, и всем по поклону. С сей верной оказией посылаю вам денег пять рублей. Прошу их беречь и на меня не рассчитывать, потому мы все под богом ходим, а наипаче на приисках того и бойся, штобы черемис, или татарин, или какой беглый каторжник не укокошил тебя. Нижайшее мое почтение и поклон Пелагее Прохоровне и братцу ее родному Григорью Прохоровичу. При сей верной оказии Терентия Иваныча здесь нет, а хотел написать. Живите хорошенько. Больше всего уповайте на бога. О себе скажу, што мы с Терентием Иванычем ссоримся редко и доверенный нам благоволит. Хорошо бы Степку иметь при себе, да далеко. От сего письма остаюсь жив и здоров. У л ь я н о в".

Слушая это письмо, Степанида Власовна плакала, прочие смотрели на лицо читающего. Когда хозяин кончил чтение и свернул бумагу, Степанида Власовна попросила его повторить, но хозяин отказался от повторения, потому что его интересовала приисковая жизнь, и он, налив принесшему письмо стакан водки, стал его расспрашивать о приисках.

Степанида Власовна взяла у хозяина полштоф водки и кусок семги домой. Она хотела угостить дома, да и самой ей хотелось выпить, в харчевне же никто не хотел оставаться, потому что от нее до квартиры нужно было плыть в лодке, которую между тем могли украсть.

За водкой гость разговорился с хозяйкой и, между прочим, высказал, как ближе идти на прииск, потому что Степанида Власовна, узнавшая, что на приисках очень мало баб, изъявила желание идти на прииск, и это желание гость одобрил. Панфил Прохорыч сидел, недалеко от них молча; его весьма занимали слова гостя, который рисовал приисковую жизнь с хорошей стороны, и ему захотелось, во что бы то ни стало, идти туда скорее.

Гость вынул из-за пазухи рубашки бумажник, завернутый в тряпку, и вынул из него пачку ассигнаций.

Степанида Власовна ахнула, увидя столько денег.

- Это, тетка, не мои деньги: тут хозяев много. Видишь ли, я сбывал крупку и получал деньги. Только вы смотрите - молчок! Потому тут и ваши главы имеют часть.

Панфила Прохорыча трясло при виде такой кучи денег.

Гость вынул пятирублевую бумажку и подал ее хозяйке.

- Дай мне бумажку! - сказал дико Панфил Прохорыч.

- Да стоишь ли ты еще бумажки-то? - проговорил, смеясь, гость.

- Право, дай. Дядя заплатит.

- Да тебе на што?

- Я на прииски пойду.

- А медведей не боишься?

- Чего бояться? Видал.

Но гость не дал денег Панфилу, а завязал их крепко и спрятал опять на груди, под рубашкой.

Всю ночь Панфил не мог уснуть. Ему хотелось украсть у гостя бумажник, но гость хотя и крепко спал, а при каждом прикосновении руки Панфила переворачивался на другой бок и сжимал на груди которую-нибудь руку.

Рано утром гость распрощался с хозяевами.

- Дядя! Возьми меня, - упрашивал гостя Панфил.

- Воровать не умеешь. Ты думаешь, што я не чувствовал, как ты ночью около меня шарился. Ну, да што об этом говорить!

И гость ушел.

Хозяйка очень радовалась неожиданной получке денег, к когда она явилась на промысел, там уже все знали о получении ею денег и приставали с расспросами о муже.

Панфил не пошел на промысла. Он целый день ходил по рынку и в харчевни, надеясь найти приискового рабочего и уговорить того взять его с собой. К вечеру он увидал его выходящим из одного полукаменного дома.

- Дядя! Возьми...

- Куда я тебя возьму?

- Я тебя поблагодарю после.

- Што мне твоя благодарность. Взять я тебя не могу с собой, а коли хошь, дорогу могу указать. Согласен?

- Я и один пойду.

- Ну, ладно, коли у те есть такая охота. Пойдем.

Рабочий зашел в питейный, рассказал Панфилу, как идти до такого-то города, из этого города до такого-то села, а в селе всякий знает дорогу на Удойкинский прииск, потому что рабочие закупают в нем провизию.

- Есть ли у тебя деньги-то?

- Немного.

- Ну, я тебе дам, пожалуй, пять рублей под расписку.

Содержатель кабака написал расписку за Горюнова и подписался за него.

Рабочий угостил водкой хозяина и Горюнова, разговаривая о чем-то шепотом с хозяином.

Выпивши водки и посидевши с четверть часа с рабочим, Горюнов болтал без умолку, ругал здешнюю жизнь, благодарил рабочего за то, что он указал ему дорогу на золотые, лез целоваться с ним и хотел угостить его, но тот поставил ему еще косушку, вышел ненадолго на улицу и потом уже не являлся.

Горюнов раскутился. К вечеру стали появляться рабочие, он хотел угостить их водкой, но хозяин давал пятирублевой его бумажке цену только рубль, доказывая, что эта бумажка фальшивая. Горюнова вытолкали из кабака - до того он сделался назойлив.

Утром он объявил сестре, что идет к дяде; сестра посмеялась над ним, думая, что он шутит. Горюнов обругал сестру и пошел покупать сапоги. Купивши сапоги, он пошел купить платок сестре; но в лавку вошел хозяин кожевенного товара и крикнул на него:

- Ты где это научился фальшивые бумажки стряпать?

Горюнов побледнел, но не обернулся.

- Тебе говорят?

- В чем дело? - спросил хозяин лавки.

- Да вот я ему продал сапоги за два рубля. Он и дает пятирублевую. Я сослепа-то не разглядел, передал племяннице, та и дала ему сдачи, а как ушел он, я и стал разглядывать, и сравнил с своей бумажкой. Смотри! - И он показал бумажку лавочнику.

- Сс!.. фальшивая и есть! - проговорил лавочник.

- Сам накопил фальшивых, - начал было Панфил, но его ударил в спину хозяин лавки, так что он выскочил на улицу и пустился бежать.

- Держите! Ловите! - кричали оба лавочника.

Горюнова остановили; около него собралась куча народа. Продавший сапоги рассказал, в чем дело, с прикрасами.

- Не давал я ему фальшивой бумажки!..

- Ах ты, пес!.. А сапогов ты тоже не покупал?

- Я на другие...

- А откуда ты взял такую бумажку?

Толпа между тем росла.

- Э! Да это тот и есть, што вчера у Евстигнеева Бориса в кабаке был! Он и есть. Ведите его в полицию! За это я отвечаю! Я у него вчера видел фальшивую пятирублевку.

Горюнова стали бить и отправили в полицию. XIV ОСТРОЖНАЯ ЖИЗНЬ

Горюнов решительно ничего не понимал, попавши в полицию. Ругательства, остроты сыпались на него со всех сторон, так что он никак не мог обдумать, что ему сказать, зная, что он ни в чем не виноват.

Стали его допрашивать; явилось много свидетелей, которые показывали на него различно. На первых порах Горюнов хотел отделаться одними словами: "ничего не знаю... сапогов не покупал". Словом, Горюнов одурел совсем, ему не давали одуматься, и только под розгами заставили его сказать, что бумажку он получил от рабочего с Удойкинских приисков при сидельце. Этим сознанием и закончили первые допросы и не тревожили его больше двух недель. Хотя он и был посажен в секретную, но в этой комнате вместе с ним заключалось несколько мужчин и женщин, которых некуда уж было посадить. Большинство его товарищей состояло из мелких воров, представленных сюда сельскими состоятельными людьми, из бродяг и лиц, не помнящих родства, - таких людей, которым или нечего было есть, или которые искали себе различными способами лучшей, свободной жизни. Он с первого же дня не мог ни в чем сойтись с ними, не мог отличить из них ни одного человека, с которым бы можно было поговорить; но насмешки их над ним, издеванья над его простотою заставляли его огрызаться с ними, ругаться и даже драться. Короче сказать, ни Горюнов не понимал своих товарищей, ни они не понимали Горюнова.

Скука была невыносимая Панфилу среди этих товарищей. Он проклинал свою жизнь, а равно дядю за то, что тот уговорил его прийти сюда, плакал; но все-таки, не считая себя виноватым, думал, что недолго проживет в этом аде, и всячески старался избегать товарищества, лежа то под лавкой, то сидя в углу с закрытым ладонями лицом. Много ему привелось увидать тут различных сцен, много такого, чего он не видал до сих пор, но ему некуда было деваться, да и его часто сталкивали с места, и он очень обрадовался, когда его вывели на свежий воздух.

- Панфилушко! Што ты наделал? - спрашивала сестра, увидавшая его выходящим под стражей из полиции.

- Ничего не знаю, - отвечал брат.

- Правда ли, говорят, что ты убил того рабочего, который был у нас?

- Врут!

Тем и кончилось свидание и разговоры брата с сестрой, потому что Горюнова торопили к следователю. Через две недели ему, однако, удалось ночью убежать из полиции. Зашел он к сестре, но Пелагея Прохоровна, как сказала Лизавета Елизаровна, уже ушла в город. Панфил вышел из ворот бывшего ульяновского дома и задумался: куда ему идти теперь? Ни в селе, ни на промыслах ему нельзя показаться, - там его схватят. Оставалось одно: наняться на плоты - и он пошел туда; но плоты хотели пустить через день, а днем его увидал один промысловый рабочий, и его свели обратно в полицию. Началось новое следствие о побеге Панфила и продолжалось с месяц, в течение которого он уже стал привыкать к этой жизни. По окончании следствия его повели с другими арестантами в город, но дорогой он захворал и только через полтора месяца, пришедши в чувство, узнал, что находится в тюремном лазарете.

Жизнь в лазарете ему казалась лучше полицейской, потому что он лежал на отдельной койке, мог ходить по комнате, сидеть, не мешая другим, насмехаться над солдатами, караулившими у дверей больных арестантов. В известное время ему приносили пищу и лекарства. Сперва его пугали трудно больные, скоро умирающие арестанты, за которыми уже не было никакого надзора и которых ничем не лечили; пугали операции, доктор, производивший эти операции; но потом он привык и скоро отличил фельдшера от лекаря, находя, что в фельдшере больше силы, чем в лекаре, потому что фельдшер может выписать больного в тюрьму, куда идти никому не хотелось. В палате были всякие больные, судимые и судящиеся за разные преступления, которые часто сменялись новыми, так что Горюнов ежедневно боялся, чтобы его не выписали. Но в палате были такие больные, которые лежали в ней по целым годам. Одни из них действительно были больны, другие выписывались в тюрьму только дня на три - и являлись в палату со свежими новостями. Эти люди находились с фельдшерами в дружественных отношениях. А так как они почти жили постоянно в палате, то считали себя чем-то вроде дядек, без умолку говорили, насмехаясь над различными болями, которые им привелось испытать. Их любили больные за шутки и заискивали их расположения на том основании, что они иногда держали перед доктором чернильницу. Вот к этим-то людям и старался подделаться Горюнов. Несмотря на то, что они казались ему смешными и чересчур хвастливыми, он старался угодить которому-нибудь из с т а р и к о в тем, что подавал кружку с водой. Он думал, что эти больные - большею частию состоятельные раскольники, обвиняемые в делании фальшивых серебряных вещей, жившие доселе в скитах и отправлявшие обряды по-своему, тайно от начальства, и что они могут много хорошего сделать для него. Однако, как он ни ухаживал за ними, сколько ни просил их о себе, они, как он замечал, заботились более всего о себе, вели себя заносчиво, а к нему относились, как к ничтожному псу. Это, наконец, стало злить Панфила. И какова же была его радость, когда начальник лазарета велел двух из них непременно выписать из лазарета и больше не принимать, так как он заметил их уже давно здоровыми! И как же злы были эти люди на все и на всех, надевая арестантские одежды и подставляя ноги для того, чтобы на них надели кандалы!.. Но после них вскоре все стали чувствовать какую-то пустоту, чего-то как будто недоставало. И все это произошло оттого, что как бы надменны ни были старики-лазаретники, при них было как-то весело: они умели рассказывать разные анекдоты, развлекали больных смешными сценами, остротами и т. п. Скучно сделалось и Панфилу: больных много; больные разговаривать не любят, выздоравливающие разговаривают или играют в карты, бог весть каким образом попавшие в лазарет; подойдет он к ним, они его называют щенком и гонят прочь. Хорошо еще, что сестра, жившая в это время уже в городе, навещала его по воскресным дням. Она приносила ему сдобные кушанья, тайком унесенные от барыни, у которой она жила, рассказывала о своих господах или о том, что она уже теперь живет на другом месте, и хотя все эти рассказы и городские новости сообщались в течение четверти часа, а потом, в продолжение получаса, брат и сестра молчали, все-таки Панфил был в тысячу раз веселее при сестре, чем без нее. Но вот не пришла сестра в праздник, не пришла и в воскресенье. Справился он об этом, сказали: больно она уж смазливая; начальство не приказывает пущать. Как ни обидно было слышать это брату, но делать было нечего, - сестра уж больше не показывалась в лазарете.

На третий день после этого события к Панфилу подошел пожилой больной. С этим больным Горюнов никогда не вступал в разговоры, потому что он и сам почти ни с кем не разговаривал. Это был высокий, худощавый мужчина, с рыжими курчавыми волосами. Глаза его постоянно принимали серьезный вид, лицо с небритыми волосами, постоянно, когда он сидел задумчиво, передергивалось множеством складок. К этому надо еще прибавить то, что он свои желтые щеки постоянно утирал грязным платком, что даже удивляло докторов, которые не находили не только на его лице, но и на всем теле пота. Он говорил басом, глухо.

- Ты за что сидишь? - спросил он Горюнова.

Горюнов молчал. От этого вопроса его покоробило. В самом деле, за что он сидит? Горюнов сознавал, что он взят за фальшивую бумажку и за побег из полиции, но кому какое дело до этого?

Этот больной разозлил его, и он закрыл глаза.

- Што закрываешь глаза-то! Не съем, - проговорил задумчивый больной. В палате сделалось тихо.

- Фальшивые бумажки делает, - сказал кто-то.

- Эдакой мальчишка!.. Ха-ха!..

- Сызмалетства в механику пустился! - слышалось с разных коек вперемежку с хохотом.

Серьезный больной присел на кровать Горюнова. Тот не противился этому.

- Нет, однако?.. Ты ведь Горюнов?.. Про Горюновых я слышал, - говорил неотвязчивый больной.

Панфил со страхом глядел на него: такой у него был суровый вид в это время.

- Ты кто? - спросил неловко Панфил неотвязчивого человека.

- Слыхал про никитинского письмоводителя Гусева?

- Нет.

- Ну, так это я... А за што я сижу, про это я знаю. И им не удастся меня словить! Не запугают... Не-ет!.. Трех управляющих, первых плутов, провел... Нет!!. - И лицо Гусева сделалось очень страшно, на щеках выступили багровые пятна.

- Хочешь, я научу тебя писать? - спросил вдруг Гусев Панфила.

Но Панфил не отвечал. Гусев что-то пробурлил и ушел от него недовольный. Больные стали издеваться над ним.

С час после этого пролежал Горюнов, сердясь сначала на Гусева за то, что он, может быть, с худым намерением выспрашивал про его дело, но потом, как обыкновенно бывает с молодыми людьми, покинутыми и презираемыми даже теми, преступления коих, может быть, тяжелее его, он стал сожалеть, что так грубо оттолкнул человека, который его, неопытного в делах, может быть, хотел научить. Ему теперь самому хотелось поговорить с Гусевым, но как заговорить с ним после такого грубого обращения? Что скажут больные? "Снюхался!" - скажут и станут насильно выпроваживать его из лазарета.

Весь этот вечер Панфил провел мучительно, думая, как бы ему поговорить с Гусевым. Да и что это за человек такой? Кроме того, что говорили об нем больные, он ничего об нем не знал. Да и больные говорили об нем разно, потому что он уже давно находится в больнице. А коли давно, значит, он боится попасть в острог, откуда, как говорят больные, одна дорога: или в каторгу, или на поселение. Одни из арестантов говорили, что это бывший писец никитинской заводской конторы и что он находился в бегах из острога несколько лет, жил по фальшивому паспорту и сам делал фальшивые паспорты. Другие говорили, что он обокрал заводскую контору и составил фальшивую расписку под руку приказчика - и т. п. Одним словом, общее мнение больных состояло в том, что Гусев хороший мастер делать фальшивые билеты.

Между тем дело Гусева было очень простое и, вместе с тем, нешуточное. Он считался при главной заводской конторе писцом. По знанию заводского дела во всех отношениях он давно бы мог получить должность столоначальника, но никак не мог угодить начальству, которое на должности столоначальников определяло или за большие деньги, или свою родню. У Гусева было большое семейство; извлекать доходы он ни из чего не имел возможности, потому что сидел в таком столе, где никаким образом не мог получать их. Вот он и выдумал давать рабочим паспорты. Бланки и печать достать ему было плевое дело, оставалось только сделать подпись; и это не трудно - тем более что на подписи мало обращают внимания. Он занялся этим ремеслом и даже возбудил со стороны товарищей удивление тем, что скоро обшил свой дом тесом, завел лошадей и приобрел еще одну десятину покоса. Это, конечно, дошло и до начальства, которое стало допытываться до настоящей причины. И вдруг получается в главной конторе бумага от заводского исправника; при бумаге приложен билет отыскиваемого уже полгода рабочего. Исправник просит донести ему: давала ли контора билет рабочему, и если давала, то почему она доносила ему раньше, что этот рабочий находится в бегах? В конторе забегали, стали справляться, сличать почерки рук - и решили, что это дело Гусева, но по случаю именин управляющего его так и замяли.

Гусев с этих пор стал еще осторожнее, но товарищи то и дело корили его тем, что он постоянно выдает фальшивые билеты и этим самым наживает много денег. Гусеву не давали покоя. Гусева старались согнуть в бараний рог; он все сносил терпеливо, но, наконец, доконали-таки его. Гусев часто ходил на почту за получением писем и посылок на имя конторы и управляющего; денежные же письма всегда получал казначей. Раз как-то управляющий приходит в контору и спрашивает: а кто получал в такое-то время из почтовой конторы на имя мое посылку? Казначей справился и сказал, что посылку получал Гусев. Гусев струсил, сказав, что он не помнит, получал или нет такую посылку. Справились в почтовой конторе - посылку получил, по доверенности управляющего, Гусев. Но Гусев признал почерк руки и расписку в книге за казначейские. А так как в заводе все писцы и должностные лица, учившиеся писать по одному почерку от одного учителя, за небольшими исключениями писали почти одним почерком, то и заключили, что Гусев доверенность на повестке сделал фальшивую и посылку украл. Его стали судить, не принимая никаких оправданий, тем более что как началось об нем дело, главная контора Никитинского завода представила заводскому исправнику два фальшивых билета, выданных Гусевым двум рабочим.

Во весь вечер Гусев не подходил к Горюнову, да и он все лежал, переворачиваясь часто с боку на бок. Горюнов часто смотрел на него. Он несколько раз намеревался подойти к нему, но самолюбие удерживало его и вечером, и ночью, в продолжение которой в арестантской палате горела лампа. Утром, однако, он не мог преодолеть себя и, под предлогом напиться воды, подошел к нему; Гусев лежал на спине, заложивши обе руки под голову. Панфил робко взял кружку, открыл - воды не было.

- Ты говоришь... Ты хочешь писать учить... - начал нерешительно Панфил.

Гусев молчит; смотрит сердито на Панфила.

- А можно?

- Што можно? Научиться? - пробурлил Гусев.

- Ну? Научи...

- То-то... Зазнались уж вы больно... Предлагают, так чванитесь.

- А для чего учиться-то?

- Дурак! Ты што показывал-то? Помнишь ли ты, что ты показывал на допросах? Подписывал?

Горюнов плохо понял его слова и стоял, вытаращивши на него глаза.

- Вот то-то и есть. Ведь ты не подписывал?

- Нет.

- Ну. А там, может, такие крюки вписаны, што тебя, может, в убийстве обвиняют. Дурак!

Панфил Прохорыч улыбнулся бессознательно.

- Чему смеешься? Дело говорю. Што ты показывал, помнишь ли?

Горюнов не знал, что сказать. Он действительно не помнил, что показывал. Ему только хорошо памятны были наказания. Он все-таки не понимал, к чему это Гусев хочет учить его писать и какая от этого может быть ему польза.

Весь этот день прошел в советах Гусева о том, как он, Панфил, может много выиграть от обучения письму. Он на допросе может сказать, что его даже и не спрашивали прежде, а только постоянно наказывали. А что он был наказываем, так доказательством этому служит то, что он вскоре по прибытии в город попал в лазарет. Показаний он никаких не подписывал. Несколько больных, слышавших советы Гусева, одобряли это.

Но как учиться писать? Не только у Гусева, но и во всей палате не было ни куска бумаги, ни карандаша. Так прошло мучительных два дня, в которые Гусев учил Панфила писать его фамилию и имя углем на столе. Панфил почти все угли издержал из печки, черкая на столах и стенах, и на третий день удивил докторов тем, что под его подушкой найдено было несколько углей, а стол его весь исчерчен. Когда Панфил объяснил, что он учится писать, то доктор улыбнулся и сказал, что он или хитрит, или сходит с ума. Панфил стал просить у другого доктора бумаги и карандаш: доктор сказал, чтобы он обратился за этими вещами к начальству, и обещался поговорить об этом кому следует. О Панфиле, и в особенности его занятиях, заговорили все в палате, и некоторые даже приставали к фельдшерам, чтобы те принесли бумаги; но они грубо отговаривались от этого тем, что доктор еще н е п р о п и с а л для мальчишки таких вещей, а если не прописал, то и думать об этом ему нечего, а нужно лежать спокойнее до тех пор, пока его не выпишут в тюремный замок. Однако к вечеру один из служителей достал где-то два листа серой бумаги и карандаш, что больным стоило недешево, так как они все гроши свои выложили для того, чтобы им выучиться писать. Когда была принесена бумага и карандаш, охотников учиться писать выискалось так много, что между ними чуть не произошла драка: подняли такой гвалт, что часовой, следивший за больными сквозь окошечко из коридора, принужден был позвать начальство, а оно послало солдат. К счастью, это событие кончилось ничем, потому что при входе в палату солдат больные затихли и успели припрятать бумагу и карандаш, а потом хотя некоторые из них и принялись учиться писать, но это занятие скоро надоело им, и они, послав его к чертям, скоро забыли о нем и с хладнокровием смотрели на Панфила, выводящего карандашом на бумаге разные к р и в у л и н ы. Панфил усердно занимался новым для него делом. Правда, он еще в заводе учился писать и читать, но занимался шутя, от нечего делать; потом, пробывши все лето на руднике, а зиму - на промыслах, он забыл почти все. Поэтому неудивительно, что в одну неделю, исчертив два листа бумаги, он уже мог разбирать печатное. И какова же была его досада, когда на другую же неделю учения его выписали из лазарета!.. Он плакал, молил фельдшеров и служителей оставить его еще на недельку - ничто не помогло. Пришлось расстаться с Гусевым, который учил его говорить на допросе следующее: фальшивый билет дал ему рабочий с приисков при хозяине кабака Борисе Евстигнееве, который сам и подписался на расписке; об этом рабочем знают Ульяновы, которые получили от него тоже пять рублей; из полиции он не бегал, а ушел потому, что двери были не заперты, и на том основании, что его хотели выпустить из полиции на свободу в тот же день, но не выпустили потому, что у него не было денег, которые просил за это квартальный, и что он никогда не подписывал никаких показаний, хотя и умел писать. На прощанье Гусев дал ему бумагу, на которой было написано черновое прошение.

