Поиск по сайту:



РЕШЕТНИКОВ Ф. М. РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ? РОМАН ПРОДОЛЖЕНИЕ
РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ? РОМАН ПРОДОЛЖЕНИЕ Печать

РЕШЕТНИКОВ Ф. М. ГДЕ ЛУЧШЕ?

РОМАН ПРОДОЛЖЕНИЕ

Часть вторая

В ПЕТЕРБУРГЕ I ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА НАХОДИТ ПЕТЕРБУРГ НЕ ТАКИМ, КАКИМ ЕЙ МАЛЕВАЛИ ЕГО РАНЬШЕ

Июнь месяц, полдень. Несмотря на то, что идет дождь, деятельность и всеобщее движение не прекращаются в Петербурге. Как и в хорошую погоду, многолюдные улицы полны народом; торгаши булками, рубцами, печенкой, яблоками и другою мелочью стоят около своих подвижных лавочек, накрытых клеенкой; артельщики несут на головах или рояль, или по полдюжине стульев, диваны и тому подобные громоздкие вещи; ломовые лошади, сопровождаемые понукиванием и руганью извозчиков, везут шагом, часто останавливаясь, кули, тюки хлопчатой бумаги, пеньки, железо, машины, ящики с водкой и с пустыми бутылка ми; бесчисленные городовые, стоя на углах улиц, или отгоняют кого-то, или распекают ломового извозчика за то, что у него упала лошадь или остановился огромный воз не в указанном месте. Из высоких труб фабрик и заводов, по окраинам столицы, поднимается черный дым и потом, рассеиваясь, наполняет и без того удушливый воздух смрадом. Реки и каналы запружены барками и судами, из которых выгружают на берега дрова, камни, кирпичи, доски. Много судов и барок медленно пробираются по рекам и каналам дальше. Огромные дилижансы и пароходы битком набиты пассажирами, едущими с дач и на дачи. На Невском не редкость встретить двух мужиков с завязанными бечевкой назад руками и сзади их городового, держащего под левой мышкой книгу, а в правой руке концы бечевочки... Везде движение, суета, восклицания яблочников, шток-фишников, спичечников, татар с халатами, поясами, платками или просто с узлами - и т. п.; треск, не умолкающий ни на одну минуту, жалобный стон и рев фабричных и заводских труб, неслышный в середине города. Никому, кажется, нет дела до того, что дождь мочит и мочит; только на панелях пешеходы стараются обойти лужи, ругая тех, которые задевают их зонтиками разных объемов, и дворников, которые, сметая с панелей грязь и воду, без церемонии задевают метлами по ногам пешеходов. Каменщики преспокойно спускаются и поднимаются с тележками по лесам около недокладенных каменных домов; кое-где приколачивают над окнами новенькие вывески; кое-где поправляют штукатурку и красят стены на домах; там и сям мужики в оборванных поддевках разбивают на мостовой камни, вколачивают один к другому или выбрасывают из ямы на поверхность черную вонючую грязь и выкачивают воду, пробуя, хорошо ли действует водопроводная труба. Без умолку пристают к "пешеходам извозчики, беспрестанно ходят вокруг каланчей два сторожа, взглядывая изредка на вывешенные два черных шара. Но никто никому не мешает, всякий идет своей дорогой, ничем не интересуясь, останавливаясь разве там, где много собралось в кучу народа; все куда-то спешит, торопится; на лицах не заметно радости; каждый при своем месте и считает себя находящимся приделе.

Поезд, следующий из Москвы, опоздал. Весь двор запружен извозчиками, извозчичьими и городскими каретами; барские кареты стоят особо. Извозчики сидят смирно, толкуя друг с другом; кучера с огромными бородами, покуривая из трубок табак, тоже разговаривают с лакеями и с презрением поглядывают на меньшую братию. По двору ходит несколько городовых. В вокзалах народ, барыни, разодетые по погоде, баре, купцы, купчихи, чиновники и чиновницы, полиция, бедно одетые люди. Некоторые из солидных людей свободно расхаживают по платформе, то и дело натыкаясь на жандармов, квартальных и городовых. Все эти люди пришли и приехали встречать поезд. И в этой встрече есть две цели: одни встречают родных, знакомых, друзей; другие стараются поживиться на счет приезжающих; не говоря об извозчиках, в вокзале находится до сорока квартирных хозяев, которые только тем и живут, что прямо с железной дороги берут к себе на квартиры жильцов.