В огромной каморе со сводами, находящейся во втором этаже, с двумя небольшими окнами, выходящими наружу к полям, с крепкими решетками, сделаны были нары как у двух стен, направо и налево, так и посередине каморы. В этой каморе помещался тридцать один арестант, большинство которых состояло из воров, беглых и непомнящих родства; были тут и обвиняемые в убийствах, но только двое, и попали они сюда потому, что в других каморах для них уже не было места. Все они еще судились.

Утро. В каморе темно, сыро, душно. Хотя и полагались для арестантских камор ночники, но они исправно уносились в шесть часов вечера, тотчас после переклички. В окнах форточек не имелось, вероятно потому, что начальство считало роскошью для арестантов чистый воздух. Впрочем, некоторые арестанты имели свои свечи, и хотя строго запрещалось курение табаку не только в каморах, но и на дворе, однако арестанты свободно курили, вероятно потому, что само начальство курило в каморах.

В каморе тихо. Только изредка кто-нибудь пробурлит что-то; изредка кто-нибудь простонет или кашлянет - раз, два, три, охрипло, за ним последует кашель фистулой, потом кашель сухой, свистящий, и вдруг камора огласится смесью разных кашлей, ворчанием и плевками людей, бряцанием цепей, и немного погодя все это смолкнет - и опять или послышится кашель, или бряцанье цепей, или храп кого-нибудь... Зато в коридоре, за дверью, не умолкают шаги часового и изредка слышатся какие-то возгласы.

Лунный свет глянул сквозь оконные стекла и тускло осветил камору: в ней образовались две широкие косые полосы с темными черточками. Эти полосы, ложась от окон до печи и двери, тускло освещали только один угол каморы: они освещали несколько голов и кандалы, на которых только блестели заклепки; остальное было все мрачно. Но и этот свет вдруг исчез за густыми громадными тучами. Он никого как будто не разбудил.

Но вот слышится, кто-то как будто скребет и скребет - то скоро, то сильно, то тихо - и вдруг перестанет. Вдруг что-то как будто треснуло, посыпалось, и опять настала гробовая тишина.

Опять кто-то скребет.

- Какой тут дьявол?! - слышится чей-то голос в углублении каморы, почти в самом углу.

В каморе тихо. Немного погодя слышится скрип нар, зевки, царапанье кожи.

Панфил лежит под нарами. Он только третьи сутки как прибыл сюда из лазарета и в это время не успел еще обзавестись своей к в а р т и р о й в каморе. Положение его в тюрьме весьма беспокоило; во-первых, он не находил себя ни в чем виноватым; во-вторых, ему было досадно, что он, убежавши из полиции, не сел в любую лодку и не уплыл по течению реки. Но куда бы он уплыл? У него не было ни денег, ни хлеба! Без паспорта его никто бы никуда не принял, потому что в тек местах жители не особенно жалуют беглых, боясь, чтобы они их не обокрали, и предпочитая получить за поимку беглого платы от казны три рубля. "И за что такая напасть мне? Ну, хоть бы я украл что!" - думал Панфил.

Общество тюремных товарищей по каморе пугало его, потому что он почти ни в одном человеке не встретил сожаления к себе; все они ругались по-острожному, называли друг друга ворами, корили друг друга всем; у них, казалось, не было уже ни стыда, ни совести, они говорили такие вещи, от которых мороз по коже Панфила подирал. Ложь, обман, нахальство, грубость царили во всей каморе; ни с кем нельзя было посоветоваться, поговорить от души, потому что никто не только не сочувствовал, а ждал с нетерпением, когда кого-нибудь из товарищей, сидящих рядом и хлебающих прокислые щи из одного ушата, поведут на эшафот и будут наказывать плетьми. Это была любимая тема для заключенных, вероятно потому, что каждый, думая, что и ему не миновать тяжелого наказания, приготовлял себя к нему и тем самым утешал себя несколько. Панфил считал это общество за ад, ненавидел всех, и его язык не поворачивался говорить с кем-нибудь. Кроме этого, он видел, как грубо обращались с его товарищами даже солдаты, как эти заключенные всячески старались выслужиться перед солдатами для того, чтобы выйти во двор, получить лишний кусок хлеба... Панфилу, не привыкшему к такому обществу и неиспорченному еще, до того казалось оно противным, что он проклинал свою жизнь, грызя рукав своей грязной рубахи, пропитанной всякой гадостью. Ему хотелось даже разбить голову об стену, хотелось повеситься. Будь один, он придумал бы что-нибудь и лучше, но при теперешнем положении он лучше этого ничего не мог выдумать и только не приводил своих мыслей в исполнение потому, что повеситься не на что, бить свою голову об стену - больно; попробовал он руками давить шею - боли не вынес...

А кандалы на ногах бренчат; ноги словно разбухли, отяжелели... Даже в каморе он не нашел себе порядочного места: на нарах и так тесно, да и ими владеют люди - иные уже год, а иные и больше. Может быть, они и уступят ему место, но за деньги, а денег у него нет ни Гроша. У него уже третий день, как болит желудок, и он никак не может хлебать прокислых щей; сухие корки ржаного солдатского хлеба опротивели ему... Одно его немного утешало в это время - это то, что вчера ему писарь переписал прошение и сегодня он надеялся подать его стряпчему.

Вдруг слышит он, что кто-то над ним не то шепчет, не то сопит... И слышит он вдруг слова: "Богородица дево, радуйся, благодатная Мария, осподь с тобою... Милосердия двери... обрадованная дева, матерь божия, раба своего защити и помилуй..."

Стало тихо... Вдруг кто-то зарыдал над ним... Рыдает кто-то - и долго, долго, тяжело рыдает, точно вся внутренность его хочет перевернуться.

Слушал, слушал Панфил, грустно, тяжело ему сделалось, сердце сдавило, горло точно кто обхватил ему... Выполз он кое-как из-под нар, встал на колени, заплакал, зарыдал... Ничего он не чувствует, ничего не слышит; стоит он, понуривши голову, а слезы, жгучие слезы, так и льются из глаз.

- Осподи! Осподи Иисусе Христе!! - вопит Панфил и ничего больше не может произнести от неудержимых слез. Сердце давит, голова отяжелела, глаза не могут глядеть в темноту.

- Кто это сопит? - крикнул кто-то вблизи Панфила.

Панфил вздрогнул, и рыдания его еще больше усилились. Он положил голову на пол и плакал пуще прежнего.

- Никак мальчонко плачет.

- Не трожь! Молитву творит.

- Господи, спаси и помилуй!

- Мальчонко! А мальчонко! Што воешь-то? Али поможешь горю?

- Вот ты, собака, николды крестом образины не перекрестишь.

- Сам хорош, сволочь! - говорили с разных сторон арестанты.

- И как вам, братцы, не стыдно! Али у вас совести ни на грош нету-ка? И из-за чего вы это крик-то подняли, бесстыжие люди, прости господи? - говорил кто-то далеко от Панфила.

- Молчи!

- Где у вас, у мерзавцев, бог-то? Еретики вы проклятые!

В каморе настала тишина. В это время Панфил уже не плакал, а усердно молился, прося бога и богородицу избавить его от великой напасти. Ему было теперь легче.

Раздался продолжительный звонок по коридору. Арестанты уже разговаривали. Разговоры вертелись около острожной жизни и воспоминаний прошлого, и все это приправлялось хохотом, остротами, руганью, со всех сторон, так что говорили почти все разом. Теперь уже Панфилу молитва не шла на ум. Он стоял около нар. Ему хотелось заговорить с тем, который молился, но тот лежал неподвижно.

- Дядюшка! - сказал он, дернув что-то попавшееся ему в руку.

- Ах ты, собака! Што ты теребишь, аспид!

- Пусти посидеть.

- Есть вас всяких. Пошел!!.

Панфил удивился: этот человек молился недавно - и вдруг теперь даже слова не хочет сказать как следует.

Осердился Панфил и крикнул:

- Съем, я у те место-то! Черт!

- Што чертыхаешься-то, щенок! Давно ли молился-то?

- А ты-то? Кто даве быком-то ревел?

Арестант замолчал и подвинул ноги. Панфил сел. Разговоры арестантов нисколько не интересовали его; он понимал, что они все врут, бахвалятся. Ему хотелось бы приказать им, чтобы не кричали так... Ему потом завидно стало, что они так речисты, скоро находят остроты, и он думал: "Куды нашим мастеровым против них! Сто слов на одно слово скажут, закидают словами. И бабы наши в подметку им не годятся, нужды нет, что речисты и куды как горласты..." Наконец ему надоело слушать, голод мучит, хочется пить.

- Ах, убегчи бы! - шепчет он и сжимает кулаки.

- Чего? - спрашивает его арестант, лежащий около него на наре.

- Убечь!

- Хо-хо! Молод, брат!

- А ты бегал?

- Известно... дело привычное. На шафоте пробовал, опять буду пробовать - и опять утеку в леса.

- Ты из лесу?

- Ну да.

На этом разговор и покончился.

Загремел замок. Отворили дверь. Пар хлынул в камору и скоро наполнил ее до того, что огонь на свечке мелькал тускло.

- На ноги! - крикнул унтер-офицер.

Арестанты заговорили. Послышались шлепки; унтер бил по щекам арестантов обеими ладонями.

- Руки отобьет! - кричат арестанты и хохочут.

- Равняйсь!!. - кричит унтер.

Арестанты ругаются, половина из них равняется, то есть подходит на середину каморы и становится перед унтером.

- А вы? а вы? я вас! Розог! - кричит унтер на остальных.

Два человека нейдут с мест. Унтер записывает их и начинает перекличку. Все.

За унтером запирается дверь; опять гремит замок. Арестанты ругаются.

- Уступи ты мне местечко, - просит Панфил того арестанта, который утром молился.

- Што дашь?

- Да што дать-то?

- Ну, и убирайся.

Идет Панфил к другим, его гонят прочь. Некуда ему приютиться... Светает.

Опять гремит замок. Входят двое солдат с ружьями, унтер и еще двое солдат без ружей, палач в красной ситцевой рубашке и плисовых шароварах и смотритель. Арестанты встают на ноги.

- Которые?!. - кричит унтеру смотритель.

Унтер вызывает двух арестантов.

- Раздеть!

- Ваше благородие... Я... ноги отекли.

- Ра-а-з-деть!!. Я вам покажу! Эй ты, мальчишко! мальчишко?!. - крикнул вдруг смотритель на Панфила, который, сидя на нарах, смотрел с разинутым ртом на смотрителя, которого он видел еще в первый раз, так как он являлся в каморы только в экстренных случаях.

Все оглянулись на Панфила.

- Взять! - кричит смотритель.

Один из солдат подошел к Панфилу и потащил его к смотрителю; Панфил стал барахтаться.

- В секретную! - кричал смотритель. - Ты что? шельма! разбойник! - кричал смотритель.

- Розог! - крикнул вдруг неистово смотритель.

Явилось четыре солдата с охапками розог. Началась секуция. Наказывали двоих арестантов и Панфила. Смотритель был недоволен тем, что их наказывали концами розог, он то и дело кричал:

- Комлем! Крепче! Я вам!

Кое-как Панфил встал с полу. Он не понимал, за что его наказали.

Арестанты хохочут.

- Молодец, мальчонко... стерпел! Вынесет и плети...

Панфил заплакал; над ним еще пуще стали смеяться. В каморе делается светлее. Яснее и яснее обрисовываются лица арестантов, бледные, исхудалые, с различными выражениями, с бритыми затылками, с черными от грязи холщовыми рубахами. Большинство арестантов копошилось на нарах, меньшинство или ходило, или сидело в различных позах.

Опять отворили дверь. Вошли два часовых, унтер и писарь.

- Безукладников! Соловьев! Кузьмин! Возьми!.. - кричал писарь, обращаясь при последнем слове к солдатам.

- Одевайся! На работу! - кричал унтер и потом, обратясь к писарю, сказал: - трех мало с этой каморы. Вон этого мальчишку еще надо.

- Мальчишко? чей?

- Горюнов, - сказал негромко Панфил.

- Пошел на работу!

Панфил чувствовал сильную боль, но не протестовал против такого распоряжения, потому что ему очень хотелось выйти на свежий воздух, увидать людей. И он скоро вышел на двор, в сером арестантском полушубке, покрывавшем его ноги ниже колен, с черным клеймом на спине, в круглой серой арестантской шапке, тоже с клеймом на верхушке, и в худеньких сапогах, тех самых, в которых он был привезен из завода в город. Тяжелые кандалы еще более усиливали его страдания; он шел кое-как, но солдат, шедший сзади его, толкал его кулаком в спину.

Скоро они вышли за острожную ограду.

Хотя в тюремном замке и было много таких арестантов, которые уже были присуждены к тюремному заключению и употреблялись на городские работы, но смотритель находил для себя выгодным назначать в работы еще не присужденных к тюремному заключению решением судебных мест и назначал преимущественно обвиняемых в кражах - во-первых, потому, что эти арестанты не бегали, а во-вторых, - он деньги, которые платили им за работу по закону, получал себе. Впрочем, арестанты рады были тому, что они целый день пробудут несколько на свободе, не в остроге, и увидят свободных людей, которые дадут им хоть копейку денег. Так и Панфил, несмотря на то, что был измучен, дышал на улице свободнее. И так ему хотелось не ворочаться больше в тюрьму! Только, встречая людей, ему стыдно было смотреть им в глаза; когда товарищи его протягивали руки, прося христа ради подать несчастным, ему совестно было протянуть свою руку. Но когда он, проходя мимо рынка, увидал, что товарищи его купили себе по копеечному калачу, у него пропал стыд, и он сделался назойлив. Но благодетелей было мало.

Работа была не очень трудная: арестанты пилили дрова и могли свободно разговаривать с крестьянином, раскалывавшим поленья. Для них незаметно прошло время до обеда, они работали охотно и, казалось, совсем забыли про тюрьму, только солдаты с ружьями, кандалы и арестантские полушубки напоминали им, что они опять вернутся туда, а обращение с ними хозяйской прислуги, которая уделяла им из жалости заплесневшие корки хлеба и обглоданные кости, приводило к тому тяжелому сознанию, что они преступники. Здесь не было тех ругательств, какие происходили с утра до ночи в тюрьме, а все они больше молчали, вздыхали тяжело, обдумывая прошлое и настоящее и содрогаясь о будущем, которое им рисовалось в довольно неказистом виде. Даже солдаты были не так грубы с ними и от скуки помогали им пилить дрова.

День приближался заметно к концу, нужно было опять идти в тюрьму; арестанты сделались ожесточеннее и молчаливее. Один только Горюнов надоедал солдатам тем, что ему хочется достать бумаги и карандаш. В доме у хозяина, у которого работали арестанты, ни того, ни другого не оказалось. Однако Панфил, выходя из кухни, успел стащить с полки, находившейся в небольших сенях, булку - и сделал это так ловко, что солдат не заметил. А сделал это он бессознательно; увидал булку, сдернул ее и спрятал. И только дорогой на него напал такой страх, что он не знал, что ему сделать с кражей и куда ее девать. Что скажут арестанты, которым он говорил, что он сам не знает, за что сидит? Ему несколько раз хотелось бросить булку, но голод брал свое, и он крепче прижимал булку, так что на него обратил внимание солдат.

- Што ты ежишься, собака? - крикнул солдат на Панфила.

- Ничего, - отвечал тот.

- Стой-кось?!.

Солдаты остановились, все окружили Панфила - и вдруг все захохотали.

- Ах, вор! Ах, мошенник! - говорили они и во всю дорогу заставляли рассказывать Горюнова о краже. Но в тюремном коридоре солдаты отняли у него булку, говоря, что они берут ее за труды.

Нечего и говорить о том, что о Панфиле вся камора рассуждала как об молодце, который в таких делах далеко уйдет вперед. Теперь уже ему дано было название б у л о ч н ы й в о р, и этим именем его все называли вместо фамилии.

Ни на другой, ни на третий день Панфила не посылали на работу. Камора отворялась только в известное время, да разве какого-нибудь арестанта выведут из нее для отобрания в суде допросов или введут этого арестанта после допроса. Скука была страшная; арестанты повторяли ежедневно все одно и то же и ругались все злее и злее. Малейшее происшествие в остроге, узнанное как-нибудь случайно, малейшее событие, переданное арестантами, требовавшимися в суд, и, может быть, неверное, изобретенное самими же арестантами, - все это оживляло камору, двигало мозги каждого. Говорили все, каждый старался отличиться перед другими остротами, шутками, каждый старался доказать, опровергнуть и переспорить ругательствами. Через неделю после того, как Панфил ходил на работу, в камору приходил прокурор, и Панфил подал ему прошение. Арестанты говорили, что за эту жалобу достанется Панфилу, но он надеялся, что дело его, может быть, кончится скоро, потому что сестра его в это время жила у судейского заседателя. И в самом деле, через неделю он был выпущен, обокрал сестру и исчез неизвестно куда. Пелагея Прохоровна очутилась без денег и к тому же, по неудовольствию с хозяевами, лишилась места. XV УДОЙКИНСКИЕ ЗОЛОТЫЕ ПРИИСКИ

Горюнов и Ульянов очень радовались своему путешествию на прииски; первый предполагал забрать какой-нибудь прииск в руки, то есть сначала оглядеться, расположить рабочих к себе, познакомиться с раскольниками, которые непременно, по его мнению, должны были жить недалеко от приисков, и потом самому сделаться доверенным. Ульянов радовался тому, что давнишнее желание добывать золото исполнится. Он не хотел быть доверенным; нет, ему хотелось только иметь золото, продавать его - в то же время жить ни от кого независимо. Он мечтал о том, чтобы ему дожить свои дни в покое, чтобы у него была жилая избушка, непременно около ключа, и в лесу водилось бы много птиц, за которыми, от нечего делать, можно было бы охотиться. Хозяйка варила бы ему пиво и брагу, дети бы подросли, сыновья поженились, а дочери вышли замуж, жили бы недалеко от него и каждый большой праздник приходили к нему. Славно бы было Ульянову! Но Горюнов и Ульянов, думая каждый сам о себе, в то же время не хотели ни работать, ни жить вместе, находя, что если они будут жить вместе, то никогда не достигнут своих целей; этого друг другу они, однако, не высказывали. Вообще как Горюнов и Ульянов, так и Кирпичников редко говорили друг с другом.

Когда они останавливались ночевать (по ночам Кирпичников боялся ехать), то говорили хозяевам, что они люди торговые, ездили в город, да оттуда воротились ни с чем, потому что их обокрали. А дорога была дальняя, тем более что они ехали по проселкам, во многих местах занесенным снегом и узким до того, что, сидя в санях, нужно было постоянно нагибаться, чтобы по лицу не хлестало широкими ветвями дерев. Чем дальше они ехали, тем местность была лесистее, гористее, дороги были хуже и хуже, приходилось раза по три, по четыре переезжать через узенькие речки с крутыми берегами; меньше и меньше им стало попадаться сел и деревень, самые деревни были очень бедны на вид, да и гористая местность, по-видимому, очень мало приносила пользы людям. Здесь, в этих деревнях, с пятью-шестью домиками, в это время жили только старики и старухи, не могущие ни пройти далеко, ни дома работать. Они уже отработали и доживали свои дни в нищете, водясь с внучатами. Молодых людей в избах не было - все они ушли на прииски. Здесь только и было речи, что о приисках, и местный житель не знал больше другого ремесла. Поэтому нашим путешественникам редко попадались встречные мужчины. Эти люди, идя по одному или не больше трех, завидя сани, заворачивали с дороги в сторону, несмотря на то, что вязли по живот в снегу. Если же какой-нибудь человек, большею частию татарин, с дороги не сворачивал, то Кирпичников брался за ружье и зорко следил за движениями пешехода и оглядывался часто, до тех пор, пока, по его мнению, опасность не миновалась.

- Время теперь самое опасное, - говорил он: - того и бойся, штобы кто не выскочил из лесу и не ударил тебя бастрыгом (толстой палкой). Теперь самое удобное время бегать из тюрем али из каторги, потому снег. Мы вот едем по дороге, а беглый бежит по полю али по льду на речках на лыжах целый день, и если нет лесу, верст шестьдесят может откатать... Тоже с приисков бегают таким манером. Я в первый раз так ехал - не берегся, да как напало на меня четыре человека, стал бояться. И ружье не помогло.

Наконец путешественники въехали в холмистую местность, без леса, с изрытою во многих местах землею, с высокими в разных местах насыпями, в которых торчали или шесты, или просто палки. Кое-где на ней были разбросаны обгорелые бревна, торчащие из-под снега, кое-где лежали в кучах дрова, кое-где виднелись разоренные постройки с высокими полуразвалившимися трубами. В одном месте жгут дрова, обсыпанные землею, а недалеко от этого навалены в беспорядке в большом количестве угли; в другом сделано подобие кирпичного сарая, на досках которого в разных местах лежат кирпичи. Это был покинутый прииск. За ним, по обеим сторонам дороги, стали появляться столбы с выжженными буквами, просеки с обгорелым редким лесом, с накладенными в нем во многих местах кучками дров; дальше - справа лес густел, слева был только кустарник, который чем дальше ехали путешественники, тем больше и больше редел. Тут начинались Удойкинские прииски. Холмистая местность казалась как будто загороженною с запада и севера высокими грядами гор, на вершинах которых белелись снега, а бока поросли черным лесом; с юга и востока пространство застилалось лесом, который чем дальше, тем становился как будто бы выше. Издали казалось, что горы как будто шли прямым треугольником около приисков, преграждая дальнейший путь, но между тем, чем дальше путешественники въезжали на прииск, тем больше этот угол расширялся, серел и принимал разнообразный вид. Тут же, при подошве гор, текла быстрая речка Удойка с очень холодной летом и весною водой. Все пространство большею частию было изрыто, и холмы были прокопаны. В этих местах постройки уже были частию сложены, частию заброшены, но по ним можно было судить, что они построены недавно.

В настоящее время у подошвы горы была выстроена большая изба с четырьмя окнами, выходящими на речку Удойку. К этой избе наши путешественники и подъехали, так как она служила жилищем доверенного, в ней останавливались земская полиция, ревизор и другое начальство. Около крыльца с пятью ступеньками, по которым ходили в избу, стояла паровая машина, ничем не покрытая и без всякого призора. Недалеко от нее, направо, у самой речки, стоял дом в три окна с фигурными ставнями у окон. За домом, вплоть до подошвы горы, все пространство было огорожено плетнем. Тут жил мастеровой Костромин, торгующий водкой, пивом, хлебом, калачами. Наискосок от этого дома, за речкой Удойкой, стояла большая изба для рабочих. За нею, в одной версте, стояло что-то похожее на амбар, но с трубой на крыше. Тут была баня с полком, в которой, на полку, жили преимущественно женщины, не желавшие жить с мужчинами в большой избе, а внизу, около полка, - лошади, справлявшие работы на погонах, употребляемых для растирки песков. За этими постройками, окруженными каналами с перекладинами на них для ходьбы, в двух местах стояли четыре большие избы, сколоченные из досок, каждая с тремя большими окнами, из коих было два по бокам, аршина на два от земли, а одно в середине, сделанное почти вровень с землей, и с железными трубами, из которых шел или дым, или пар. Из этих избушек, где производилась промывка золота, слышался стук, как от действия машинами, и песни нескольких мужских голосов.

Около каждой избушки, между четырьмя столбами, вокруг каждого столба ходят, погоняемые мальчишками, по четыре и по пяти лошадей, которые приводят своею ходьбою в движение два каменные круга, вделанные у стены в перекладину и приводящие, с своей стороны, в движение толчею, находящуюся в избе и имеющую вид молота, медленно, но грозно опускающегося в середину большой чаши, в которую сверху сыплют из тачек руду. Около краев чаши стоят рабочие с молотами и граблями или боронами, и первые из них разбивают мелкие куски руды, а вторые сгребают размельченную руду в трубу, откуда она поступает в вашгерт, или деревянный ящик с нагретою водою, приводимою в движение посредством ручного колеса. Через дно этого ящика вода просачивается с мелкими частицами руды в корыта, или желоба, сделанные немного наклонно.

Осаждающийся на дне этого желоба золотой песок рабочие подбирают совочками и кладут в небольшие жестяные кружки с печатями. Несколько человек накладывают промытую землю, в которой не содержится золота, в тачки и отвозят по доскам прочь.

Дом доверенного, или и з б а, как его называли попросту, состоял из прихожей, двух чистых комнат и кухни. Он принадлежал владельцу прииска, какому-то дворянину, как и все прочие постройки. Кирпичников был встречен приказчиком, исполнявшим на приисках должность нарядчика, и ревизором-чиновником, обязанным следить за тем, чтобы золото вымывалось как следует и не поступало в руки рабочих.

- Ну, братец ты мой, насилу мы дождались тебя! - проговорил приказчик.

- Што так?

- Да золота очень мало. Вон Яков Петрович придирается: говорит, плохо следишь! А я говорю, чем бы на птиц ходить с ружьем, взял бы сам и стоял да смотрел, как и что промывают.

- Нет, Гришка, воруешь! - сказал чиновник.

Начались перекоры.

- А вот мы посмотрим. Надо узнать, сколько промыто грязи.

- Весили, братец ты мой! Изо ста пудов вышло только две доли.

- Ха-ха! да кому ты говоришь?

Между тем рабочие подходили со всех сторон к избе, и через час их было уже человек до пятидесяти. Тут были и татары и башкиры в серых войлочных зипунах и меховых бараньих треугольных шапках, или м а л а х а я х, черемисы, зыряне и калмыки - в полушубках, зипунах и просто в рубашках, в разнообразных меховых шапках; тут были и мужчины без шапок, с завязанными тряпицами или платком щеками и ушами, и раскольники в востреньких плисовых шапочках: тут было до десяти женщин, из которых двух можно было сразу назвать татарками по широким шароварам, с повязанными холстом головами и в продранных бараньих шубах. На большинстве надеты лапти, на меньшинстве - валенки из войлока. На руках у мужчин надеты или кожаные, или большие собачьи и бараньи рукавицы с вывороченною наверх шерстью: у женщин - шерстяные варежки. Некоторые держали на плечах лопаты; некоторые упирались ломами, как палками; большинство переминалось, не держа ничего в руках. Все голосили, каждый на своем языке, и не обращали никакого внимания на крики и угрозы казаков.

- Работать надо! Пушла, руска мужик, пушла! - кричали казаки, грозясь нагайками.

- Нечего гнать русских! Свою братью гони.

- Погонять моя твоя будит скоро на булшой дорога! Собак!

Но, по-видимому, казаки только для вида исполняли свою обязанность и кричали по привычке командовать.

Народ, несмотря на то, что стоял в одной куче, разделялся на несколько небольших кучек по нациям: так, татары стояли с татарами, русские с русскими, рассуждая только между собой; с другими они только огрызались. У всех на лице виднелось нетерпение, ожидание чего-то, и только по нескольким башкирским лицам можно было заключить, что, кроме башкир, всем не очень-то хорошо здесь; лица же башкиров, кроме выражения суровости, не изображали ни горя, ни радости.

Вышел Кирпичников с приказчиком.

- Здорово, ребята! - сказал он, сняв шапку.

Кое-кто снял шапки, кое-кто произнес что-то.

- Вы ленитесь, шельмы! - проговорил приказчик.

- Расчет подай! Деньги дай!

- Приказчик говорит, что он отдал деньги, - сказал Кирпичников.

- Што он отдал? Хлеба нет. Для того, што ли, мы пришли сюда?

- Никто не держит, голубчик. Знаю я, откуда ты!

- Деньги подай! Што нам голодом, што ли, быть?

- Сегодня, братцы, мне некогда, - и приказчик ушел.

Рабочие заговорили, приняли угрожающий вид; казаки хватились за винтовки; Кирпичников засунул правую руку за полу тулупа.

- За что вам платить, когда вы ничего не делали! Много ли золота-то без меня промыли? Всего только четверть фунта! - кричал Кирпичников.

- Врут! Они воровали!

- По местам!

- Деньги подай. - И рабочие подошли к избе.

- Это видите! - крикнул вдруг доверенный, вытаскивая пистолет. - Смей только кто подойти!

- Приказчика вытребуй! Зачем он ушел? Трус!

- По местам! Я сейчас буду на приисках!

И доверенный ушел в избу. Рабочие пошли в свою.

Изба рабочих имела большие полати, на которых умещалось до двадцати человек; под ними и около стен стояли широкие скамейки из тонких досок.

В избе было темно, дымно, угарно и сыро; на полу лежала грязь, да и скамейки не отличались особенною чистотою. Придя сюда, рабочие стали ругаться.

- Отчего ты, татарская образина, молчал?

- Моя все сказал. Твой куда язык девал?

- У тебя был лом!

- У тебя лопата. Боялся - собак стрелит!

- Вам бы только ругаться друг с дружкой, а до дела коснись, вы и ни тяп ни ляп. Уж добро мы, бабы, христа ради робим, и денег нам дают меньше вашего, потому уж везде права наши одинаковы. А вы-то, вы-то, мужики!.. - кричала одна женщина.

- Сунься - коли он стрелять хотел.

- Не выстрелил бы, а лиха беда, один бы околел - не важность!

- А если бы в тебя...

- Не беспокойся! В тебя скорее бы попал! Вот уж некого было бы жалеть-то!

Рабочие захохотали.

И здесь рабочие разделялись на партии... Татары, башкиры и часть русских забрали себе полати; на печи опали казаки и бабы, исправлявшие здесь должность кухарок на рабочих, за что ни рабочие, ни доверенный им ничего не платили, так как они и сами ели готовое и имели время работать на приисках, недалеко от избы, за что им и выговорена была плата по пятнадцати копеек; на скамейках спали остальные, которых не пускали ни на полати, ни на печь. В числе этих были две татарки с своими мужьями и двумя парнями-татарчонками, пришедшие сюда недавно, и несколько человек беглых, которых, впрочем, никто, кроме доверенного и приказчика, не спрашивал, кто они такие, но которым часто приводилось брать место с бою; ребята спали на полу, а если было свободно, то и в большой печке.

Эти разнородцы постоянно ссорились друг с другом, смеялись друг над другом, задирали на ссору, высказывая каждый свое умственное и физическое превосходство. Попрекам не было конца, потому что каждый считал другого за вора, мошенника и пройдоху и доказывал это тем, что честный человек не пойдет в работу на прииски. Но какова ни была жизнь в избе, все сходились в нее, каждый ложился на приобретенное им место, и никто не выдавал перед начальством другого, если замечал за ним что-нибудь. Так, если татарин знал, что русский клал между складок лаптей несколько песчинок золота, он никому не говорил об этом, а старался как-нибудь обменить этот лапоть. Если проделка татарину удавалась и об ней узнавали рабочие, то татарина долго грызли русские, преследовали за воровство ругательствами везде, - и наоборот. Но никто не смел объявлять об этом начальству, опасаясь за свою жизнь, потому что здесь суд был короток: ябедник на другой же день оказывался убитым где-нибудь во рву.

Две женщины стали доставать из печи котлы с кислыми капустными щами. Один котел принадлежал христианам, другой - иноверцам, потому что ни те, ни другие не хотели есть вместе, чтобы не опоганить себя.

Начался крик, свалка; рабочие кинулись за чашками, лежащими под печкой. Чашки были грязны. Кто не брал чашки, развязывал узелок с хлебом.

В избе стал подниматься пар от нескольких чашек, которые держали на коленях рабочие.

Пришли женщины со своими чашками и ложками. Опять крик, свалка; женщины голосят пуще мужчин, а у одной пищит на руках грудной ребенок. Женщинам некуда было сесть.

- К чему ты эту куклу-то с собой взяла! - крикнул один рабочий.

Женщина не обратила на него внимания и полезла за щами, но ей уже не досталось щей.

- Дайте хлебнуть христа ради, - просила женщина.

- Што делала?

- Мальчонку кормила... Дайте ложечку...

- Самим мало.

- Погодите же... Припомню же я вам.

- Машка! Иди, дам ложку.

Женщина рванулась в ту сторону, откуда послышалось приглашение.

Молодой рабочий стоял с чашкой у железной печки, то нагибаясь, то приседая, то ворочаясь и закрывая руками чашку для того, чтобы в чашку не загребали ложками.

- Хлебай скорее! - и он присел на пол, не обращая внимания на толкотню.

Женщина с жадностию стала хлебать, не обращая внимания на то, что щи простыли и прокислые. Ребенок пищал.

- У! - произнес мужчина и ударил по голове ребенка ложкой.

- Варвар! не жалко тебе своего-то ребенка! - крикнула женщина, ударив по лицу мужчины кулаком.

- Говорю, расшибу!

- Смей... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

- На работу!.. Доверенный идет осматривать, - крикнул приказчик, входя в избу.

- Скажи, не пойдем.

- Братцы! Мне-то разве охота неприятности получать! Ведь он говорит: дери их чем попало...

Рабочие стали ругаться, и немного погодя половина ушла на работу, из другой половины одни легли, жалуясь на нездоровье, другие прикладывали к головам снегу и валились в снег: они угорели.

Добывка руды происходила в это время в трех местах, в логах и в небольшой площади, по обеим сторонам речки Удойки. В логах рабочие копали слой глины параллельно площади, следя за полосой, в которой, по их мнению, должно находиться золото; на площади же копали внутрь. Доверенный осмотрел работы и позвал рабочих к своему дому.

Через час он роздал деньги и велел завтра гулять.

Рабочие, в том числе и женщины, отправились к Костромину.

Это был седой высокий старик. Ему было более ста лет. Он очень рано начал работать в рудниках и с приисками был знаком больше, чем кто-нибудь. Настоящий прииск он уступил теперешнему хозяину за тысячу рублей и выговорил себе право торговать на прииске хлебом, водкой и т. п. В городе у него был сын купец, а здесь с ним жил женатый племянник, который ему помогал торговать. В город он не ездил, потому что, как он говорил, не любил городской жизни и порядков, не любил и сына, который стал совсем другим человеком, отстав от дедовских обычаев. Рабочие любили старика за то, что он забавлял их рассказами. Особенно он любил рассказывать о Пугаче, который чуть-чуть его не повесил на колокольне за то, что он, бывши старостой в единоверческой церкви, держал икону вниз головой в то время, как Пугач прикладывался к ней.

От дома Костромина не было отбою; племянник, племянница и он сам то и дело высовывали руки из окна, спрашивая бумажку. Рабочий подавал бумажку, на которой был записан забор. Костромины, сосчитав долг, писали цифру и объявляли ее в окно.

Костромины не пускали к себе в дом вечером, потому что при свалке ничего бы им не поделать с рабочими. Они уже были научены опытом, что рабочие при получении денег прежде уплаты долгов старались забрать что-нибудь от содержателя лавочки и очень скоро опрастывали даром бочонок с водкой.

Народ между тем с ожесточением толкался перед окнами, ругая друг друга, колотя в спины, не разбирая личностей, потому что каждому хотелось просунуть свою руку с бураком в окно.

- Пива! Водки! Кумыс!.. - кричат рабочие.

- И што это за порядки такие - дверь запирать! Што он за барин! - кричат недовольные Костроминым.

Мало-помалу рабочие были удовлетворены. Каждый, отдавая с запиской долг, просил отпустить ему на столько-то копеек чего-нибудь. Костромины уничтожали старую записку, получая деньги, и, если денег недоставало, говорили:

- Десяти копеек недостает.

- Получай!

- Пиши в долг! - отвечал покупатель.

Через час каждый мужчина нес к избам по разнокалиберному бураку, в котором заключались водка, пиво или кумыс. Кроме бураков, мужчины несли кто калач, кто витушку, кто крендельки, кто кусок мяса, кто несколько огурцов, кто табаку. Женщины несли бураки с пивом и брагой. Вся эта толпа шла до избушек с хохотом, визгом и руганью. И если бы не этот гвалт, то всю эту публику можно было бы сравнить с тою, которая в крещенский сочельник идет домой с крещенскою водою.

Началась попойка в мужской избе под свет сальной свечки, едва освещающей избу. Ребята сидели в кучке у дверей, попивая пиво и водку из своих бураков и покуривая табак.

Невозможно описать тот гам, который происходил здесь. Говорили, кричали все, стараясь каждый похвалить себя и обругать другого чем-нибудь. Теперь здесь не было ни над кем никакого начальства, всяк чувствовал себя свободным человеком, не боясь никого. Все пьющие казались веселыми, и тех, которые казались скучными и которые отказывались принимать участие в попойке, заставляли пить силой.

- Ты што сидишь-то? О чем ты такую думу задумал?

- Лей на него! Лей в него - Костромин ответит!

- Не могу, братцы! - говорил больной.

- Слышите! Вытащимте его вон. Он худое замышляет!

И больной поневоле должен был пить.

У доверенного тоже происходил пир, но он сказал Горюнову и Ульянову, чтобы они отправлялись в избу к рабочим, так как он назначает их в работы наравне с прочими, и выдал им вперед по пятидесяти копеек.

Когда Горюнов и Ульянов пришли в избу, в ней было ужасно накурено махоркой; свет едва мерцал, рабочие - мужчины, женщины и ребята - пели разные песни, кричали, наигрывали на балалайках и гармониках и плясали.

- Штейгерскую! - Татарскую! - Кержацкую! - кричал народ во все горло.

Вдруг один запел:Во Шадринском во селенье Живут люди-староверы, С давних уже лет...

Все подхватили последний стих и продолжали во все горло:Они пастыря не знают, Сами требы исправляют

Во всем Шартоше (bis). Вот родятся, умирают И усопших отпевают

Сами без попа (bis). Вдруг является причетник, Называется священник

Старообрядческой (bis). Не спросив его письма - Недовольно ведь ума! -

Приняли его (bis). Не спросив его природу, Лишь бы был долгобородый,

Тот у них и поп (bis). Отвели попу квартиру, Пребогату и не сыру...

Стал поп поживать (bis). Ни об чем их поп не тужит; Во часовне у них служит,

Как должно попу (bis). Его слишком принимают; Что попросит, награждают -

Все ему дают (bis). Еще сведало начальство Про попово постоянство -

Взяли попа в суд (bis). Вот судить попа не можно, Посадить-то его должно

В келью, за замок (bis). Поп по лестовке спасался, С кержачками жить ласкался...

Ты с ними простись (bis). Они все про то узнали И не много толковали -

Прогнали его (bis). Мы теперь тебе не други: У тебя есть новы слуги,

Ходят за тобой (bis). Комедьянты все, при лентах, Все лакеи в позументах,

Стерегут тебя (bis). За серебряны монеты Сокуют тебе браслеты

На ручки твои (bis).

Во время этой песни четыре раскольника, с стриженными напереди чубами, вышли на улицу.

- Што, братцы? - проговорил Ульянов.

- Всегда так!.. От пьяных покою нет. А ничего не сделаешь, потому как запретить? Все же по крайней мере свои. А вот как татары заталамкают - хоть вон беги.

Шесть человек вышли из избы и увели Горюнова и Ульянова в избу.

- Угощай же!.. Вы с доверенным приехали! - кричали со всех сторон.

Отговариваться нельзя было, и Горюнов с Ульяновым послали двоих рабочих по общему совету за водкой и пивом.

Началось опять пьянство с песнями и пляской. Горюнова и Ульянова приняли в товарищи, предоставив им самим выбирать место в избе для себя. Несколько человек уже ложилось спать, женщины, одна за другой, уходили.

- Татара-то! Татара-то! - прокричала одна женщина, восторженно вбегая в избу.

- Што? - спросило несколько голосов.

- Кобылу доверенного жарят.

Рабочие вышли из избы; недалеко от дома горел большой костер, и оттуда слышались татарские песни и пляски.

В воздухе пахло нехорошо.

Рабочие долго удивлялись над проделкою татар. Каждый из пришедших давно уже не едал мяса, и каждому хотелось попробовать кобылятины, несмотря на отвращение в трезвом виде к этому кушанью, но обладатели кобылы не давали.

- Мы вам не мешаем, вы нам не мешай! - говорили магометане, засовывая в рот большие куски мяса и с наслаждением чмокая губами.

Русские стали приставать; магометане подсмеиваются.

- Вы с нами не хотите знаться, и мы не хотим с вами.

- Собаки! Разве мы не делимся с вами!

- Много вы делитесь. Не вы добыли кобылу. Купите?

- Поделимтесь, - сказал казак.

- Што дадите?

- Водки хотите?

Магометане заговорили между собою. Одни говорили, что водку пить грешно, другие говорили, что они живут в таком месте, где водку пить можно: коли русским кобылу есть можно, и нам водку пить можно.

- Давай! - кричали татары.

- Садись, бабы, с нами, - лебезили около баб башкиры.

Бабы, опьяневшие от водки и желавшие перекусить горячего мяса, не противились. Русские начали ругаться.

- Што кричать! К нам же пришли кобылу ашать! - дразнили русских татары.

- Што, взяли!!. Небось коровы не утащите! - дразнили, с своей стороны, женщины, входя в кружок иноверцев.

Появилась водка, начались пляски, песни - и долго-долго за полночь раздавались на приисках эти отчаянные песни, уносимые далеко по направлению ветра.

В мужскую избу возвратились немногие.

Горюнов и Ульянов легли на скамейку и долго не могли уснуть. Раскольники, не принимавшие участия в оргиях, говорили им, что прииски сначала были богаты золотом, а теперь с каждым днем золота становится меньше, так что эти прииски надо бы давно бросить, а начать в другом месте. О здешней жизни они говорили, что она хороша только понаслышке. "Вы видели, - говорил один из них, - как рабочие справляют получение заработка. А все оттого, что рабочим платят не каждые сутки, а когда случаются у доверенного деньги. Получивши деньги, рабочие не знают, что с ними делать, а отдать их на сбережение некому. Вот они и пьянствуют, закупая провизию у Костромина, который их надувает не хуже городского торгаша, а самое ближнее село, откуда бы можно было получать провизию, находится в пятидесяти верстах. Истративши в два-три дня деньги, рабочие берут в долг хлеб и водку, мясо же у Костромина не всегда бывает".

- Обожглись, верно, мы, Терентий Иваныч, - сказал Ульянов.

- Посмотрим, - отвечал Горюнов, думая о том, как бы ему понравиться и доверенному, и рабочим. XVI ГОРЮНОВ ДЕЙСТВУЕТ ЗАОДНО С ПРАКТИЧЕСКИМИ ЛЮДЬМИ

"Нет, так жить нельзя! - думал Горюнов, лежа утром на скамье: - если я все так буду только глазами хлопать, я и здесь ничего не приобрету. В заводе мне нельзя было ничего добиться, потому что там меня все знали, я ничем себя не мог заявить перед начальством. Здесь дело другое. Здесь я могу выиграть... Стану я служить и начальству, и рабочим..."

И Горюнов задумал сделаться казаком сперва, потом расположить в свою пользу рабочих прибаутками, кротостью и простоватостью, ласкать ребят для того, чтобы они его любили и сообщали все, что они знают о приисках... А по его мнению, ребятам должны быть больше известны места золотого песку, так как они летом шляются по лесам. Не мешает также подделаться к какой-нибудь бабе, сойтись хорошенько с Костроминым и найти товарища из раскольников, которые говорят, что эти прииски нужно бросить, - стало быть, они знают другие места.

Утром Горюнов отправился к доверенному. Доверенный, приказчик и ревизор играли в стуколку, записывая выигрыши и проигрыши на бумаге. На другом столе стояла водка и жареные пельмени.

- Ты што? - спросил доверенный охриплым голосом Горюнова.

- Да наведаться пришел. В избе-то нечего делать... А вы не слыхали, что с кобылой?

- Ну? - спросил в испуге доверенный.

- Ее съели.

- Как? - доверенный вскочил; остальные захохотали.

- Так. Вчера ваш казак ее заколол.

- Отчего ж ты не сказал мне?

- Я только сегодня узнал.

Начальство перестало играть. Все отправились сперва в кухню, но там никого не было; в конюшне действительно не оказалось кобылы.

Приказчик и ревизор усердно хохотали над Кирпичниковым, который злился и доказывал, что ему за кобылу давали семьдесят рублей, да он не продал ее.

- Што же ты теперь делать станешь? - спрашивали Кирпичникова его приятели.

- Да што делать-то станешь? Теперь все пьяны, сегодня остальные деньги пропьют. Пойти теперь к ним - на клочки растерзают, потому народ всякий... Но я им покажу, какова кобыла! Я их проморю.

- Смотри, чтобы другую не съели.

- Нет уж, дудки. Вам што... Хочешь быть казаком и состоять при мне? - спросил вдруг Кирпичников Горюнова.

- Если жалованья...