Но вот показался поезд. Задрожала мостовая по линии железной дороги. Поезд идет тише и тише, наконец он остановился. Весь народ, бывший в вокзалах, рванулся на платформу, извозчики скучились на подъезде и перед подъездом. Народ стал выходить из вагонов, - и боже мой! сколько в течение четверти часа вышло из них народа, н а р о д а п р о с т о г о! И куда денется весь этот простой народ - мужики, бабы, девки?.. Все суетятся: разиня рот, разыскивают своих товарищей по деревням, свою родню, хватают за руки или полы полушубков, кацавеек, поддевок... Слышатся восклицания вроде следующих: "Митрей! а Митрей!.. Не видал ли, любезный, мою бабу?.. О, штоб тебе околеть! сказано - держись за меня! Держи крепче мешок-то: оборвут!" Каждый из приехавших простых людей что-нибудь да имеет при себе: кто котомку или попросту полушубок, обмотанный ремнем и надетый на спину, кто мешок, кто пилу, кто лоток - и т. п. Но вот мало-помалу платформа опустела, опустел и вокзал.

Около ворот на панели стояла молодая женщина с узлом под левой мышкой. По всему видно было, что она только что приехала и не знает, куда идти. Казалось также, что ее все удивляло: и большие дома, построенные всплошную, с вывесками сверху донизу, точно облепленные картинками, и треск, и многолюдство, и крики торгашей под самым ухом, предлагавших и спичек, и яблоков, и других сластей... Она стояла разиня рот, ничего не понимая; голова ее кружилась.

- Прикажете отвезти-с? - надоедали ей извозчики.

- Што стоишь-то? - крикнул на женщину городовой, должность которого состояла в том, чтобы стоять у ворот Николаевской железной дороги, и который, видя стоящую женщину с узлом, хотел развлечься.

Женщина очнулась и вдруг спросила:

- А где у вас тут бог-то?

- Не видишь, што ли! Ослепла. - И городовой показал ей на Знаменье.

Женщина, отличивши, наконец, церковь от больших домов, перекрестилась и поклонилась на церковь.

- Скажи, ради Христа, куда мне идти? - спросила опять женщина городового.

Этот вопрос немного озадачил городового, но он думал недолго.

- Всякой дряни в столицу хочется!.. а дороги не знает! Ты, поди, ехала с кем-нибудь!

- Как же! Только не понравились они мне... Укажи, ради христа, я тебе гривну дам.

- Иди на постоялый.

- Да тут ко мне приставали какие-то фармазоны: мастеровые - не мастеровые, кто их знает. Так они просили с меня тридцать копеек в сутки.

- Как зовут?

- Меня-то?

- Ну да! - прикрикнул городовой.

- Палагея Мокроносова.

- Што за узел? Развяжи-ко?!

- Стану я для тебя развязывать!! Ишь, што выдумал!

- Ну-ну!! В полицию сведу. Извозчик?! - крикнул вдруг городовой и потом прибавил: - узнаешь!

Пелагея струсила и стала развязывать узел. В узлу оказалось два сарафана, одно ситцевое платье и шерстяной платок.

Пока она показывала и трясла свои вещи, народу вокруг нее и городового собралось много. Народ этот был большею частию простой, занятой, но останавливающийся там, где собирается в кучу человек десять.

Народ говорил:

- Воровку поймали!

- Господи, какая молодая, и...

- Ну-ну!! Пошли! Чего не видали? - крикнул на народ городовой. Но народ только попятился от городового.

Куча росла.

- Паспорт?! - спросил вдруг у Мокроносовой городовой.

- Ишь, выдумал!! Он у меня далеко... вот где. - И она указала на грудь.

- Доставай!