- Жалованья я тебе дам шесть целковых в месяц на всем готовом. Ну, да кроме того, ты будешь пользоваться доходами от рабочих, так что тебе придется получать в месяц рублей двадцать пять. Только смотри, держи ухо востро... Я знаю, што эти проклятые татаришки и башкиры только вид делали, что они усердно исполняют свою службу, а я думаю, они немало накопили денег и золота. А твоя обязанность будет состоять в том, что ты одну неделю будешь спать и находиться с рабочими, а другую - у меня... А теперь призови ко мне девок.

Горюнов стоял улыбаясь.

- Што? смешно? Поди к бабам в баню и скажи: доверенный, мол, зовет... Да потом скажи... Ну, да уж я сам скажу...

О первом времени должности Горюнова и Ульянова, которого Кирпичников сделал тоже казаком, говорить много нечего. Башкиры и татары сильно их невзлюбили, бунтовали товарищей и даже в драке вышибли левый глаз Горюнову, вследствие чего доверенный должен был отобрать нагайки и винтовки от татар и заменить татар русскими.

Все русские обрадовались тому, что они выжили инородцев, а если теперь и остались черемисы, то они были и прежде очень смирны. Но больше всех радовался Терентий Иваныч, который своею добротою уже начинал привлекать к себе рабочих, работая с ними заодно на промыслах и забавляя их какими-нибудь смешными рассказами. Несмотря на то, что рабочих было меньше против прежнего наполовину, работы все-таки не хватало на всех, так что иногда нескольким человекам вовсе нечего было делать, потому что в действии были только две промывальни, и раскопка земли производилась в одном месте, так как в остальных золота не находили и их бросили. Но и в этих промывальнях очень мало промывалось золота. Доверенный сердился, распекал казаков за то, что они даром получают деньги и действуют с рабочими заодно. Он никак не хотел верить тому, что золота мало. А зима между тем свирепствовала, рабочие голодали и ежедневно осаждали избу доверенного, прося денег. Горюнов видел, что дело плохо, и говорил об этом Кирпичникову, но тот хотел взять строгостью, хотя от этого дело не поправилось: рабочие, в том числе и женщины, разошлись; с ними ушел и Ульянов. На прииске осталось только двое рабочих, Иванишев и Анучкин, и два брата Глумовы, из коих первые чего-то выжидали, а последним некуда было деваться, потому что их дядя, с которым они пришли на прииски, был кем-то убит прошлою осенью. Горюнов обласкал ребят и поместил даже жить с собой в кухне доверенного, где он уже имел приятельницу, тридцатипятилетнюю женщину Офимью Голдобину, которая и прежде стряпала здесь на начальство.

Доверенный очень запечалился и не знал, что ему делать.

Чиновник уехал сдавать золото, уехал и приказчик разыскивать рабочих. Но дня через три после их отъезда - ночью уехал и доверенный с Иванишевым.

Запечалились и остальные, потому что доверенный забрал все свои бумаги и все вещи и ничего не сказал Горюнову.

- Бросили! Экая оказия... - горевал Горюнов.

- Зато теперь мы поживем... Давайте сами промывать золото! - сказала неожиданно Офимья.

- Будь ты проклятая, чуча!.. Где мы его возьмем? - сказал Анучкин.

- Полно-ко, батюшко!.. Будто я не знаю, што у тебя на уме...

- Ну, коли знаешь, так молчи. Однако где же это ты нашла такое золото?

- Как где - а вверх по речке!

Анучкин побледнел.

- Што, небось, отгадала... Я, брат, все знаю, как ты оттуда по ночам руду носишь мешками на промывальни.

- Ну уж, молчи, пожалуйста.

- Небось, один хочешь все себе забрать?

Хлеба у них было еще недели на две; Костромины сбирались уезжать, но Анучкин их отговаривал тем, что надо подождать лета, авось прииск перейдет в другие руки, - и объявил, что он знает, где есть руда, и руда богатая, только нужно достать лошадей и телеги.

На другой день явилось на прииске шесть крестьян с шестью телегами. На общем совете было решено, чтобы золото делить поровну между Костроминым, Офимьею, Горюновым и Анучкиным, как главными руководителями этого дела, с тем, что они должны об этом молчать и хранить золото в секрете; остальным назначена была плата: при хорошей вымывке по пятидесяти копеек, а при плохой - по двадцати пяти копеек в сутки. За работу принялись все: Костромины, Офимья с Горюновым, Анучкиным и Глумовыми. Одни из них копали и возили руду в пошевнях к ближней промывальне. Каждый отдыхал не больше двух часов в сутки; о пище заботились тоже мало. Руда была действительно богатая, так что в первые дни намывали золота до десяти золотников, а на второй неделе в каждые сутки получалось не менее четверти фунта. На третьей неделе наши рабочие захотели отдохнуть и разделить между собою без спору золото. На долю Терентия Иваныча пришлось четверть фунта. Костромин уговорил своих товарищей свезти золото на хранение к своему приятелю, живущему в двадцати верстах от приисков, старцу Якову.

Старец Яков жил в таком месте, что летом добраться до него мог только человек, знающий одну тропинку. Он жил в небольшом домике с двумя сыновьями, которые работали на разных приисках летом, а зимою приходили к нему. Дом был окружен густым сосновым лесом; этот лес, со своей стороны, был окружен очень топким болотом. Поэтому к обиталищу Якова были положены в одном месте в траве жердочки, по которым мог ходить только человек привычный, понимающий, что такое равновесие, потому что в эту тину уходила целая сажень, если не больше. В ветер по этой импровизированной дороге никто не решался идти, потому что держаться приходилось только за тонкий камыш. Весною вся эта местность, верст на пятнадцать ширины, заливалась водой, и среди ее красовалось несколько островков. К этому времени Яков и его сыновья запасались на весь год мукою, приплавляя ее в лодке, и в это же время Яков ездил к одному богатому городскому купцу, тоже раскольнику, которому и сбывал золото. Впрочем, Яков не постоянно сидел в своем гнезде. У него много было дела и зимой и летом, но зимой его труднее было застать дома, потому что тогда он больше всего опасался о б л а в ы. Летом он знал, что до него невозможно добраться; зимой же на его гнездо могли набежать беглые и разболтать о нем. Кроме же беглых, в эту местность, по его соображению, попасть было некому, так как кругом жили раскольники, и только разве могли зайти сюда еще землемеры, или межевщики, но и от них пока бог миловал. Яков был известен на большом пространстве; Яков держал, так сказать, на помочах раскольников; без Якова ни один раскольник не смел заявить о каком-нибудь открытом им месте золотого песку, - в противном случае с таким человеком разговаривать недолго. Яков заботился о том, чтобы раскольники были сыты, и если уж им было плохо, то он разрешал объявить о таком-то месте человеку набольшему, но ничего не смыслящему в приисковом деле, и этого человека указывал сам, так как он имел от своих большие сведения о всем, что главнейшим образом творится в государстве. Яков был известен и начальству, которому давно хотелось словить его; оно подозревало Якова в делании фальшивых денег, фальшивых серебряных и золотых монет, приписывало ему грабежи и убийства, хотя он во всем этом нисколько не был виноват; полиции вступали одна с другою в полемику из-за него, но Яков свободно жил в своем гнезде, гостил там, где ему было хорошо, и являлся на приисках. Якова любили все те, кто имел с ним дело, считали его за добрейшего человека и берегли его.

Зимой постоянных дорог к Якову не было проложено, потому что те, которые знали его, ходили к нему на лыжах, чтобы не оставалось следа. Лошади оставлялись на привязи в лесу под чьим-нибудь присмотром, недалеко от узенькой дорожки, проложенной дроворубами.

Костромин сказал Горюнову и Анучкину, что он пойдет один для переговоров с Яковом.

- Хорошо еще, согласится он видеть вас. Ведь в вашу душу не залезешь, - говорил он строго.

- Пожалуй, Дорофей Леонтьич... Мы понимаем, - говорил Анучкин.

- Тебя-то возьму, пожалуй, а ты, Терентий, подожди... Ты, пожалуй, дай мне на всякий случай золото-то.

Терентий Иваныч задумался: "А если они меня обманут?"

- Неужели ты думаешь, што мы с худым намерением взяли тебя с собой?.. Умеешь ли ты на лыжах-то ходить?

- Умею.

- Однако нам нельзя покинуть лошадь... Так как?

Горюнов отдал золото. Костромин и Анучкин ушли... Скоро Горюнов потерял их из вида и, как ни заглядывал во все стороны, заходя в лес, не мог отыскать их.

Избушка Якова была бревенчатая, с двумя окнами, выходящими на юг и запад. В углу, против южного окна, была большая печь с лежанкою. На стенах, между окон, были наставлены один на другой медные образа. При входе Костромина с Анучкиным Яков, высокий худощавый старик, с черными волосами и бородой, в скуфейке и черном кафтане, опоясанном бечевкой, сидя на скамье, разговаривал с двумя раскольниками, ушедшими недавно с Удойкинских приисков.

- Иссякли?! - сказал, улыбаясь, Яков после обычных обрядностей.

- Бог не без милости, - проговорил Костромин.

- Благодарение богу. Надежный ли там караульник-то?

- Кто его знает... Мы с ним работали, так он нам нравится... Впрочем, я его взял для того, чтобы он не убежал и не объявил... А ведь мы намыли немало, с помощью божиею... Ну, а отсюда он не уйдет. Там в бураке пиво. Мы его смешали с табаком для крепости.

- Ну, так как же ты, Дорофей, думаешь?

- Да вот Тарасу Трифонычу Анучкину теперь очередь.

- Я давно знаю об этом месте, и другое у меня есть на примете... А дело наше такое, того и жди, чтобы не наехали... Только навряд ли и там будет много золота, потому доверенный, известно, в этом деле не смыслит. Столбы наставят, начнут рыть канавы, настроят изб и промывальни там, где не следует... Неужели я стану указывать!

- А если тебя сделают доверенным? Полно-ко морочить старых людей! Давно тебе, как видно, хочется в начальство попасть, да воли нет... Охо-хо!.. Замечаю я, нет нынче в людях той крепости, как в прежние годы; ненадежны стали нонешние люди. Отчего прежде об этом крае и разговору не было? Отчего нынче здесь уже до сотни приисков разработывается?

- Но ведь все почти брошены, хоть и в них есть золото.

- Нет, ты мне скажи, отчего прежде-то об здешнем крае не было и речи? Все считали здешние места за самые негодные... Оттого, что жадность человека такова: ты ему дай щей, он захочет каши; ты ему рубль, он просит два... Обычаи городские стали нравиться, водка стала лучше браги; мало одной жены, по две завели... Поневоле жадность явится.

- Пожил бы ты в мире! - сказал недовольно Анучкин.

- Слава богу, сорок лет выжил, - это мне не укор, да и я не про тебя говорю. Ты беглый, тебе едва ли ловко в город-то явиться!

- Я на Дорофея полагаюсь. Пусть он будет доверенным.

- Избави бог! Пусть лучше внук мой будет.

- Делайте, как знаете. А все бы обождать не мешало, потому что теперь многие из господ поостыли... ха-ха! Смешно мне, право, на этих людей: заслышали они, што есть в здешнем краю золото, и думают, что его можно лопатами грести. Что ж? Подождите немного; может, какой-нибудь денежный барин и решится доверить, Костромин, твоему сыну, ну, а ты, Тарас, помогай, да больше о своих старайся; делай так, штобы и тебе было хорошо, и барину, в нам.

Скоро гости расстались с хозяином, который дал за золото денег и обещался известить, когда пронюхает про простоватого, но денежного барина.

- Я ужо сына своего, Никифора, пошлю по весне разведать, и если он узнает, то предложит барину так: скажет, что он пошлет ему и мужика, который знает место, и доверенного. Ну, разумеется, объяснит все, как следует, и Тарасу нечего будет бояться, потому богатство милее порядков: и беглого с почетом принимают, где нужно.

С ними вышли и другие два раскольника, которые обещались хранить в секрете совет Якова, с тем условием, чтобы им плата производилась больше других и у них не отнимали бы золото.

Костромин дал Терентию Иванычу двадцатипятирублевую бумажку. Терентий Иваныч посмотрел на свет бумажку, тщательно ощупал ее и, по-видимому, не решался брать.

- Думает, фальшивая! Ошибаешься, друг. Яков этими вещами не занимается, - голову могу положить на отсечение, вот што.

- Нет... мало...

Костромин захохотал. Товарищи торопили Костромина ехать.

- Ты знаешь ли толк-то в деньгах? - спросил вдруг Костромин Горюнова.

- Не ты один... - начал Горюнов; но Костромин опять захохотал.

- Говорил бы, слава богу, што и это дали! В своем заводе тебе и во сне не приснились бы такие деньги, - говорил Анучкин, садясь в пошевни, в которых уже сидели остальные. Костромин стегнул лошадь.

- Дорофей Леонтьич!.. Подожди меня-то, - сказал Горюнов, догоняя лошадь.

- Нет, мы тебя не возьмем! Ты недоволен...

- Што делать... я ничего...

- Иди куда хошь, а ты нам не товарищ.

Целый час Горюнов шел за пошевнями, упрашивая, чтобы его взяли, говоря, что он доволен всем; целый час Костромин и его товарищи не хотели брать его с собой, советуя ему идти туда, где лучше и где больше дают денег.

Но все-таки, проехавши верст пять, они посадили его, взяв с него клятву, чтобы он молчал об этой поездке и не выдавал их начальству.

Теперь у Горюнова исчезли все мечты о забрании в свои руки прииска. Он ясно понимал, что попал в ежовые рукавицы и должен будет работать на тех же, которых он считал своими товарищами и в руках которых находились прииски; эти люди знают приисковое дело, в сбыте золота не затрудняются, да и по прекращении работ найдут поддержку, как вот и эти двое раскольников, ушедшие с приисков назад тому месяц. Они и рабочих найдут, потому что в окрестности все жители знают их... А он, пришлец, мечтал... "Да, нелегко, Тереха, деньги достают и на золотых приисках. Уж, кажется, ничего нет дороже золота, а и тут золото ни во что мне поставили. И как я надеялся, што на золотых непременно накоплю большой капитал и умру я не в бедности, а дело-то выходит, што здесь еще, пожалуй, хуже: того и бойся, што или убьют тебя, или ты поробишь-поробишь - да с тем же и уйдешь, с чем пришел".

Но где же лучше? - спрашивал себя Терентий Иваныч. Что скажут ему его приятели, родные, когда он воротится к ним и когда ему нечем будет похвастаться... Ведь и сам Терентий Иваныч видал у беглых мастеровых золото, и Короваев с ним нередко ездил в город с золотом. "Не надо было мне отдавать золото Костромину; надо бы мне было спрятать его, а потом и я бы привез золото в город", - подумал было он, но потом ему представились все опасности, каким подвергают себя на каждом шагу рабочие вне приисков, имея у себя золото, и то, как им дешево платят за него ловкие люди...

Что же делать? Неужели идти назад? Но куда идти с этими двадцатью пятью рублями, которые, может быть, еще и не деньги, а просто фальшивая бумажка? Да опять и то надо подумать: ведь он только что начал жизнь на приисках! Люди живут на приисках десятки лет, и все-таки не тянет их в другие места... А Костромин еще берет его к себе в компанию.

Все эти размышления убедили его, что ему надо пожить и потерпеть на приисках: "Авось, может быть, бог и поможет мне выйти из бедности в люди".

Костромин с товарищами застал на приисках земскую полицию, несколько человек их прежних рабочих, в числе которых был и Ульянов, приказчика, Иванишева и какого-то пожилого низенького человека в енотовом тулупе. Они бродили около речки и около ископанной недавно Костроминым местности. Несколько новых рабочих с крестьянами, работавшими с Костроминым, тесали бревна, копали землю и в разных местах ставили столбы. Какой-то господин в легком пальто что-то чертил на бумаге.

- Выдал, подлец!.. Ах, разбойник! - говорили Анучкин и Костромин, услыхав от одного нового рабочего, что сюда приехал открывать новый прииск сам главный доверенный и что Кирпичников уже не придет, так как Иванишев на него насказал много нехорошего главному доверенному.

Костромин и Анучкин очень сердились на Иванишева за то, что он, не спросясь их, п р о д а л т е л к у; теперь оказалось, что и Костромин, и Анучкин - оба знали об этой телке, каждый рассчитывал на нее, считая ее неистощимым богатством, которое они берегли много лет и к которому приступили только потому, что им нечего было есть. Про это-то место они и говорили Якову. И вдруг их же товарищ, свой человек, передал это место в руки того же барина, которому указал Удойкинский прииск Костромин...

По отъезде полиции главный доверенный выдал всем рабочим не в счет жалования десять рублей, для того чтобы расположить их к себе, и приказал им начать работы на новом месте.

Костромин с товарищами махнули на все рукой и остались на прииске.

С вечера началось пьянство на всем прииске, только Костромин с товарищами, в том числе и Терентий Иваныч, принятый в их компанию, долго вели между собою беседу, заключавшуюся в том, чтобы Костромину по-прежнему заниматься с семейством торговлей, а прочим работать; но так как и этот доверенный назначает плату поденно, то если кто-нибудь из них узнает, где находится богатое место, стараться скрыть его и копать в другом месте. XVII КАТЕРИНА ВАСИЛЬЕВНА

Пелагея Прохоровна, как читатели видели, жила уже несколько времени в городе, читатели также, надо полагать, заметили, что она жила в разных местах в кухарках. Жизнь ее была везде нехороша, и ей приходилось часто менять места, но все-таки хорошего места на ее долю не выпало. На последнем месте она жила долго, но вдовец хозяин стал ей предлагать очень нехорошие условия, на которые она не согласилась, а именно - быть его любовницей. Поэтому она решилась удрать от хозяина, и так как паспорт был у нее в руках, то она, завязавши свое имущество в платок, вышла из дома, в котором жила. Было еще очень светло, когда Пелагея Прохоровна вышла с узелком на улицу. Солнце уже село, и над северозападной частью города на небе отливались золотистые, фиолетовые и розовые гряды гор. Несколько городских барышень, стоя у городского пруда в одиночку, упершись в чугунную решетку, задумчиво смотрели на отражающиеся в тучах лучи солнца - и мечтали. Вечер был тихий, прохладный; пыль, поднятая днем с улиц, постепенно садилась на строения и на землю. Езды было не слышно; служащий народ, чиновники, после дневных занятий, большею частью холостые и семейные, без жен и детей, вышли к пруду и на бульвар, а некоторые из них садились на пароход и плыли к даче, от которой слышалась музыка и часть которой была освещена фонарями. Очень немногие шли в собор посмотреть, не свадьба ли там, потому что у собора стояло два извозчика. Нельзя сказать, чтобы народ этот был весел; на всех лицах заметно было или уныние, или тоска, или зависть.

Пелагея Прохоровна робко шла до пруда. Ее нисколько не удивила гуляющая публика, напротив, она занята была своим положением, чувствовала, что теперь она свободна, но что-то такое тяготило ее, в голове ее как будто пусто стало.

Она шла, сама не зная куда.

На пруду в это время плыл пароход очень медленно. На пароходе песенники орали уже полупьяными голосами "Вниз по матушке по Волге". За пароходом плыла лодка, в которой пели несколько человек приказных из соборных певчих "Возле речки, возле мосту". Вперед парохода и рядом с ним плыло тоже несколько лодок с любителями духовных и светских песен, которые старались подтянуть певчим со всем усердием.

Все это издалека привлекало сюда праздный народ вроде чиновников, девиц с шляпками и без шляпок; сюда шли подмастерья, покончившие со своею работою, как и другие любители приключений. Народу было много. Народ толкался, хохотал, острил насчет других, особенно насчет молодых незнакомых женщин. Кончилась песня, сотня голосов закричала: "Фора! еще!" - и начались ругательства, крики. Пелагея Прохоровна пошла прочь, не обращая внимания на любезности халатников, предлагавших ей пройтись с нею. Она шла задумавшись. Вдруг она увидала на тротуаре сидящую женщину, которая держала на коленях ребенка.

- А! Это ты! - сказала женщина, узнав Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна была очень удивлена тем, что эту женщину она где-то видела, лицо ей довольно хорошо было памятно, но где она видала ее, кто она такая, она никак не могла припомнить.

- Аль не узнала? Богата, верно, стала нонче. - И женщина так поглядела на узелок Пелагеи Прохоровны, что та стала сама не своя. И голос знакомый, резкий, и улыбка, от которой ее когда-то коробило, знакомая ей.

Вдруг она вскрикнула ей:

- Катерина Васильевна!

- То-то... Ты куда идешь?

- На гулянье была...

- Счастливая! - и Катерина Васильевна тяжело вздохнула, потом сказала:

- Ты без места? Иди ко мне ночевать!

- Покорно благодарю.

- Полно-ко дурить! Иди... Ах ты, прокляненный! Смучил ты меня... - говорила она, тормоша ребенка, который ежился и охриплым голосом кричал и часто кашлял.

- Царица небесная! - проговорила женщина с отчаянием.

Пелагее Прохоровне жалко стало прежней Катьки, которая назад тому полтора года часто была прогоняема от разных господ за воровство и дурное поведение, слыла между кухарками за самую отчаянную девку, не имевшую ни стыда, ни совести. И каково же было удивление всех прачек и кухарок, когда она объявила, что скоро выходит замуж за мастерка, и даже назначила день свадьбы! Сначала думали, что это так, мало ли что может наболтать бешеная Катька, но через неделю все кухарки и прачки узнали, что в церкви уже было два оглашения о свадьбе Катерины, и Катька стала называться с тех пор Катериной Васильевной; ею стали больше прежнего интересоваться, заискивать ее расположения для того, чтобы узнать ее жениха, о котором ходили разные слухи. Одни говорили, что он в городе первый г р а ч и л ь щ и к, то есть отчаянный вор и головорез; другие - что он для того только и женится на Катерине, чтобы жить на ее счет, так как она работящая баба. Как бы то ни было, а Катерина Васильевна вышла замуж, и свадьбу ее имели удовольствие видеть около десяти прачек и кухарок, и эти смотрины пришлись им не по сердцу, потому что Катерина Васильевна их вдосталь удивила: жених ее был высокий, здоровый, красавец - и, главное, молод, так что на взгляд ему было не больше двадцати лет.

С этих пор в тех порядках или частях города, откуда собирались на пруд прачки и кухарки, никто уже не видал Катерины Васильевны, точно она уехала куда-нибудь. Поэтому и не мудрено, что Пелагея Прохоровна, не принимавши и прежде явного участия в суждениях об ней, мало была знакома с нею и не любила ее, как женщину бойкую и болтливую.

Теперь же, встретившись с нею на улице ночью и видя ее плачущею и проклинающею ребенка, она решительно не понимала, что такое случилось с этой бойкою женщиною.