Мокроносова засунула руку за пазуху и с большим усилием достала платок, на котором было нарисовано сражение при Синопе. Развернувши платок, она подала городовому паспорт. Городовой стал читать про себя, то есть не поднимая губ и не открывая рта. Несколько голов заглянули на паспорт и с обеих сторон головы городового.

Просмотревши паспорт и проверивши его с личностью Мокроносовой, городовой возвратил ей его, сказал: ступай! - и пошел прочь.

Народ тоже разбрелся в разные стороны.

"Што же это такое? што ему нужно было от меня? и што он за человек такой есть? Такой оказии со мной еще нигде не случалось!" - думала Пелагея Прохоровна.

А народ идет и едет по площади по разным направлениям; треск, стук, крики сливаются в одно; на домах пестрят вывески, точно картинки; извозчики, видя стоящую с узлом женщину, то и дело предлагают свои услуги прокатить ее по Питеру за полтинничек; прохожий народ то и дело сталкивает ее то с панели, то в лужи на панели. Голова закружилась у Пелагеи Прохоровны: все ей кажется ново, непонятно, удивительно.

- Куда я приехала? Много я городов видала... а здесь... Што же это такое?

- Московские калачи хороши! - прокричал пожилой мужчина, неся на голове корзину, и, обратясь к Пелагее Прохоровне, сказал ласково: - не желаете ли купить?

И, не дожидаясь ответа, он снял с головы корзинку и откинул клеенку. В корзинке оказались булочки французские, русские и польские.

Пелагее Прохоровне хотелось есть. "Отчего не купить и не попробовать питерских булок?" - подумала она и стала рассматривать булочки.

- Какую желаете?.. эти московские, эти французские, это пеклеванный.

- Што это за пеклеванный?

- Мука такая есть. Господа его очень любят. В трактирах все тоже пеклеванный.

- Значит, питерской.

- Именно! И дешевле против этих и сытнее будет.

Пелагея Прохоровна купила целую булку и спросила у торгаша: куда ей идти? Тот, расспросив ее, откуда она и когда приехала, указал путь.

- Вот теперь ты поверни налево, будет Лиговский канал. Направо через канал будет идти переулок, ты в переулок не ходи, а иди прямо. Тут ты увидишь постоялый двор, только туда не ходи, потому там извозчики живут, а иди дальше. Там спросишь: где, мол, постоялый двор, што для проезжающих с машины...

- Покорно благодарю.

И Пелагея Прохоровна пошла. Дождь в это время перестал идти.

Когда она вошла по указанию налево в улицу, картина представилась ей уже другая: дома попроще, мало красивых вывесок, много питейных заведений; из дворов несет чем-то нехорошим; мало идет и едет народа. Но главное, что ее заняло, - это Лиговский канал, посреди улицы, с мутною вонючею водою и огороженный деревянными перилами. Здесь было много грязи, проход через канал - узенький, деревянный мостик. Налево деревянные тротуары с провалившимися досками, а кое-где просто канава. Пелагея Прохоровна поглядела в канаву. Она забыла слово канал, потому что не понимала его, и поэтому думала, что это река. Но какая же это река: из нее так и несет чем-то нехорошим, и узенькая она, и вода в ней, должно быть, стоит, ни судов, ни лодок нет на ней.

- Этот калашник надул меня; потому какой это Питер?

Она оглянулась назад. Там дома, как на картинках писано, - красивые... Ишь там как трещит и гудет... И она пошла назад туда, где трещит и гудет. Навстречу ей шел мужчина, держа под мышкой фунта два черного хлеба, а в правой руке булку и печенку, которые он откусывал понемножку. Он был уже выпивши и шел неровно. Одет он был в оборванный полушубок, синие изгребные штаны, в лапти и меховую рваную во многих местах шапку, промокшую до того, что с нее и теперь изредка капали на лицо капли, которые, протекая по лицу до бороды, оставляли на той или на другой щеке черные полоски. Он прошел мимо Пелагеи Прохоровны молча, даже посторонился от нее.