- Горе мое! горе мое! - стонала Катерина Васильевна. Но слез уже теперь у нее не было, только лицо ее подергивалось. Пелагея Прохоровна при лунном свете заметила, что лицо ее - кожа да кости, а прежде какая она была здоровая!

- Катерина Васильевна! Дай мне ребенка-то: простудишь... ветрено.

- Пусть колеет.

- Как тебе не стыдно? Бога-то не боишься!

- Што мне с ним, совсем разорилась. Хоть бы собака была в доме-то!.. Хоть бы старуха какая... Голубушка, ночуй ты у меня эту ночку: ничего я не могу сделать с ребенком-то.

Пелагея Прохоровна молча согласилась. Катерина Васильевна шла рядом с нею и тоже молчала. Ребенок хрипел. Пелагея Прохоровна думала о настоящем положении этой женщины, но заговорить ей было неловко. Ей самой ясно припоминалась ее первая жизнь в городе и очень хотелось помочь Катерине Васильевне, которая уже тем несчастнее ее, что имеет на руках ребенка.

Катерина Васильевна жила совсем в противоположной части города и почти в трех верстах от пруда. Дом Хорохорова был низенький, деревянный, с тремя окнами на улицу. Он еще издали обращал на себя внимание тем, что внутренность его казалась провалившеюся и что если он еще не развалился весь в разные стороны, так оттого только, что по углам бревна были частию скреплены железными толстыми полосами и частию упирались в столбы. Всякий, кто шел мимо этого ветхого дома, с заколоченными двумя окнами, с прогнившею крышей, на которой там и сям росла трава, без тротуара, и с засоренной канавкой, - всякий улыбался и говорил: а должно быть, дом-то старее заплотов! Да это отчасти и оправдывалось тем, что ворота запирались хорошо и доски на заплоте были еще довольно крепки, и даже наверху заплота были вбиты гвозди, так что дом походил на развалившееся укрепление, в которое гораздо легче войти не через заплот, потому что стоит только дернуть за доску крыши, как крыша и рассыплется. Во дворе было еще хуже: задние постройки и крылечко у дома провалились. Огород только отчасти огораживался, и поэтому соседи рады были случаю пустить в него свою скотину. Только одна баня, с крышей на ней и маленьким окошечком, была крепче обиталища хозяев. В огороде хотя и были посажены овощи, но гряды все перетоптаны и из них все повыдергано. Кроме этого, полицейское начальство давно уже делало распоряжение о том, чтобы этот дом с задними его постройками, в видах искоренения безобразия, был сломан, но этот приказ не был исполняем не только новыми его хозяевами, Хорохоровыми, но и прежними. Впрочем, и соседям не нравился этот дом, и они постоянно говорили, что в нем уже несколько лет живут или беглые, или мошенники, и поэтому трое соседей зорко следили за ним.

Пелагея Прохоровна удивилась, увидав, что, несмотря на то, что в кухне пол кривой и половицы шатаются, везде было очень чисто, светло и глядело приветливо. Так что, судя по убранству кухни, можно было подумать, что хозяйка не так бедна, как она говорит. Стол хотя и простой работы, но окрашенный, стены оклеены сенатскими ведомостями, кровать занавешена, и за занавеской висят мужской халат, исковерканная проволока от кринолина, зимний женский шугайчик и еще что-то вроде тулупа; в переднем углу два образа с посеребренными окладами, перед ними в бумажном плетеном кошельке висят два позолоченных пасхальных яйца; по обе стороны этих образов и под ними стена изукрашена картинами духовного содержания.

В кухне не было жарко, как бывает в других кухнях, в которых топят печи, жарят и пекут; просыпающиеся мухи жужжали, но, как видно, и их было немного. Пелагею Прохоровну еще более прежнего удивило отсутствие не только мужчины в кухне, но даже и летней мужской одежды, кроме халата. Однако она не решалась спросить хозяйку об этом предмете, да и хозяйка укачивала ребенка, напевая усыпляющие песенки. Хозяйка прилегла на кровать и проговорила:

- Одно к одному так и идет: вот корова теперь перестала доить, и изволь ее дожидаться, скоро ли она отелится. Опять тоже и кормить ее надо, а корма-то ныне, не приведи бог, как дороги! Купишь сена пуд, глядишь - на другой день уж и нет, потому заплотов нет. Николай-то Иваныч так и купил место без заплотов. Соседи все и таскают... А своего покоса нет, потому мещанам не дают покосов.

Обе молчали несколько минут.

- Где же у те муж-то? - спросила вдруг Пелагея Прохоровна и почувствовала, что она нехорошо сделала.

- В остроге.

- Што ты?

- Оказия вышла... Не шуточное дело! И совсем не виноват, а все своя оплошность дурацкая. Вишь ты, он больно любил рыбу ловить и летом часто уходил рыбачить - или сюда на пруд, или куда-нибудь на озеро. И лодку свою имел и припараты рыболовные имел всякие, только теперь я их все распродала почти задаром. Так тут однова раза летом, почитай в то время, как малину носить, он и отправился с одним своим приятелем верст за семь от города... Через двое сутки приезжают они. - Николай Иваныч и приятель, оба подпивши; рыбы было порядочно. Разделили они рыбу меж собой; я сварила уху, приятель сходил за водкой, выпили все, и я тоже. Только я и спрашиваю: а што, мол, Петрову много вы отдали? Приятель и говорит: наш, говорит, Иван стал болван, потому, говорит, што как только мы утром пробудились, его и след пропал. А он, говорит, с вечера был хорошо пьян. Муж говорит: мы искали-искали его - и следов нет. Знать, говорит, ушел в село; там есть девицы, с которыми он знаком. Ну, мы тогда посмеялись - тем дело и кончилось. Только на третий день после этого и приходит к нам работник Петрова и спрашивает про Ивана. Ну, знамо, не искать же нам его. Сказывает, посылали и в село, да и там не нашли. Вот и привязались к моему мужу и его приятелю: куда девали Ваньку Петрова? А потом вдруг и объявили мастерки, что они нашли его убитым в кустах. Повезли наших молодцов туда, они с бухты-барахты и покажи то место, где они ночевали в последний раз, а от этого места, на расстоянии какой-нибудь полверсты, текла в озеро речка, в ней и нашли Петрова. Уж так, говорят, он изуродован, не приведи бог! Кто-то так хватил его по голове, что голова на две половины рассечена... Мой муж и приятель говорили, что они в этом деле ни капельки неучастны и што никакого крику не слыхали, потому што спали крепко, а што, верно, Петрова укокошили мастерки, потому они до него давно добирались: раз он обсчитывал их деньгами за камни, другой - они давно хотели задать ему мятку за своих баб и девок. Но как они ни отпирались, а их все-таки посадили в острог, потому што придрались к мужнину топору и его халату: в крови - так, значит, и человека убил. Мы хоть и говорили, што около этого времени муж теленка колол в халате, а топором отрубал голову, кою я сварила на студень. А што топор был не вымыт, так потому, што не было в нем больше надобности. Нет, не поверили! И вот уж год скоро кончится, как он сидит... Сказывали мне на прошлой неделе, што в суде чиновник решенье пишет и што хочет обоих в каторгу... Я испугалась... Ох, мать пресвятая богородица! знаю я, што мой муж не только убить не в состоянии, а даже и поколотить человека. Он ежели курицу заколет, так ни за что есть не станет; даже и теленка не ел, я уж обманом кормила его... Бегала я и к секретарю - нельзя, говорит. Я прошу: вы бы следствие там, в селе, произвели, может, кто из тамошних убил. Он меня прогнал и сказал: курицу яйца не учат. Бегала к судье - никак не могла застать дома, а наконец - и гнать стали от дома. Сколько одних прошеньев носила стряпчему - не принимает... А народ там, в селе, ох! - такой злой и из воды сухой выдет; поэтому, верно, и побоялись пытать их. А он, мой голубчик... спичка спичкой стал!.. В воскресенье была у него - кашляет беспрестанно, кровью харкает... Просился в лазарет - не пускают: для убийц там, сказывают, нет местов.

Катерина Васильевна замолчала, но она не плакала, а сидела, уперев левою ладонью щеку, и качала головой; лицо ее немножко подергивало. Пелагея Прохоровна сидела бледная и смотрела в угол. Ей жалко было очень Катерину Васильевну, которая была, по ее мнению, в тысячу раз несчастнее ее. Вот она, бойкая-то женщина... О владычица!..

- Катерина Васильевна! - сказала шепотом Пелагея Прохоровна, потому что у нее во рту было сухо.

Та не только не отвечала, но даже и не поглядела на нее. Она повторила. Та промычала.

- Ты бы заснула! Успокойся маленько, пока ребенок-то спит.

- Не хочется мне спать-то... Светло уж.

Между обеими женщинами было много разницы. Хозяйка была хотя и высокая, но, по народному выражению, худа, как спичка. Она, казалось, нисколько не заботилась о своем наряде: платьишко во многих местах продралось, подолы заскорбли от грязи, рукава оборваны, руки, лицо и шея давно не мыты, и только если чем она может кому-нибудь понравиться, так это разве правильным очертанием бледного лица, которое, несмотря на отпечаток на нем горя, все-таки еще было красиво. Но зато это была жена обвиненного в убийстве, жена будущего каторжника, жена опозоренного и не имеющего никаких прав и преимуществ человеческих в жизни... Пелагея Прохоровна теперь уже не могла сравниться с прежнею девятнадцатилетнею заводскою красавицею, какою она пришла в город в первый раз и какою ее встречала в первое время Катерина Васильевна. Она была двадцатидвухлетняя женщина, с загрубелым и покрасневшим от работы лицом, с твердыми здоровыми руками. Она пополнела, в глазах ее выражалось более осмысленности, губы ее, казалось, мало складывались для улыбок. Ее ситцевое платье теперь не сидело на ней, как прежде, мешком, и к ней уже не шел сарафан, который она уже два года как перешила на юбку и который надеть ей теперь казалось стыдно. Правда, ее пепельные волосы как будто немножко пожелтели и поредели, зато всякий городской рабочий мог сразу сказать про нее: "Вот баба, так баба! Только бы ей купчихой сделаться, разжирела бы на отличку".

Ребенок начал пищать в люльке. Катерина Васильевна взяла его на руки и стала качать, сказав, что у нее у самой молоко высохло.

- Я уж четыре раза носила его в люди. В первый раз отдала на вскормленье нищей и денег ей дала рубль серебром вперед за месяц. Только прихожу как-то к заутрене, гляжу: на паперти чей-то ребенок плачет, я поглядела - мой. Жалко мне стало. Взяла я его и пошла в церковь, а нищая-то, коей я дала ребенка, стоит в углу между дверью и стеной и дремлет. Я ее ткнула, она разинула рот, изо рта, как от лоханки, так и разит винищем. Стала молоком кормить - покою нет. Да и сама посуди, што за работа с ребенком? У меня нет здесь родни, а у мужа и подавно. Пригласила было одну чулошницу к себе жить; так она весь день рыскает по городу, а ночью и не добудишься. Взяла девчонку, та платье утащила. А жильца куда пустишь? Там вон есть комната, да кто в нее пойдет, потому потолок провалился. А как Николай-то Иваныч покупал его еще до свадьбы, так и не думал, што случится этакая оказия. Хорошо еще, што нас самих не задавило, мы в те поры ходили за малиной. А ведь семьдесят пять рублей отдал. Я и то уж продаю его - как на смех дают не больше десяти рублей. Рабочий народ в этом краю не живет. Так и ума не приложу, што делать теперь... Кабы не ребенок, я бы знала, што мне делать. Сегодня вот весь день рыскала: всех докторов здешних обегала - ни одного дома не застала... И какая я прежде была спокойная! А как вышла замуж - и не то стало. Раз у мужа не всегда была работа, а если была, то он деньги забирал вперед, а попробуй-ко, каково брюхатой бабе белье стирать или полы мыть? Вот от этого, должно быть, я первого-то ребенка и выкинула мертвого. А все же и весело было с мужем: он такой смирной и никогда супротив меня не шел, и трудились мы, надо правду сказать, друг для дружки. И каково мне было терпеть позор-то, как его посадили в острог! Как я сказала об этом господам, на которых я работала, они и сказали: ну, матушка, теперь мы тебя увольняем от работы! можешь на других, потому ты жена такого-то... И молоко перестали брать, говорят: может быть, в молоке-то находится кровь... И чего-чего только я не перетерпела!.. Да не уступлю им! Буду терпеть, а по миру не пойду. Здесь не будет житься, в другой город пойду.

- Катерина Васильевна, знаешь ли что? Я сама хочу робить: стирать и гладить я умею; полы мыть - плевое дело, - сказала дрожащим голосом Пелагея Прохоровна.

- Ты? - спросила хозяйка и с удивлением посмотрела на гостью.

- Я затем сюда и пришла в город, да без толку. Сама знаешь, сперва я ничего не понимала по-городски, и денег у меня не было... - И она рассказала про жизнь на промыслах.

- Трудное дело. А много ли у те капиталу-то?

- Да тринадцать рублей. А кабы брат не украл, было бы много.

- На эти деньги можно... Корову можно рублей за восемь купить; ну, сена хоть на два рубля.

- Так ты пусти меня к себе, - проговорила робко Пелагея Прохоровна.

- Ловко ли это будет?.. Места нам хватит, только как насчет коровы-то? где ты ее держать будешь?.. Соседки не пустят: это дьяволы, а не люди.

- Ничего, как-нибудь.

- Нет, не как-нибудь, а это загвоздка: все соседки смотрят на меня как на пугалу какую... Однако...

- Али ты боишься меня, Катерина Васильевна? - голос ее дрожал... XVIII ЖЕНСКИЙ ТРУД

Часов через пять после этого разговора корова Катерины Васильевны отелилась. Пелагее Прохоровне не спалось; она думала о том, каким образом ей найти работу, и пришла только к тому предположению, что хорошо бы ей продавать хоть ягоды. У коровы не было сена. Мокроносова вызвалась купить его и утром пошла на рынок, но дорогой, недалеко от дома Хорохоровых, встретила девочку лет восьми: эта девочка шла тоже в середине города из самой крайней улицы и несла три маленькие наберушки с земляникой.

- Почем ягоды? - спросила она девочку.

Та сказала. Сравнительно с заводскими эти ягоды оказались слишком дороги, но она решилась купить их. Девочка уступила на целые десять копеек и даже продала наберушки.

Пелагея Прохоровна повернула на главную улицу. И как ей стыдно было крикнуть в первый раз: "Ягод не надо ли! Ягод купите!" Однако кричать нужно... Крикнула раз - покраснела, крикнула в другой - голос дрянной... Но на улице никто не покупает ягод; стала она заходить во дворы - собаки кидаются на нее; но зато тут купили одну корзинку очень выгодно для Пелагеи Прохоровны, так что она целые десять копеек нажила от той наберушки. Кухарки она не заметила и поэтому спокойным голосом спросила купившую у нее ягоды, когда та стала отдавать ей деньги:

- Не надо ли вам, барыня, прачку?

- Да вот я не знаю... У меня стирает Авдотья, я ей велела прийти вчера вечером, а она и по сих пор мне глаз не показывала... А ты, поди, вовсе не умеешь стирать-то?

- Што вы, барыня, я давно этим ремеслом занимаюсь. - И щеки Пелагеи Прохоровны покраснели.

- На кого же ты стираешь?

- Я-то?.. Да у меня много... один бухгалтер, другой - в правлении служит.

- Што же, мало, што ли, стирки-то теперь?

- Да видишь ли: я корову купила; все деньги истратила.

- Замужем или нет?

- Как же, замужем, за Курносовым... Плохое наше житье.

- Ну, ладно, я подумаю; приходи вечером. Если не придет Авдотья, так уж делать нечего.

Пелагея Прохоровна вышла с сильным биением сердца, голова ее отяжелела. "Што я такое наврала?" - думала Пелагея Прохоровна, выйдя за ворота. Она сама не понимала: каким образом она могла соврать? Она вдова и на поприще прачки вышла в первый раз. А уж если она соврала, то, значит, нужно теперь врать и врать, а это нехорошо. А если узнают?

Однако дело сделано; Мокроносову выручили ягоды. Она заметила дом и пошла дальше, думая о том, как сказать, если спросят: "А как зовут того или другого, на которых она стирает?" Надо так сделать, чтобы имена не забывались. "Экая я дура! Вот теперь и хлопочи".

Продала она и остальные ягоды и нашла работы еще в одном доме: вымыть полы сегодня же. Она занялась и боялась, чтобы ее не спросили: кто она такая? Однако избежать этого было невозможно, и здесь она уже не врала, а говорила правду. Когда после господского обеда, которым ее, впрочем, не угостили, она стала собираться домой, то хозяйка пригласила ее стирать белье на следующей же неделе, и работы предвиделось на целые три дня.

Пелагея Прохоровна была очень весела. Она, кажется, не была так весела даже и в первый день свадьбы.

Она радовалась тому, что нашла работу, будет получать деньги и будет жить самостоятельно, никому не подчиняясь, никого не боясь. Когда она пришла на рынок, - это в первый раз, как она живет в городе, - она заходила во множество лавок, заглядывалась на дорогие, красивые вещи, смотрела ситец - и до того надоела купцам и приказчикам, что ее почти из каждой лавки выгоняли насмешками. Теперь ей больше прежнего хотелось угодить Катерине Васильевне, и она купила ей платок на голову с картинками, осьмушку чаю и полфунта сахару, и даже едва не забыла купить сена корове. Катерина Васильевна не очень разделяла радость своей жилички, говоря, что это начало еще ничего не может обещать хорошего в будущем и, по ее мнению, ни больше, ни меньше, как одно разорение. Но Пелагея Прохоровна подумала, что Катерина Васильевна завидует потому, что она не только не получала работы, но помощник аптекаря не отдал ей денег за то, что она будто бы потеряла одну хорошую манишку. Подарок она спрятала до более удобного времени, потому что Катерина Васильевна весь этот день была сердитая. Когда же Пелагея Прохоровна сосчитала свои деньги, то их оказалось только девять рублей с копейками. Это очень встревожило ее, и она сказала Катерине Васильевне:

- Сколько я денег-то истратила! И куда? кажется, ничего такого не покупала.

- И остальные проживешь.

- Нет, уж я теперь беречь буду.

- Сколько я тебе должна?

- Полно-ко, Катерина Васильевна. Неужели у меня нет креста на вороту... Я вовсе не к тому говорю, штобы...

В воскресенье Катерина Васильевна пошла в острог, с нею пошла и Пелагея Прохоровна. Там, в конторе, им объявили, что убийца Хорохоров помер еще в понедельник и похоронен, как собака, в острожном месте. Это известие так ошеломило бедную женщину, что она не могла устоять на ногах, села на лавку и долго дико глядела на одно место, так что ее вывели из острога солдаты. Пелагея Прохоровна, держа на руках ребенка Катерины Васильевны, всячески старалась утешить ее, но не могла.

С полчаса они шли молча. Катерина Васильевна высказывала немножко, как бы про себя: какие, в самом деле, в жизни беды бывают? Ну, разве думала она, встретив в первый раз Николая Иваныча на похоронах у своей приятельницы Евдокимовой, - думала ли она, что такой красивый молодой человек, к которому товарищи и грубые мастеровые обращаются с уважением, потому что он грамотный, через год будет обвинен в убийстве, умрет и будет похоронен, как собака?.. И вдруг все как будто исчезло. Для кого она теперь будет стараться? С кем и для кого будет работать? Теперь пусто; сердце не бьется радостно, а обливается кровью... И зачем такое несчастие приключилось именно с нею, а не с другим человеком, который бы имел порядочный дом, порядочное хозяйство, родню, которая бы хотя помогла ей с ребенком водиться?

Пелагея Прохоровна брала дешевле других за стирку и мытье полов, и у нее работы было больше. Мало-помалу она приобрела уже несколько домов и могла предоставить часть работы своей подруге, Катерине Васильевне.

Но и стирка белья было дело не совсем легкое и выгодное для наших женщин. Неудобство состояло главным образом в том, что они не имели возможности брать белье на дом, потому что иной день им обеим не приводилось бывать дома и белье могли украсть, да если бы и обе они были дома, то и тут углядеть невозможно без того, чтобы не караулить его постоянно которой-нибудь из них. Поэтому они и стирали у небогатых семейств в их квартирах. На третий месяц, несмотря на то, что они стали брать дороже, работы у обеих женщин было так много, что они сходились только по вечерам, а иногда даже и ночевали в людях. Только воскресные дни они бывали дома. И несмотря на такой усиленный труд, средства обеих женщин увеличивались очень мало, так что к концу августа у Пелагеи Прохоровны было капиталу только семнадцать рублей, а у Катерины Васильевны только двенадцать; правда, рубля по три еще было не получено каждою с разных господ, но они и не надеялись получить денег, так как некоторые лица уже выехали из города.

Обе женщины жили дружно; обедать им приводилось вместе только по воскресным дням, и они расходовали деньги сообща. Но все-таки, несмотря на дружбу, обе они высказывали мысль, что хорошо бы было как-нибудь избрать другой род труда, например - завести еще корову. Но завести корову хотелось каждой, и обе не соглашались купить корову сообща.

От этого произошло то, что Катерина Васильевна стала поговаривать, что она хозяйка и ей никто не может препятствовать делать то, что она хочет. Так мысль о корове и кончилась опять ничем.

Между тем в Старой улице, где жили наши работницы, на них стали смотреть как на нечто особенное. Эта улица была населена мелким чиновным людом и мещанским сословием. Люди эти жили тем, что занимались каким-нибудь ремеслом дома или отдавали комнаты служащим в присутственных местах лицам. Им не нравилось, что на их улице живут какие-то две женщины, которые бывают дома только по ночам и по воскресеньям. Особенно не нравилось их женам, что при встрече с ними Мокроносова и Хорохорова не только не кланялись им, но даже и не глядели на них.

Они знали, чем занимаются эти женщины, но никак не смели простить им этого неуважения, а особенно того, что даже в воскресенье и в будничные хорошие вечера, когда обитатели от мала до велика высыпали на улицу посплетничать и отвести душу разговорами, наших работниц не было видно на улице. Все это их злило, и они всячески старались изловить их в чем-нибудь.

Раз Пелагея Прохоровна шла домой вечером. У многих домов сидели женщины. Посереди дороги мальчуганы играли в городки. Пелагея Прохоровна глядела вперед и слышала, как про нее говорили, но она не повернула головы.

- Поломойка! - окликнул ее женский голос, но она и не поглядела в ту сторону, откуда ее спрашивали, и прибавила шагу.

- Известно, самая последняя женщина. Тварь!.. А какого она поведения! - крикнули справа и слева.

Это разозлило Мокроносову, и она остановилась.

- Што, небось неправду говорят? Сколько у тебя любовников-то?

- Отсохли бы у вас у всех языки-то, - крикнула Пелагея Прохоровна, плюнула и пошла.

- Как!!. што!!. Василь Иваныч! - слышалось из разных мест.

В Пелагею Прохоровну кинули мячик, она забросила его за чей-то двор. Это разозлило еще больше праздный народ, к ней подбежали женщины и стали ее ругать. Никаких оправданий никто не принимал.

- В полицию ее! Бейте ее! Она гульная...

Это оскорбление до слез проняло Мокроносову, однако ее не побили, потому что все остались и тем довольны, что оскорбили беззащитную женщину. Но дерзости стали повторяться больше и больше и, наконец, дошли даже до того, что в одну ночь несколько пьяных писцов стали стучаться в ворота хорохоровского дома и, не получивши никакого ответа, разбили стекло в кухонном окне. Улица от этой шалости пришла в ярость: утром рано несколько человек пришли в кухню Катерины Васильевны и стали гнать ее из дому, а так как она доказывала свои права купчею крепостию, то три человека стали разламывать крышу с дома, разломали трубу и стали выбрасывать ее вещи на улицу.

Такое самоуправство соседей поставило наших работниц в такое положение, что они решительно не знали, что делать... Но это недоразумение кончилось тем, что пришел квартальный надзиратель и повел их в часть, как того требовали все близкие соседи Катерины Васильевны, велел прекратить разборку дома, снести обратно вещи, но, не доходя до части, освободил их от ареста за пять рублей. У части Пелагея Прохоровна распростилась с Катериной Васильевной.

Нанявши у одной мещанки комнату с кухней за рубль серебром в месяц, Пелагея Прохоровна пустила на квартиру за полтинник женатого писца и по-прежнему стала заниматься стиркой белья. Через месяц после этого она встретила на речке Катерину Васильевну.

- Ну, как живешь, Катерина Васильевна? - спросила она свою подругу.

- По-твоему: дом продала за двадцать рублей, наняла квартиру - две комнаты с кухней и прихожей. В кухне-то белье стираю, а комнаты отдаю холостым приказным.

- Холостым, говоришь?

- Так што такое? Я им и стряпаю. Дрова только дороги, и квартира студеная... По пяти рублей с них получаю. Одна мебель пятнадцать рублей стоила. Сынишко со мной теперь.

- Отчего мы прежде с тобой не подумали так жить?

- Я думала, да проку не видно... Не знаю, что дальше будет! А корову не купила?

- Сено ныне дорогое, с коровой возни много.

Кончился месяц, писец с женой съехали. Осталась Пелагея Прохоровна одна во всей квартире. Квартиру никто не смотрит. Однако платить за нее надо - заплатила, купила дров. Правда, она дома бывала редко и поэтому могла сберечь деньги от пищи, которою ее угощали господа, но все-таки одной ночевать в квартире ей было скучно. Опять стали появляться в голове мысли у ней, что не худо бы было иметь свой дом. Припомнились ей слова Короваева, его прощанье с ней. "Где-то он теперь? Поди, женился!" И она старалась перебирать в своей памяти всех мужчин, которые заигрывали с ней. Но ни один из них не нравился ей так, как нравился Короваев. Она старалась не думать об нем, ей хотелось забыть его, но и при работе и лежа дома она раздумывалась о своей настоящей жизни, в которой чего-то недоставало. "Нету у меня здесь родни, нет ни кола ни двора, и работаю я только для того, чтобы мне жить для самой себя... Поглядишь на бабенок, все же им есть с кем от души поговорить. А я одна, и любовника я не хочу иметь..."

Так думала часто Пелагея Прохоровна за работой и без работы.

Наконец зимой она впустила к себе чиновника за рубль. Чиновник прожил у ней тихо неделю, и когда она уходила из дому, то брал ключ с собой. Потом чиновник изъявил согласие, чтобы она готовила ему кушанье. Пелагея Прохоровна согласилась за пять рублей в месяц и стала стирать белье на дому на холостых чиновников того присутственного места, в котором служил ее жилец. В первый месяц, за всеми расходами, она выручила два рубля и нашла, что жильца с пищею держать выгодно, потому что, готовя на чиновника, и она будет сыта.

Между тем ее беспокоил вопрос, что-то поделывает ее дядя и где-то братья. Ей хотелось съездить в завод, показаться в нем не прежней Мокроносовой, а теперешней, городской Пелагеей Прохоровной, но у нее не было больших денег, а с этою поездкою она потеряет прежних господ, на которых стирает теперь, должна будет лишиться квартиры и, с тем вместе, самостоятельной жизни, хотя и тяжелой.

И она ограничилась тем, что послала в Терентьевский завод письмо к одной своей подруге, которая недавно приезжала в город хлопотать о доме, доставшемся ей по духовной от мужа, но ответа не получила.

Раз, идя домой под вечер с взятым от одной чиновницы грязным бельем, она поравнялась с обозом, передние возы которого уже заходили в постоялый двор. Обоз был большой и загородил дорогу. Пелагея Прохоровна стала огибать обоз и около одного воза увидала лицо, которое ей было знакомо. Обоз остановился, Пелагея Прохоровна подошла к извозчику.

Это был Панфил Прохорыч.

Пелагея Прохоровна ему очень обрадовалась.

- Да ведь ты на прииски хотел идти? - спросила сестра брата.

- Мало што я хотел... Я было и пошел, да настращали: говорят, на какой прииск попадешь... Если прииск хороший и платят - ладно, если нет - друг дружку обкрадывают. А вот я теперь в извозчики нанялся... И это не нравится, потому все в дороге ходим... Думаю на железную дорогу идти робить, говорят, там очень, очень хорошо, потому работы много... Вот если бы я имел деньги, хорошо бы было. Говорят, там много приказчиков, и каждый помногу наживает.

- И ты этому веришь.

- Ей-богу! Если бы я накопил десять рублей, непременно ушел бы туда. Вот и Короваев с Гришкой ушли на той неделе туда.

- Што ты! И Короваев?

- Врать, што ли, я стану?

Возы в это время двинулись.

- Да ты врешь!!. Где ты Короваева-то видел?

- В городе, в Прикамске. Мы с обозами на пристань ехали а он с Гришкой и с Лизой Ульяновой...

- Нет?!

- Ей-богу... Лизка Ульянова с матерью и ребятишками шла. И другие тоже какие-то с ними... Куда? - спрашиваю. На железную дорогу, говорят, далеко... А Короваев и говорит: а Пелагею Прохоровну видел?

- Нет?..

- Видел, говорю. Он и говорит: замужем, поди, она? Нет, говорю, в куфарках живет...

В это время возы были все во дворе. Панфила крикнули, и он ушел в дом. XIX ПЕРЕСЕЛЕНИЕ ПЕЛАГЕИ ПРОХОРОВНЫ

Сообщенные Панфилом новости очень поразили Пелагею Прохоровну. Она никогда не думала, чтобы Короваев ушел из М. завода, чтобы Лизавета Елизаровна, привыкшая к промысловой жизни, и мать ее могли пуститься в незнакомые им местности с посторонними мужчинами. Ей не верилось, чтобы это было так, что они ушли. А если они ушли, то тут есть какая-нибудь причина. Но какая? Правда, она видела людей, натягивающих телеграфную проволоку, слыхала, что где-то строят железную дорогу, а в одно время только и было разговоров, что о постройке от города железной дороги, вследствие чего на рынке по воскресеньям не одна сотня бродила мастеровых, думая, что их будут уже нанимать на железную дорогу; но того, чтобы кто-нибудь из знакомых уходил далеко для работы на железной дороге, чтобы кто-нибудь хвастался хорошим заработком, она не слыхала. Да и что такое железная дорога?.. Все это маклаки смущают рабочих. Но теперь Панфил совсем ее сбил с толку.

"Этот парнишка, как посидел в остроге, совсем испортился", - думала она, стараясь не верить ему.

"А если они в самом деле ушли? - спрашивала она себя, и ей делалось обидно. - Я вместе с ним шла... Я помогала Лизке... и вдруг ушли одни. Ох, злые люди! Они только о себе заботятся... Тут непременно штуки какие-нибудь... Верно, Лизка сманила мать в завод, потому-де Григорий очувствуется и женится на ней али в любовницы к себе возьмет ее!"

Немного погодя она думала иначе.

"Нет, Григорий Прохорыч не такой... Как помоложе-то он был, ну, тогда, пожалуй бы, Лизка ему села на шею и поехала бы. Уж коли он на приказчицкой любовнице хотел жениться... Ну, а как посидел из-за этой голубушки в остроге, опытнее стал... На Лизке уж он не женится... Эдакая, подумаешь ты, бесстыжая! человек ее ненавидит, а она за ним... А Короваев-то? Короваев-то?"

Но про Короваева она не знала, что и подумать, потому что этот хитрый, по ее мнению, человек ничем не связан с ней. Ей хорошо помнятся его слова: "У меня ничего нет, кроме долота и пилы. Я иду, - говорил он, - добывать себе капиталы. Если, говорил, ты не выйдешь замуж, я, говорил, буду свататься за тебя..."

"Вот он, женишок-то любезный!.. Он, поди, теперь посмеивается: жди, мол..." - говорила чуть не громко Пелагея Прохоровна.

На другой день она нарочно сходила на постоялый двор, но не в тот, в котором остановился ее брат, а в другой. Тут она узнала от ямщиков, что действительно из М. завода многие идут на железную дорогу, потому что в М. теперь работы стало меньше против прежнего.

- Как начали фабрики-то строить, народу навалило в М. изо всех заводов и деревень! Работа была всем, платили хорошо; а теперь работы стало меньше, и то парни больше самые трудные работы справляют - около огня али около машин, пожилые не выносят, хворают; ну, и плата, значит, стала небольшая. Вот кто скопил немного деньжонок, заплатил за год оброки - и пошел на железную дорогу. Там, говорят, и по полтора цалковых за сутки платят. Это выходит в месяц сорок пять цалковых... - говорил Пелагее Прохоровне один ямщик.

- Но вот ты нейдешь же туда?

- Эх, деваха! Ты думаешь, хорошее наше житье-то? Кабы не привычка от измалетства к этому делу, удержал бы кто меня на одном месте? Ни! И так все грозят, што и у нас такую дорогу построят. Ну, и урываешь: чуть излишек какой будет, надо бы к дому али откупить землю, возьмешь да и купишь еще лошадь... А ты не туда ли хошь?

- Нет.

- То-то. Вы в городах-то как поживете, так вас и рукой не достанешь. Хоть есть нечего, а в городе лучше нравится жить.

- Какое житье!

- То-то. Поди, п р е д м е т есть?

Теперь уж Пелагея Прохоровна не сомневалась в том, что Короваев ушел на железную дорогу. Ей припомнилось обещание Короваева написать ей в село через месяц. "Значит, и там нехорошо. Поэтому он и не извещал меня и не хотел, чтобы я шла туда".

Она не обвиняла Короваева; напротив, он был прав. И в самом деле, что за жизнь, когда и одному-то есть нечего, а тут еще будут дети... Прежде вон в заводах на детей провиант давали, а теперь не только не дают провианту, а отымают и покосы и дома; теперь за все плати деньги, а платы за труд едва достает, чтобы покупать муку, которая с каждым месяцем везде дорожает. На рынке только и разговору, что богатые люди скупили муку, что в таком-то месте неурожай, а от этого и мясо и прочее стало дорого. Поневоле будешь искать места, где лучше. Вот она теперь и квартиру свою имеет, а едва сводит приход с расходом. Хорошо еще, что у нее чиновник живет нетребовательный: сам сапоги себе чистит, сам в лавочку за табаком и калачами ходит и ничего не говорит, если она подает ему вчерашние подогретые щи.

В скоромные дни и она сыта от этого чиновника, потому что он за х л е б ы платит в месяц пять рублей, а вот в пост - не знаешь, что и варить: чиновник просит уху из окуней или ершей, жаркое тоже из рыбы, а рыба дорога, фунта едва на обед достанет. Не станешь же кормить его горошницей али картофельной похлебкой... Хотя же она и получает деньги за стирку белья и мытье полов, так мало ли и расходов по хозяйству? - то дров надо купить, то мыла, то синьки, то крахмалу, свеч; горшок какой-нибудь разобьется, надо новый завести - и т. п. И вся жизнь только в том и заключается, что с четырех часов утра до девяти вечера работает, так что в иной день и сидеть-то редко приводится; и хотя бы спокой был, а то все думаешь о том, как бы тебя похвалили, а не обругали, как бы все было цело. Ведь это редкость, чтобы барыня при отдаче денег не обругала. От соседей тоже неприятности; не многие верят, что она не имеет любовника, - и распускают разные толки. Все эти толки с разными прикрасами передавала ей хозяйка дома, к которой каждый вечер приходил отставной вахтер, значительное лицо в приемной одного высшего в этом городе присутственного места. Так уж сложилась городская жизнь, что о бедной рабочей женщине не верили, чтобы она могла жить самостоятельно и не обращала внимания на любезности жильца. И вот Пелагее Прохоровне город стал казаться противным со всеми его обывателями.

Но куда уйти? Вот вопрос, который заставлял ее крепко призадумываться, потому что все те, у которых она спрашивала о том, где строится железная дорога, не знали об этом, а говорили, что где-то далеко. Даже ее жилец, изредка читавший газеты, говорил, что по железным дорогам у нас уже ездят и строятся другие, только он не обратил внимания на местность, потому что дороги строятся н е в н а ш е й г у б е р н и и. "Стройся дорога в нашей губернии, меня никто не удержал бы в правлении, потому я человек трезвый, имею три чина, и мне там дали бы хорошую должность. А далеко ехать не стоит, потому что и в тех губерниях много таких чиновников, как я".

"Кабы близко!.." - думала Пелагея Прохоровна...

Чем больше она думала, тем больше ей противна казалась теперешняя работа, тем сильнее хотелось уйти из этого города. Только куда уйти? Кроме этого, ее затрудняло то: лучше ли там? Ведь Короваев не бывал там, а если он шел в М. завод, то потому, что ему этот завод хвалили... "Что будет, то и будь, а здесь я не останусь. Если здесь не знают дороги на железную дорогу, пойду в Прикамск. Ведь ходят же бабы на богомолье и в Киев, и в Ерусалим, а сперва тоже не знают дороги. А чем я-то хуже их? Они ходят потому, што им ходить нравится и ханжи потакают им, а я пойду на работу. Што мне, в самом-то деле, на одном месте жить? Будто я чем связана здесь..."

И она объявила жильцу, что идет на железную дорогу работать.

Это очень удивило жильца, и он сказал:

- Полно-ко, Пелагея Прохоровна, умом-то мутить. Пословица говорится: на одном месте камень обрастает. Ну, куда ты пойдешь и зачем? Чего еще тебе здесь мало?

- То-то, вы - мужчины, и не понимаете, што нашему брату трудно деньги достаются.

- Ну, матушка... Што ж делать: через силу и конь не скачет.

Жилец стал отговаривать ее. Катерина Васильевна пугала ее, говоря: как она пойдет одна такую даль? Но она твердо решилась идти, и ее останавливало только безденежье. Налицо у нее было денег около рубля; посуда, корыто и тому подобные принадлежности для белья стоили ей три рубля; два платья стоили на худой конец рублей десять; ну, и другие вещи можно распродать, как-то: платок шерстяной, купленный ею к пасхе, теплый шугайчик, - может, и дадут рубля три. Кроме этого, ей должны были две барыни за стирку и за мытье полов и четыре прачки, которым она давала по мелочам дня на два, на три, и они не отдавали денег уже целые месяцы. Пошла она к барыням, те просили подождать до получения пенсии; прачки, узнав, что она хочет идти в Прикамск, не сказали, когда они могут отдать долг. Прошел месяц. В продолжение его Пелагея Прохоровна работала изо всей силы, но за работу получила денег даже меньше прежнего; из слов тех, на которых она работала, вроде таких: "Скоро ты богаче нас будешь", - она поняла, что ей не хотят платить потому, что надеются отделаться от нее ничем, как она хочет идти. За вещи давали тоже почти десятую часть, зная, что она очень нуждается в деньгах.

Это еще более раздосадовало Пелагею Прохоровну. В свободное воскресенье она сама стала продавать на толкучке платья, платок и шугайчик - и только к вечеру продала их за пять рублей. В понедельник она получила некоторые долги, и у ней составилось капиталу семь рублей.

Распростившись с чиновником, с хозяйкой и соседками, она пошла на постоялый двор. Там она узнала, что на железную дорогу идти гораздо короче и гораздо дешевле не через Прикамск, а на город Поярков, откуда она за рубль может уплыть на пароходе до Нижнего.

Так и сделала Пелагея Прохоровна, отправившись за полтинник до Пояркова с обозами.

В Пояркове она увидала людей, выговаривающих уже иначе, людей развитых настолько, насколько жизнь на большой реке и постоянные столкновения с людьми из разных мест могут развить их умственную деятельность, - людей здоровых, сильных, красивых, людей, преимущественно прокармливающих свои семейства работою на пристанях, - словом, людей смышленее Пелагеи Прохоровны.

Дело в том, что город находился на таком месте при реке, где было удобно, как по глубине реки, так и отлогому берегу, приставать пароходам, судам, баркам, плотам, грузить в них и выгружать из них товары на берег, на котором постоянно на несколько сот сажен были покладены товары, покрытые циновками, а дрова тянулись и не на одну версту. Здесь постоянно, даже и по ночам, когда приставали к городу для нагрузки дров пассажирские пароходы, работы было много и для мужчин, и для женщин, но так как город был небольшой и татарский и татары занимались больше садоводством, земледелием и скотоводством, то рабочих рук все-таки было немного, так что не редкость было увидать на пристани работающих стариков и мальчиков от четырнадцатилетнего возраста.

Пелагее Прохоровне нравилось оживление на пристани, оживление в ближайших к реке улицах. Здесь она не видела той вражды, происходящей на промыслах между мужчинами и женщинами, напротив - здесь мужчины и женщины, работая вместе, свободно обращались друг с другом и хвастались одни перед другими, кто больше получил денег. Но и здесь она не заметила особенного довольства. Недостатки были у всех, и она относила это к тому, что здесь везде пили чай, везде обед состоял из щей и каши, у редких не имелось скота, а главное - все жаловались на большие оброки и другие взыскания. С первого же дня по прибытии в город она стала работать на пристани, а так как она была здесь лицо новое, то ее стали расспрашивать, и все хвалили ее за то, что она пошла сюда. Ей приводилось носить товары или дрова на носилках вдвоем, и она носила с женщинами, из которых одна и приняла ее на квартиру. У этой женщины она не заметила нищеты: все у ней было хорошо, дети ее не ходили оборванные, она пила чай; с мужем, работающим тоже на пристани, она не ссорилась. От них она узнала, где строится железная дорога, - только они не советовали ей идти туда, потому что там рабочих очень много и женщинам приходится только копать и возить землю, за что платят мало. Лучше будет для нее, если она пойдет в Москву.

"В самом деле, што мне делать на железной дороге?" - думала Пелагея Прохоровна. Здешняя жизнь ей казалась лучше заводской, и она думала, что чем дальше она пойдет, тем больше она увидит нового, хорошего, и останется там, где ей лучше понравится; ее тянуло дальше, и она спросила:

- А далеко Москва?

Ей сказали.

Выручивши на пристани три рубля, Пелагея Прохоровна отправилась на барке до Костромы. О путешествии Пелагеи Прохоровны говорить нечего. Чем дальше она плыла, чем ближе подвигалась к Москве, тем больше она видела хорошего: города были красивые, люди говорили свысока, не глядели так робко, как в Заводске, где она жила в кухарках; реже она стала встречать лапотников, да и по берегам реки попадались хорошие пашни. Здесь никто не бранил ее за то, что она пошла искать место, где лучше, напротив - ее хвалили за это, хотя и говорили, что бог знает, где лучше... Многие вон все больше в Петербург идут, и как зайдет человек туда, так и живет там, - говорили ей в заключение.

В Ярославле она увидала нескольких мужиков и одетых по-деревенски женщин. Любопытно ей стало, потому что у каждого человека был узелок, сундучок или сума, и она спросила одну из женщин, куда они едут.

- В Питер, матушка. А ты?

- На железную дорогу.

- Ой, голубушка... Оттоль идем...

- Худо там?

- С голоду помрешь. Такой жизни никому не пожелаешь.

- А я в Москву тоже думаю.

- В Москву наводить тоску! - сказал один мужчина, захохотав.

Пелагея Прохоровна не знала, что ей делать, куда идти. В Нижнем она пробыла четыре дня, но здесь она большею частию сидела на барке, потому что от нее на берег нужно было плыть в лодке. В Нижнем в это время была ярмарка, Волга была почти наполовину запружена судами и пароходами, по подгорью кишел народ; отовсюду, и с берега, и с реки, слышался говор, возгласы, шум, треск и свистки пароходов. Ее, робкую женщину, все это поражало; на все она смотрела с удивлением, обо всем расспрашивала... Впрочем, она раз сходила с судорабочими на ярмарку, но, воротясь оттуда, ничего не могла сообразить. Она видела только огромную толкучку всяких людей, смесь всевозможных товаров, она была оглушена неописуемым говором и треском; она ходила там, как угорелая, и когда вернулась на судно, у нее долго болела голова... "Господи, - думала она: - сколько тут народу! И откуда только народ этот взялся... Хорошо-то как здесь!" Но тут она не осталась. "Где уж мне тут жить! Вон купила я булку - десять копеек заплатила; за вишенье дала двадцать копеек... В платке у меня была завязана рублевая бумажка, платок я положила в карман - вытащили... Здесь только на берег выйди - непременно чего-нибудь купишь... Нет, бог с ним, и с большим городом". За Нижним она видела много народу только на пристанях больших городов, где рабочих было все меньше и меньше на берегах; больше и больше ей приводилось видеть бурлаков, тянущих кверху суда; везде только и было разговору, что о больших оброках, о плохих урожаях, строгих господах, недодачах жалованья и платы за труд, обманах приказчиков, живущих на счет рабочих людей... Чем дальше она плыла, тем больше она видела фабрик с дымящимися высокими трубами, винокуренных заводов, и тем больше слышала жалоб на худое житье, - и видела людей, куда-то идущих с котомками на плечах... И кого она ни спросит: куда идет этот народ? - ей отвечали: туда, где лучше! на заработки... Но где такое место, ей не могли ответить, а только говорили, что они идут в Петербург.

Но отчего же ей советовали в Пояркове идти в Москву, а здесь народ с пренебрежением отзывается об Москве, идет в Петербург?

- А што, разе не хорошо в Москве? - спросила она одного мужчину, хваставшегося на постоялом дворе тем, что супротив такого города, как Петербург, нигде нет таких городов, и ему Питер известен и вдоль и впоперек.

- Москва-то? Што Москва? - дрянь, окромя святых угодников... Супротив Питера далеко не доросла... - старался объяснить мужчина.

- Да ведь она столица?

- Об этом кто спорит!.. Москва большая деревня - вот што! - сказал мужчина, довольный тем, что он объяснил-таки, почему Москва хуже Петербурга.

- Вовсе не то ты толкуешь: в Питере завсегда работу достанешь, а в Москве не то, - сказал другой мужчина.

- Ну, нет: Москва приторна... Там живешь как будто не на своем месте, в Питер хочется, а как поживешь в Питере, не заманишь тебя в Москву и калачом московским, - так разе, когда домой пойдешь, зайдешь к святым угодникам помолиться.

- Хорошо ли там-то? - приставала Пелагея Прохоровна.

- Бабам там хорошо, - говорили мужчины.

Женщин, живавших в Петербурге, здесь не видно было. Туда шли женщины на заработки в первый раз с мужьями, шли девицы, говоря, что у них там, в Петербурге, живут родные.

И Пелагея Прохоровна решилась плыть до Твери, откуда, как ей говорили, до Петербурга железная дорога.

В Твери она в первый раз увидала и железную дорогу и поезды, третьеклассные вагоны, которые были наполнены большею частию простым народом. Здесь она увидала и приезжающих из Петербурга. Стала она расспрашивать женщин о житье в Петербурге, но одни из них хвалили петербургскую жизнь, другие нет. Она заметила, что даже и те, которые ругали Петербург, все-таки ехали домой ненадолго.

"Должно быть, там хорошо, - думала она. - Уж много я шла, сама не зная куда, а теперь вон сколько народу-то едет, и кого ни спросишь: ты куда? - он говорит: куда! знамо, в Питер!"

И Пелагея Прохоровна, взявши билет, села в вагон третьего класса.

Скоро поезд пошел, и еще скорее она познакомилась с своими соседями. XX СЧАСТЬЕ ГОРЮНОВУ УЛЫБАЕТСЯ

Вся зима прошла на приисках в постройках на новом прииске, который был назван Ново-Удойкинским. Золото в это время не промывалось, потому что приходилось много времени употреблять на копание канав, которые проводили к новым постройкам, устроенным по совету Костромина и других рабочих. Денег у главного доверенного было не много, рабочим он выдавал по малости, так что им едва доставало в течение недели на хлеб. Рабочие ругались, но сознавали, что, пожалуй, доверенному не из-за чего платить много денег, не получивши золота, да и бог знает, будет ли еще много золота на новом месте. Поэтому старые рабочие уходили на другие прииски, новых прибывало мало, а из оставшихся большинство хворало, и им не оказывалось никакой медицинской помощи. Весной вода залила почти все пространство как на старом, так и на новом приисках, и с ней было много хлопот, но все-таки золота промывалось гораздо больше, чем на старом прииске, и поэтому на новом прииске было до шестидесяти мужчин и до двадцати женщин. Но у доверенного все-таки не было денег, и он давал Костромину расписку за распиской в должных ему деньгах, потому что Костромин снабжал всех рабочих хлебом, капустой, солью и другими овощами. Хотя же полпуда золота и было отправлено в горное правление, но оттуда денег не выдали.

А тут разнеслась по прииску весть, что старец Яков помер; дети увезли его в село, разломали избу и сами скрылись неизвестно куда. Костромин съездил туда удостовериться и вернулся больной; через три дня и он помер. Запечалились на приисках все рабочие, потому что Костромина они любили, он многих выручал из беды, давал за крупинки золота деньги, так что некоторым рабочим незачем было уходить в другие места для продажи его. Кроме этого, рабочим не нравился другой Костромин, Степан, и его жена Анисья, которые постоянно присчитывали на рабочих деньги; все думали, что теперь хоть живой ложись в землю. Особенно все почувствовали, как нехорошо жить без хорошего человека на приисках тогда, когда Костромины увезли хоронить старика в село, заперев дом. Два дня еще прошло ладно, на третий ни у кого не было хлеба, даже из дома доверенного по нескольку раз посылали к дому Костромина узнать, приехали ли торгаши; некоторые рабочие так даже и сидели у дома Костромина, думая, что если приедут Степан или жена его, то они наперед отпустят доверенному; но Костромины не являлись. Терпение рабочих и доверенного истощилось, почему первые выломали двери в доме Костромина, но в доме не нашли ни куска хлеба, а забрали всю водку, пиво и брагу; доверенный послал в село Горюнова за покупкой муки и другой провизии, о чем его просил сам Горюнов, думая двадцать пять рублей, полученные им от Костромина, употребить в дело.

Горюнов, приехав в село, первым делом купил за десять рублей лошадь и за три крестьянскую телегу, потом уже закупил муку, крупы, соли и мяса. Едва он въехал на прииски, как его окружили рабочие, требуя муки. Никакие увещания Горюнова не принимались, и он должен был дать им целый мешок муки, доказывая, что мука принадлежит ему.

По окончании дневных работ, когда одни из рабочих сидели на горе и песнями старались немного развлечь себя, а другие сидели под горой, рассуждая о приисковой жизни в Сибири и на Урале, о жизни каторжных и о прежних хороших временах, когда торговать золотом было не в пример лучше теперешнего, Горюнов подошел к ним и, поговорив немного о бывшем его заводском начальстве, начал:

- А што-то Степанко Костромин не едет...

- А што?

- Должно быть, нашел добрую землю. Уж не продает ли он какое-нибудь место.

Рабочие загалдили. Увидавши волнение внизу, рабочие, сидевшие на горе, спустились вниз и подошли к этим.

- Да ты это откуда узнал? - спрашивали пришедшие Горюнова.

- Я только предполагаю, потому, сами рассудите, сколько они с нас брали за все.

- Брали действительно дорого.

- А можно бы и без них обойтись, - сказал Горюнов.

- Как так?

- Очень просто. Вот обошлись же и без них, не померли. А муку я покупал наполовину дешевле, чем они нам продавали.

- Ты к чему это, Тереха, речь-то ведешь? - спросил вдруг Анучкин, не принимавший доселе участия в разговорах.

- К тому, што и самим можно покупать муку. Стоит только человека надежного выбрать.

- Не думаешь ли ты, што ты один надежный человек? - говорил Анучкин.

- Я только к слову сказал... я говорю - выбрать...

- То-то... Не хочешь ли ты, кривая собака, костроминское место занять?

- Может быть, тебе угодно, потому ты и спрашиваешь.

- А позволь-ко тебя спросить: откуда ты деньги взял? На какие ты деньги муку купил?

- Про то я знаю... Может, у тебя есть деньги, да ты небось не купил муки... Братцы! - обратился Горюнов к рабочим, с недоумением смотрящим то на Анучкина, то на Горюнова: - хорошо ли я сделал, што муку привез?

- Кто об этом спорит!

- Ну, а вот ему хочется, штобы мы с голоду мерли.

Одни из рабочих захохотали, другие стали ругать Анучкина. Анучкин пошел. Горюнов пошел за ним.

- Послушай, Тарас Трифоныч, из-за чего ты на меня зубы-то грызешь? - спросил Горюнов Анучкина: - насчет этого у нас уговору не было... Ведь ты не захотел же почему-то купить муки, а теперь, как другой купил, ты и завидуешь... Послушай, Тарас Трифоныч. Я давно насчет этого думал, и думал именно заняться торговлей с тобой. А што я не объявил об этом раньше тебе, так не знал, как это понравится рабочим. Хочешь вместе торговать?

Анучкин не соглашался, но к утру, когда на приисках все спали, уехал на горюновской лошади.

- Вор! Посмотрим, как он нам шары свои покажет, - говорили утром рабочие про Анучкина, узнавши об его проделке.

- Бог с тобой, Горюнов! Не я ли тебя взял с собой на прииски, а ты другому представляешь барыши, - говорил Ульянов.

- Елизар Матвеич! Я ли не друг тебе...

- Так друзья не делают: ты от меня все особо, все особо...

- А кто виноват? Не ты ли больше всех ходишь в лес стрелять птиц... Кто велел тебе зимой отсюда уходить? Сам ты не хочешь со мной якшаться. Насильно милому не быть.

Скоро после этого приехал Анучкин. Анучкина обругали, но он сказал: меня просил Горюнов съездить, я и съездил.

- Так, Тарас Трифоныч, нельзя... - начал Горюнов.

- Почему? По-моему, удобнее попеременно ездить, штобы друг другу незавидно было.

Так и стали Горюнов с Анучкиным торговать, переселившись в дом Костромина с Офимьей и Глумовыми, на которых Офимья готовила кушанье, даже на доверенного, и пекла хлебы на рабочих, а последние, в отсутствие Горюнова и Анучкина, продавали рабочим табак, водку и калачи. Теперь вечера рабочие стали проводить в доме Костромина.

Явился приказчик в сопровождении солдат - значило, что он вез деньги, - и Костромины.

Костроминых не пускали в их дом, они условиями и расписками доказывали право на владение домом, и хотя потом пустили их, но никто не стал у них покупать ничего. Доверенный рассчитал рабочих, рабочие не стали платить долгов Костромину и дали Горюнову денег на закупку съестных припасов и водки. Горюнов побоялся ехать в село, передал деньги Анучкину; Анучкин командировал Ульянова, не сказав об этом Горюнову. Ночью Костромины уехали со всем имуществом с прииска и зажгли свой дом. Анучкин поехал за ними следом и к утру наехал на мертвое тело: Ульянов лежал поперек дороги с простреленной головой. Денег при нем не оказалось.

Об этом происшествии объявлять не стали, а из среды раскольников-рабочих нашелся один поп, который и отпел Ульянова по-своему. Все здоровые рабочие сопровождали до могилы Ульянова, изредка перекидываясь словами, но никто так не был печален, как Горюнов, который всю вину в смерти Ульянова сваливал на себя и на Анучкина.

Итак, теперь Горюнов и Анучкин сделались маркитантами. Дела их шли хорошо тогда, когда были на приисках деньги, и худо тогда, когда на приисках не было денег. Но зато теперь на приисках уже было меньше больных, потому что оба торгаша брали с рабочих небольшие проценты на свой затраченный капитал, на приисках больше и больше стало расходиться водки, больше появилось гармоний и балалаек, но было уже меньше таких оргий, которые происходили при Костромине, потому что большинство здоровых рабочих все свободное время проводило в лавочке.

Прошла зима, в течение которой золота добывалось мало и начальство часто уезжало недели на три из приисков. Весной доверенный запил.

Раз, во время отсутствия Анучкина, прибегает Николай Глумов и говорит Терентию Иванычу, что он, перейдя гору Троскурицу в пяти верстах вверх по реке от построек Ново-Удойкинского прииска, нашел самородку. Самородка весила четверть фунта. Горюнов тотчас же предложил за нее мальчику десять рублей. Тот отдал и даже вызвался показать ему место, которое им замечено тем, что он воткнул в гору палку.

С горы, с того места, в котором Николай Глумов воткнул палку, представлялся великолепный вид: на несколько верст под горой волнами рос лес; кое-где казалось, как будто сделана просека, но между тем оттуда выходила зигзагами речонка, начало и конец которой терялись в лесах; кое-где виднелось большое озеро, как будто отлого положенное разбитое стекло на зеленеющую массу леса; справа и слева возвышались, точно луковицы, горы - или с черным лесом, или с белою или глинистою почвою. Здесь царила тишина, прерываемая только чириканьем птичек, карканьем ворон и щебетаньем сорок. В полуторе верстах от горы Николай Глумов указал на небольшой холм, поросший невысокими соснами, который был окружен кустарником березы, редким до того, что к нему свободно проходило солнце, и около него с одной стороны журчал узенький источник. Здесь, в кварцевых породах, Горюнов увидал золотоносные россыпи, которые чуть-чуть были видны для глаз и тянулись по лугу сажен на двести.

Горюнов заприметил место и пошел на юг по течению источника, но источник вдался вправо, местность была холмистая; между холмами не было воды; ему пришлось проходить через густой лес, потом наткнуться на аршинную змею, на болото, на речку - и только к вечеру на другой день он вышел с Глумовым на Старо-Удойкинский прииск.

Анучкин был дома и подозрительно смотрел на Горюнова, расспрашивая, где он был так долго, но Горюнов говорил, что он искал свою лошадь.

Доверенный между тем пьянствовал, так что всеми делами заправлял приказчик с ревизором. Через неделю после того, как Горюнов нашел телку, приказчик, оставив Анучкина при доверенном, для того чтобы если доверенному понадобится водка, то Анучкин подавал бы ему ее, ушел с ревизором на охоту.

Анучкин редко приходил к Горюнову, а когда вечером Горюнов пришел наведать его, то нашел его запершимся в комнате. Сквозь замочную скважину Горюнов увидал, что Анучкин что-то делает, наклонившись к полу.

- Вижу, все вижу, - бессовестный. Вот те и товарищ! - проговорил Горюнов.

Анучкин вздрогнул, подошел к двери и тоже взглянул в замочную скважину, но так как в нее глядел Горюнов, то он увидел только черный зрачок.

- Отпирай! - шепнул Горюнов.

- Не донесешь?

- Провалиться!

Анучкин отпер дверь.

Доверенный лежал на спине с посинелым опухшим лицом и открытыми глазами, на которые уже были наложены медные гривны. Он умер. В комнате было душно, жарко; но Анучкин работал усердно: он уже до половины разобрал вещи в чемодане, принадлежащем доверенному, и только на дне его увидал кожаную сумку, наполненную золотом.

Анучкин разделил золото пополам с Горюновым, рассыпав его в платки; затем сумку положил на место, склал вещи, запер чемодан и положил ключи под подушку доверенного. Затем они вышли из избы, чтобы спрятать золото.

- Ну, Терентий Иваныч, молчок!

- Ты только молчи. Не удрать ли нам теперь?

- А в лавке кто?

- Возьмем с собой Кольку Глумова.

- Это на какой предмет?

Горюнов спохватился.

- Ты, брат, не коли. Я за Колькой давно слежу... Знаю, брат, куда он ходит в лес-то.

- Куда?

- А за пять да за шесть верст... Однако, Горюнов, нам надо решиться с тобой: нам с тобой обоим после этого не ужиться на прииске. Мы и раньше ссорились друг с другом. Нам надо разойтись: или тебе, или мне вон отсюда. Ты думаешь, я без цели допустил тебя ограбить доверенного? Да если бы я тебя понимал так, што ты человек нерассудительный, я бы тебя у дверей же убил бы и забрал бы все золото... Ты человек неопороченный, а я беглый, мне только и можно жить что здесь... Уж ты предоставь мне умереть в спокое!

Горюнов молчал. Он думал, что Анучкин прав.

- С деньгами ты везде можешь заняться чем угодно, а покажись я - меня схватят и посадят в острог. Правду ли я говорю?

- Я не буду мешать тебе, Тарас Трифоныч. Я уеду.

Анучкин крепко пожал ему руку, утер навернувшиеся на глаза слезы и проговорил дрожащим голосом:

- Спасибо, Терентий Иваныч... По гроб не забуду тебя. Ей-богу! - И они разошлись.

Пришедши домой, оба они ни слова не говорили никому о смерти доверенного и не возобновляли разговора относительно дележа и находящейся руды в известном им обоим месте.

Горюнов соболезновал о том, что сделал оплошность. И к чему ему было говорить об отъезде с Колькой Глумовым с приисков? Ему бы надо молчать и выжидать удобного времени, потом ехать в город, продать золото, записаться в купцы, как и сделали самостоятельные мастеровые Терентьевского завода, еще находясь в крепостном состоянии, а тогда, в случае решения по справедливости дела об их каверзах, он мог бы избегнуть телесного наказания. Горюнов не мог теперь иметь прииска, потому что он считался мастеровым; но только стоило записаться в купцы... "Эдакий я дурак! И отчего это я не сообразил сегодня? А ведь я думал раньше об этом. Все это от радости произошло: шутка ли, найти самородку..." Но обещание уже было дано Анучкину; Анучкин еще в прошлом году говорил, что он знает богатое место, и если это место у него украдут, то ему не для чего больше и жить.

"Нет, не туда ты попал, Тереха! Здесь народ сборный; надо много воли, штобы што-нибудь забрать в руки... Тут надо десятки лет жить, штобы потом считать своим какое-нибудь место... Недаром сколько здесь живет народу, которым, кроме приисков, некуда деваться... Вот она и приисковая жизнь! Пришел я с двумя глазами, а уйду с одним. А уйти надо, пока цел. Бог с ним и с золотом..."

В это время на приисках только и было разговоров, что о строящихся железных дорогах, о чем постоянно сообщали вновь прибегающие беглые. Жизнь на железных дорогах они хвалили, но говорили, что пробраться туда очень трудно, потому что нужно пройти непременно те губернии, через которые редко кому удается пройти благополучно.

Горюнов сообразил, что там ему будет лучше, именно потому, что там он будет находиться вблизи больших городов; так обсчитывать и творить расправу, как на приисках, там едва ли можно, да и он продаст золото и будет хлопотать, чтобы его сделали каким-нибудь приказчиком или надсмотрщиком, которые, как говорили беглые, получают там большое жалованье.

Итак, Горюнов решил идти на железную дорогу.

В доме доверенного без сцены не обошлось. Когда пришли утром с охоты приказчик с ревизором, Анучкин сказал им, что доверенный ночью, выпивая из стакана водку, поперхнулся, с ним сделались корчи, так что Анучкин держал его за ноги, но скоро доверенный захрипел и помер; оба приятеля очень обрадовались, сказав: туда и дорога! - а приказчик, заперев дверь, сказал Анучкину, чтобы он объявил о смерти доверенного рабочим и съездил в село за становым приставом. Анучкин стал смотреть в замочную скважину. Приказчик достал из-под подушки ключи, отпер чемодан и с чиновником стал выбрасывать из него вещи.

- Тут, проклятая... цела! - говорил с яростию и радостию приказчик; но, отперев сумку и поглядев в нее, вдруг побледнел, разинув рот, не то от испуга, не то от удивления, ничего не мог выговорить.

Чиновник, сидя, как и приказчик, н а к а р а ч к а х, улыбнулся и спросил:

- Пусто? - и взял сумку.

- Полюбуйся-ко! - проговорил приказчик.

- Чего и говорить... мерзавец! - И чиновник швырнул сумку в приказчика.

"Ну, слава богу! Теперь они подерутся; надо скорей отослать Горюнова... А то после они опомнятся и будут оба подозревать меня", - подумал Анучкин и объявил Горюнову, чтобы он ехал как можно скорее в горный город и взял с собою Глумовых.

- А их зачем?

- Они знают телку.

Ребята беспрекословно согласились ехать в село за закупкой провизии, как им объявил Горюнов.

Через пять дней Терентий Иваныч был в городе. Первым делом он отправился к одному богатому купцу раскольнику, но управляющий сказал, что купец умер, а всеми его делами заправляет его брат, который имеет несколько приисков в разных местах и принимает золото от беглых людей из других приисков через посредство управляющего, потому что ему самому неловко разговаривать или рядиться с мужиками.

- За самородку я тебе дам тридцать рублей; золото тянет два с половиной фунта... Хочешь получить по полтораста рублей за фунт? - сказал управляющий, отдавая сверток Горюнову.

- Вы меньше казенной цены даете. На казенных приисках управители платят по два с половиною за золотник.

- Берешь или нет?

- Да хоть пятьсот рублей дайте.

- Ни копейки. Двести рублей сейчас, двести через шесть месяцев, когда получатся деньги из петербургского монетного двора. Согласен?

- Если расписочку дадите.

- Ничего я тебе не дам. Ты знаешь ли, мне только стоит позвонить и позвать служителя... и тебя сейчас же арестуют. Понимаешь?

- Кабы вы понимали, как нелегко достается золото! Нельзя ли хоть через месяц, потому не мое золото.

Управляющий подумал и сказал:

- Если хочешь получить триста рублей сейчас, приходи за остальными через полгода.

Горюнов согласился.

Получивши деньги, Горюнов записался в городские мещане и стал разыскивать свою родню, но нигде никто из его знакомых об его родне не имел никаких сведений, почему он и уехал в М. завод. Узнавши там, что Короваев с Григорием Горюновым и какою-то молодою женщиною ушли на железную дорогу, Терентий Иваныч поплыл на пароходе в Нижний, радуясь, что Пелагея Прохоровна вышла-таки замуж за Короваева. XXI НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ

По приезде в Нагорск Терентий Иваныч с Глумовыми долго искал главное управление железной дороги, от которого, как он узнал на пароходе, зависит определение должностных лиц. Отыскавши правление, Горюнов не скоро добился в нем толку, от кого зависит определение. Дальше хорошо обставленной и хорошо меблированной приемной, в которой сторожа были отставные рослые унтер-офицеры с медалями, его не пускали, да и в приемной он не мог добиться никакого толку прежде, чем не подарил сторожей, занимавшихся приготовлением для членов чая и снимавших и надевавших на членов верхние одежды. Сначала сторожа гнали его, но потом, когда он подарил их, сказали, что едва ли правление может что сделать для него, так как оно определяет и увольняет только главных лиц, ведет дела с конторами, - и обещали похлопотать за него перед одним снисходительным членом. Но сколько ни приходил Горюнов в приемную, он только и видел, как служащие с важностью приходили и уходили мимо него, презрительно смотря на его смешную фигуру. Наконец-таки сторожа выхлопотали ему аудиенцию с одним членом на лестнице.

- Мы не принимаем! - сказал важно член и стал спускаться.

- Ваше благородие, я могу залог внести...

- Без рекомендации мы не принимаем.

- Я, ваше высокоблагородие...

- Что ты меня останавливаешь, скотина!

Горюнов опять прибегнул к помощи сторожей, но те посоветовали ему лучше обратиться в какую-нибудь контору, подчиненную правлению, но успеха не обещали, потому что теперь уже все должности заняты.

Проехавши Нагорск, Горюнов увидал другую жизнь. До этого города он видел жизнь прибережную, людей, занятых преимущественно сплавом по рекам товаров, леса, металлов и камней; эти товары и люди давали средства к существованию городам, селам, деревням; там люди или жили постоянно в одних местах, или все лето находились на реках; здесь же, напротив, несмотря на то, что ему попадалось много фабрик, он проходил хорошие луга, превосходные пашни; народ, большею частию в лаптях, куда-то шел и ехал, то с котомками, то с каменьем, товарами, - и народ этот торопился; на всех лицах виднелось какое-то нетерпение; пешеходы говорили мало, и если говорили, то часто вздыхали, как будто в словах их заключалась и надежда, и сомнение.

- Куда вы? - спрашивал Горюнов.

- На железную дорогу.

- А товары?

- Кои на железную дорогу - им пешеходом-то осталось не больше ста верст, а там они скоро в Москву попадут, - а кои в другие краи.

Встречные, большею частию в телегах, отвечали, что они тоже с железной дороги и едут за провизией, или за камнем, или за кирпичами.

Наконец не стало ехать по дороге товаров. Толпы народа больше и больше прибывали из разных мест на дорогу, идущую к железной; больше и больше стало ехать по тому же направлению телег с камнем и кирпичом, так что часто их шло до пятидесяти телег; больше и больше везли туда бревен. Больше и больше по дороге попадало нищих, которые или шли навстречу Горюнову, или сидели кучками около дороги... Пашни казались заброшенными; в деревнях виднелись только дети, глухие, слепые и больные старые люди да тощий скот; меньше и меньше становилось по дороге лесу, и там, где было поле, земля была ископана на несколько футов внутрь. А дороги не видать.

- Где же дорога?

- А во! Направо-то, видишь, песок, как гряда сделана! - указывая на насыпь, говорили Горюнову шедшие на железную дорогу.

Насыпь была ровна; она то была выше дороги, по которой шел Горюнов, то ниже ее; но на насыпи суетился народ, к ней подвозили песок, недалеко от нее, на площадке, складывали каменья, кирпич; в разных местах копали землю, разбивали крупные камни, кое-где распиливали бревна, что-то тесали. По одной стороне насыпи белели телеграфные столбы. Кругом было мрачно; от рабочих слышались громкие восклицания, да стук топоров там и сям оглушал местность. На расстоянии шести-семи верст около опушки леса или около насыпи сделаны были небольшие избушки из досок, или балаганы, служащие помещением для рабочих в ночное время и местом для склада топоров, пил, лопат и других вещей, принадлежащих строителям железной дороги. Дорога шла параллельно железной дороге между редким лесом и полями, на которых только была кое-как вспахана земля. Пересекши насыпь, дорога шла по ровному месту, около дороги. На этой стороне лес был вырублен сажен на десять от края уступа, и отсюда дорога казалась как бы вырезанною между холмами. Далее дорога заворотила вправо и версты полторы шла лесом, а потом пошла опять в виду насыпи, которая отсюда казалась высокою стеною.

- Прежде здесь никакой дороги не было, а теперь, гляди, какую проложили дорогу, и дорога-то эта выходит короче трактовой, только по ней не велят ездить с товарами али проезжающим, потому эта дорога компанейская, - объяснили Горюнову пешеходы.

Здесь уже меньше ехало телег с принадлежностями дороги, зато попадались навстречу телеги, наполненные больными мужчинами и женщинами.

- Господи помилуй! Ни одного дня не пройдет без того, чтобы не попадались хворые.

- Куда же их везут?

- Куда? Известно, куда! Вывезут на большую дорогу - и иди, откуда пришел. Хорошо, если село свое или деревня близко, а то так и помрет иной человек на дороге. У компанеев денег много, только не станут же они с хворыми возиться, когда, говорят, они подрядились дорогу к сроку сделать... Коли в силе человек - робь, и отдыха нету, а коли помирает - домой его. Раз было привязались к управителю, он и говорит: у нас-де люди не умирают, а коли умерли за чертой - дело не наше, а божье.

Товарищи Горюнова были крестьяне недальних губерний. Все они жаловались на большие подати.

- Поневоле пойдешь в тяжелую работу. Прошлое лето мы всей семьей ходили... Только если бы не тяжелая работа да не болезнь, ничего бы. И так все повинности уплатили, а зиму дома промаялись кое-как.

Мало-помалу местность по обеим сторонам насыпи делалась оживленнее. По одной или по обе стороны насыпи лежали, на несколько верст длины, перекладины для полотна; на насыпи укладывали перекладины, засыпая песком полотно; по бокам насыпь кое-где убивали щебнем. Дальше на полотне лежали рельсы, а еще дальше рельсы уже укладывали на полотно; в промежутках речек уже оканчивалась кладка фундамента и приступали к кладке устоев для мостов; через одну реку, шириною в шестьдесят сажен, береговые устои были уже готовы, и один речной гранитный бык был выведен наполовину; окрашенные металлические части к этому мосту лежали на полотне. На протяжении по крайней мере тридцати верст, как на полотне, так и около него, работало много народа, преимущественно мужчин; женщин же было очень немного. Работа шла разнообразная: кто действовал лопатой, кто молотом, кто киркой, кто топором, кто ломом... Здесь никто не сидел без дела, а если и курил трубку, то старался сократить это удовольствие или работал, держа трубку во рту. По полотну и около насыпи ходили мастера и приказчики, большею частью немцы или чухонцы, в куртках или пальто, или в черных рубахах, опоясанных ремнем, и черных засаленных брюках, в длинных сапогах, застегнутых повыше колен ремнями, и в фуражках наподобие крышек, с длинными козырьками и с пуговками на верхушках их. Они, покуривая трубки или сигары, понукали народ работать скорее, распоряжались тем, как и что нужно сделать, куда, что и как приложить. Близ двух деревень, между которыми проложена дорога, около дороги построено несколько балаганов: в одних хранились инструменты, в других находились кузницы, в третьих помещались рабочие. За этими балаганами стояли целые поленницы кирпича, а против них был устроен большой бассейн, строили каменное водоемное и водокачальное здание и производили каменную кладку зданий. Всюду между этими постройками валялись коробки с гайками, крючьями и молотками, рельсы, перекладины, мужские зипуны, полушубки, лопаты и всякие инструменты. Кое-где около дороги догорали щепки... Народу везде было так много, что его трудно было сосчитать. Работа, что называется, кипела; здесь не слышалось песен и веселых разговоров, но зато воздух оглашался стуком чугуна и стали, как на какой-нибудь большой фабрике.

"Ну, Тереха, здесь много не разживешься. Народу-то, народу-то!!. Недаром столько его валит сюда", - думал про себя Горюнов, удивляясь.

Но никто так не удивлялся, как Николай и Петр Глумовы.

- Славно здесь, Терентий Иваныч. Только ребят здесь что-то не видать.

"Где-то мои?" - думал Горюнов и, подошедши к одной кучке рабочих, обтесывающих каменья, спросил:

- Не знаете ли, братцы, Короваева или Горюнова?

- Таких не слыхали... Какой губернии?

Горюнов сказал.

- Таких не знаем. Здесь много всяких.

- Кто же у вас в работу принимает?

- А вон чухна, что с цигаркой ходит.

- А русских разве нет?

- Русских-то? Русские только подрядами занимаются, муку, кирпич да другие материалы поставляют и от себя приказчиков нанимают, только компанеям-то немцы лучше нравятся. Прежде, бывало, были русские, да прогнали их, потому они пить стали да крепко поворовывали. Ну, а эти хоть и воруют, все же люди свои, а если и пьют, так на ногах крепки. Теперь вон погляди: кто мосты делает? Чухны да немцы!.. И платят им целковых по три и по пяти в сутки.

- Есть же у вас кто-нибудь главный-то?

- Как нету. Он вон в деревне живет; поди, теперь с инженерами в карты дуются.

Горюнов из этих разговоров понял, что ему тут не сделаться приказчиком. Он видел, что приказчики распоряжаются даже над тем, что и откуда взять, и спорят с мастерами; он же в постройке железной дороги ничего не смыслит. Поэтому он затруднился в том, что ему выбрать для занятия. Не обидно ли будет ему, промывавшему золото, делать то, что ему прикажут? Он соглашался работать вблизи деревни; но боялся, чтобы его не послали туда, где только что начинают облаживать полотно дороги.

Горюнов подошел к приказчику и изъявил желание работать.

- Что можешь? - спросил его приказчик.

- Да все, что угодно.

- Так нельзя... Ты должен знайт один ремесло - каменщик, плотник, токарь али машинист... Э! не годишься!

- Почему?

- Мы с одним глазом не принимаем.

- Так возьми ребят.

- Силы у них нет. Можете дыры сверлить? Вон как тот сверлит...

- Мы на горных заводах робили, - сказал Горюнов.

- Ну, а здесь не завод, а железная дорога.

Однако приказчик принял Горюнова и Глумовых, заставив их сверлить дыры в рельсах.

Сперва Глумовым эта работа нравилась: им приходилось сидеть на горбине околорельсовой полосы и двигать к себе обеими руками резец. Они работали попеременно: сперва сидел Николай, а Петр стоял перед ним, подливая масло в резец, потом садился Петр, но к вечеру они устали, и когда увидал их приказчик сидящими без дела, то погрозился прогнать. Горюнову досталась тоже нетрудная работа: разбить рельсовую полосу к вечеру, когда ее хотели пригнать на полотно; но сколько ни усердствовал Горюнов, ударяя молотом в долото, он только до половины разбил полосу, и приказчик, отобрав от Горюнова марку, велел ему уходить прочь.

Все-таки Горюнов с Глумовыми проработал на рельсах неделю. В воскресенье он захотел отдохнуть, но увидал, что на железной дороге праздников нет, напротив - даже по ночам стали работать, зажигая фонари. За сутки давали платы рубль серебра.

Все рабочие умещались в нескольких балаганах, сколоченных на скорую руку из досок; в этих балаганах пекли для них хлеб и варили щи, да в них лежали и больные. Все остальное время рабочие находились на работе. Каждый рабочий, получивший утром марку с нумером, должен был носить эту марку при себе и потом, вечером или на другой день утром, предъявить ее приказчику для отметки в его записной книжке; если какой-нибудь рабочий не в состоянии был работать, приказчик отбирал от него марку и, если были у него деньги, рассчитывал его, что, впрочем, случалось очень редко. Колоколов на железной дороге не было, но каждая смена или остановка работы, время обеда и ужина, конец обеда и ужина - извещались свистками приказчиков. К обеду и ужину приказчики подносили рабочим по чарке водки, и рабочие ели под открытым небом там же, где они работали, несмотря и на дождь. Работа не прекращалась на рельсах ни днем, ни ночью, ни в дождь, ни в гром, только в град и грозу рабочие уходили в балаганы, потому что бывали случаи, что нескольких рабочих убило при работах около железа. В дождь приказчики надевали кожаные пальто, а рабочие свои зипуны или полушубки вверх шерстью. Когда не было дождя, рабочие спали на открытом воздухе, на сухих местах: усталые, измученные и голодные, они скоро засыпали. Кормили всех скверными щами, потому что мясо привозили из города, и хлеб был недопеченый От этого редкий рабочий был в состоянии проработать кряду два месяца, забирался в балаган, и если ему становилось легче, он опять шел на работу, а если ему становилось хуже, его отвозили в компанейских телегах на трактовую или проселочную дороги, в села или деревни, смотря по тому, что было ближе к железной дороге. Это делалось и потому еще, что в городах больных с железной дороги будто бы не принимали, так как там или вовсе не существовало больниц, или в больницах помещались только городские обыватели. Больше всех доставалось рабочим, устроивавшим мосты Им хотя платили и больше, но редкие из них могли в ненастное время проработать месяц или три недели, не захворав потом.

Но как ни тяжела была работа, здесь каждый надеялся на получение хорошей платы, и это удерживало рабочих на железной дороге. Хотя же они однажды и требовали от управляющего улучшения пищи, но он им сказал: не хотите компанейских хлебов, можете сами печь хлеб и варить щи, - и велел прекратить корм рабочих. И все рабочие остались без хлеба и без щей, потому что сельским и деревенским жителям строго было приказано не продавать ничего на железную дорогу, под опасением взыскания большого штрафа, также никто не смел и с дорог подвозить провизию к железной дороге. Пришлось обратиться к компанейской пище, за которую вычитали по пятнадцати копеек в сутки с человека, не ставя, впрочем, разбавленную водой водку в счет. Если же кто хотел выпить более двух чарок в сутки, ют платил по четыре копейки за чарку. Однако, несмотря на разные строгости, рабочие напивались в селах и деревнях на ночь и покупали там табак. Чтобы прекратить такое самовольство, приказчики стали хлопотать о том, чтобы им было дозволено вычитать из платы рабочих каждое путешествие в село и деревню, но управляющий разрешил приказчикам заниматься торговлею в селах. Сельским жителям было трудно конкурировать с богатыми людьми, которые всячески старались разорить своих противников каким-нибудь образом От этого и вышло то, что в селах цены на все, кроме водки, поднялись очень высоко, и рабочие, получавшие деньги от приказчиков, половину или две трети их отдавали им же.

Прожил Горюнов на железной дороге месяц, а своих не разыскал. Он так и думал, что Короваев непременно ушел куда-нибудь, и подумывал махнуть в Петербург попытать счастья. О Петербурге и здесь ходили хорошие вести... Но его удерживало то, что такого-то числа назначена была от станции проба на протяжении пятнадцати верст: хотели пустить локомотив с пятнадцатью вагонами, наполненными рельсами. Этого дня ждали с нетерпением; большинство рабочих хотело удостовериться в полезности их труда и сомневалось, чтобы поезд мог пройти по рельсам, не свалившись в овраг, так как рельсы были положены в одном месте на пол-аршина от края, а полотно было устроено на три сажени выше от земли.

Наконец настал и этот день. Приказчики и мастера бегали как угорелые с раннего утра, смотря направо, откуда должен был идти поезд; все инструменты были убраны с рельсов и полотна, тормозы были несколько раз испробованы и приведены в порядок, рабочих гнали с полотна. Но к вечеру их известили, что у двух вагонов лопнули два колеса и поезд придет завтра. Вечером, впрочем, показался вдали локомотив, свистнул и медленно прошел один по рельсам. На третий день он привез двадцать вагонов-ящиков с рельсами, отцепил вагоны и ушел обратно по другому пути.

- Каково прет-то! В каждом ящике, чать, пудов двести будет... Штука!

- И не упал!

- Знатно, значит, устроили.

С этого дня началось движение между двумя станциями, из коих на одной, постройки уже приводились к концу, а на другой еще только что оканчивали кладку фундамента. Локомотив по два раза в сутки привозил сперва вагоны-ящики с песком, на которых уже сидели с лопатами по два человека, и, выбросив из ящика песок, отправлялись назад, - потом камень и другие принадлежности для железной дороги. Теперь работа шла еще сильнее прежнего и, как говорится, проводилась уже н а б е л о.

Горюнов уже хотел идти совсем, да захворал Николай Глумов, которого ни за что не захотел покинуть брат. На другой день захворал не только брат, но и Горюнов, и человек пятьдесят рабочих; от них горячка распространилась и в другие балаганы, а время было дождливое, осеннее, дул резкий ветер. Приказчики струхнули, донесли управляющему, который распорядился построить на скорую руку большой балаган вблизи села. Пока отстроили балаган, рабочие умирали десятками в старых, сырых и угарных балаганах на полу и в грязи. Начальство вызвало несколько фельдшеров с одним уездным лекарем, которые, надо правду сказать, больным рабочим не принесли ровно никакой пользы, потому что при них не было лекарств и они могли только пустить кое-кому кровь. Между тем управление железной дороги хвасталось публично, что у него около станций устроены больницы на несколько кроватей и больные пользуются всеми медицинскими средствами на счет управления. Избу состроили скоро, но в ней еще больше стало умирать. Однако, несмотря на то, что больные не умещались в избах, валялись там и сям десятками, в рабочих недостатка не было; они то и дело заменялись другими, и большею частью уже такими, которые давно работали на дороге, перенесли болезни и, так сказать, обтерпелись и которых привозили в ящиках уже по железной дороге из других промежуточных станций, где рабочих уже требовалось немного.

Горюнов выздоровел, то есть он мог едва-едва бродить, а на железной дороге, те, которые были в состоянии немного ходить, уходили в села или в деревни, где и поправлялись. Так и Горюнов ушел в село один. Глумовы померли еще в старом балагане. К этому горю прибавилось еще другое: во время его беспамятства у него украли платок с деньгами, который он постоянно носил за рубахой на груди. В декабре месяце он поправился совсем. В это время дорога, в том месте, где работал первое время Горюнов, была уже окончена совсем, на дороге рабочих уже не было, а рабочие были только у станции, красивого каменного здания с фигурчатыми окнами и стенами.

- И черт же меня сунул сюда, прости господи! - ворчал Горюнов. - Купил бы я на родине дом, устроил бы постоялый двор... Нет! Жадность поганая! Денег больше захотелось иметь... Што я теперь? Нищий... Уж лучше бы было помереть, как ребятишки глумовские померли. Бедные ребятишки! А как я вас любил-то ведь... - И Горюнов утирал слезы с глаз.

Горюнов не знал, что ему делать. Работать на дороге в эдакой мороз ему не хотелось. Раньше у него была по крайней мере надежда, что он к имеющимся у него деньгам накопит еще хоть рублей пятьдесят или семьдесят - и потом поедет по железной дороге в Петербург, где, по его мнению, с деньгами он мог бы чем-нибудь заняться. Но теперь что он за человек без денег? Теперь у него и охоты не было работать. Но надо же было что-нибудь делать. И он пошел к станции, там рабочие доделывали платформу. Горюнов поздоровался с ними, те молча кивнули головами и сделали между собой нелестное на его счет замечание, состоящее в том, что этот кривой человек, вероятно, накопил порядочно денег, что без работы шляется. Недалеко от них двое рабочих в полушубках стругали балку.

- Бог на помочь! - сказал Горюнов.

Оба рабочие, держа струг в руках, стали глядеть на Горюнова.

- Кажись... Ах вы, христовые! - проговорил вне себя от радости Терентий Иваныч, и по заскорузлому его лицу пробежали две слезинки.

Рабочие были Короваев и Григорий Прохорыч.

Радость всех трех была неописанная, но они пожали только друг другу руки. После расспросов, как живется, Горюнов уселся около них на доски и стал накладывать трубку табаком.

- Ну, а где же, Влас Васильич, твоя молодуха? - спросил Горюнов Короваева робко, боясь услышать неприятное о своей племяннице.

- Какая? - спросил в свою очередь Горюнова с удивлением Короваев.

- Как?.. Мне сказали в М. заводе, што ты ушел с Палагеей...

Короваев улыбнулся и сказал:

- Я сам об ней хотел спросить у тебя... Где она?

- Оказия!.. Как же это?

- Это вон Григорий шел с Лизаветой, а я с ними для компании, - сказал Короваев.

- Я сестру оставил в селе... Потом я встретился с Лизаветой в Прикамске: она кладь там таскала... Ну, она сказала, что Пелагея ушла в город Заводск вскоре, как Панфила стали судить за фальшивую бумажку... Панфила потом выпустили... Я его видел и звал сюда. Хотел идти, - говорил Григорий Прохорыч.

Запечалились земляки. Но горю не поможешь. Рассказов было так много у каждого, что они до вечера проговорили, сидя вместе.

Короваев говорил, что в М. заводе он никак не мог заниматься столярною работой, потому что ему не на кого было работать, и он работал на литейном заводе. Но работа у огня расслабила его силы так, что он пролежал около двух месяцев в больнице. Жизнь в М. заводе ему не нравилась по дороговизне и потому, что он там начинал порядочно попивать, не желая отстать от товарищей, да и работа была такая, что выпить хотелось. Поэтому он никак не мог скопить много денег. Подумывал он и выписать туда Пелагею Прохоровну, которая могла бы купить корову и продавать в городе молоко, чем даже прокармливают себя иные тамошние женщины, но для этого нужно было непременно иметь свой дом, огород, покос, да и он не знал, понравится ли Пелагее Прохоровне такое занятие. "Тамошние женщины, - говорил Короваев, - сызмалетства привыкли ходить в город, отстоящий от завода в трех верстах, по два и по три раза в день, во всякую погоду. Они женщины бойкие, и у них не пропадет ни одна копейка. А Палагее Прохоровне ко всему этому нужно бы было привыкать". А тут чуть было его не женили: стала за ним очень ухаживать сестра хозяйки, у которой он жил на квартире, и дошло даже до того, что самовольно стала распоряжаться его деньгами. Вот поэтому Короваев и решился идти на железную дорогу.

Григорий Прохорыч говорил, что ему тоже не нравилось житье в М. заводе, потому что там много было всякого народа и каждый человек то и дело что хвастался уменьем взяться за все; в сущности же ленились все, надеясь на других. Кроме этого, в М. так было много воров, что по ночам было опасно ходить от города в завод. Тамошние девицы ему не нравились, потому что предпочитали халатникам сюртучников, наряжались по-городски и вообще, на его взгляд, не могли бы ужиться с одним мужем, тем более что они сами заработывали себе пищу и одежду от огородов и коров. Хотя же он и сердился на Лизавету Ульянову, но с тех пор, как он увидал ее на пристани, его тянуло поговорить с ней, так как до нее у него не было там знакомых женщин, в которых бы он мог влюбиться, а у нее тоже там не было приятелей. Мало-помалу они сошлись, но обещались друг другу жениться, накопив капитал на железной дороге, куда пошла с ними и Степанида Власовна с детьми. Но Степанида Власовна испугалась далекого путешествия и осталась с детьми в Пояркове.

Вечером все земляки ушли в теплую избу. Изба здесь была светла, просторна и имела большую русскую печь. Это была образцовая изба, которую компанеи показывали начальству путей сообщения, уверяя его, что здесь помещается большинство рабочих, которых привозят сюда на машине. В избе было несколько женщин, и в том числе Лизавета Елизаровна. Она была говорливее всех, и по голосу ее далеко было слышно. Она тоже обрадовалась Терентию Иванычу; но известие о смерти отца ее недолго печалило; ей уже много приводилось видеть, как здоровые люди умирали скоро.

- Я, дядя, хочу в Петербург. Хвалят тамошнее житье-то. Лизка мне покою не дает, - проговорил Григорий Прохорыч.

- Да как! Што это за жизнь?.. Здесь с голоду помрешь и околеешь, как собака... Да я и одна найду туда дорогу, - говорила Лизавета Елизаровна, лежа с Григорьем, около которого лежали Короваев и Терентий Иваныч.

- А есть ли деньги-то, Гришка? - спросил дядя племянника.

- Мы с Лизкой уж накопили тридцать рублей.

- Да и я тоже думаю, - сказал Короваев.

- У меня были деньги, да украли их. Ведь пятьсот рублей было, - приврал Горюнов.

- Ну, мы дадим, после сочтемся.

- Не хотелось бы мне так-ту, ребята...

- Полно-ко, Терентий Иваныч!.. Я вон тоже на Гришкины деньги ехала сюда, - сказала Лизавета Елизаровна.

- То ты... Нет, я лучше поработаю.

И земляки остались; но прожили только до апреля месяца, потому что сперва захворал Григорий Прохорыч, потом Лизавета Елизаровна выкинула младенца, которого и зарыли в землю, как вещь негодную, на что приказчики не обращали внимания.

В апреле земляки поехали в Питер попробовать: не лучше ли житье в столице?




 

Добавить комментарий

ПРАВИЛА КОММЕНТИРОВАНИЯ:
» Все предложения начинать с заглавной буквы;
» Нормальным русским языком, без сленгов и других выражений;
» Не менее 30 символов без учета смайликов.