"Это из наших! Непременно. Бурлаки у нас так-то ходят", - подумала Пелагея Прохоровна и пошла за ним.

Немного погодя она догнала этого человека.

- Дядюшка! - сказала она, став с ним нога в ногу.

- Што? - сказал он охриплым голосом, глянул на нее - и потом, мотнув головой, стал глядеть на мостовую.

- Питер ли это?

- Знамо, Питер.

- Где бы мне остановиться?..

- Остановиться?.. Известно, где люди останавливаются... - Он глянул на нее и опять стал глядеть на мостовую.

- Укажи ты мне дорогу.

- И укажу! провалиться...

- Да ты мне скажи, куда идти-то?

- Куда идти?! Подем к Артемьевне... Я у ней живу.

- А есть ли там бабы?

- Как не быть бабам... А ты, брат... Кабы мне такую бабу!..

- Пустое говоришь. Ты доведи до места. - Они пошли.

- Разве я пес?.. Нет, у меня душа христианская... Я к слову: потому у меня жена в деревне. Да какая она теперь жена мне?

И крестьянин остановился.

- Почему теперь я в Питере? - спросил он сердито. Лицо его подернуло, брови сдвинулись.

- Все вы таковы. У вас все только жены виноваты.

Крестьянин махнул рукой, и из руки выпал недоеденный кусок булки, который и попал в лужу. Крестьянин взял его, обтер грязь полушубком, поскоблил пальцем и откусил.

"И здесь тоже, видно, хорош народец", - подумала Пелагея Прохоровна.

Крестьянин вошел во двор одного из деревянных домов.

Пятиоконный деревянный дом, обшитый тесом, с питейным заведением, принадлежал, как гласила голубая дощечка над воротами, купчихе Фокиной. Он стоял особняком от других домов, потому что с одной стороны находился дровяной двор с возвышающимися около самого забора и заслоняющими с одной стороны свет к дому рядами еще не распиленного на дрова леса, с другой же стороны находилось пустопорожнее место, на котором, впрочем, купчиха Фокина летом садила капусту и картофель. Как перед домом Фокиной, закоренелой староверки, так и перед дровяным двором и пустопорожним местом вместо тротуара существовала канава, которая, впрочем, только отчасти походила на канаву, но зато к каждым воротам были сделаны деревянные мостки. В настоящее время, в дождливую погоду, около низеньких окон дома нельзя было вовсе ходить: хоть грязи было не очень-то много, но почва была такая, что ноги скользили. Несмотря на то, что наши староверы чистоту любят, двор купчихи Фокиной не оправдывал этой славы: он был очень грязен и вонюч до того, что в нем пахло как из бочки с протухлой рыбой или говядиной. Впрочем, это объясняется, может быть, тем, что Фокина сама в доме не жила, а приезжала в него только изредка. Кроме дома, во дворе был флигель с двумя окнами по бокам и дверью в середине, выходящими к воротам.

Помещение в этом флигеле тоже не отличалось изяществом; войдя в дверь, даже простой человек мог заметить, что внутренность его устроена с расчетом. А именно: большая изба с двумя окнами - одно недалеко от двери к выходу, другое налево. Но с первого раза нельзя отличить, изба ли это или горница: во-первых, потому, что в ней не было полатей; во-вторых, направо, в углу на заднем плане стоит ч у г у н к а, и от нее проведена через все помещение железная труба, идущая над дверьми направо, в помещение хозяйки; и, в-третьих, в этом помещении нет ни нар, ни скамеек, ни стола и ни стула. Прокоптелые сырые стены, когда-то оклеенные желтыми обоями, которые в иных местах уже отпотели и отпали, а во многих местах висят клочками; грязный, никогда не моющийся пол; в углу маленький образок, который с первого раза трудно заметить; серый потолок с дранками крест-накрест и штукатурные карнизы; сырой табачный и иной неприятный воздух - вот и все в этом помещении, которое содержательница флигеля, солдатская вдова Софья Артемьевна называла постоялою избою. Так и нам следует называть это помещение.

Когда Пелагея Прохоровна вошла в эту избу, она заметила, что несколько мужчин в поддевках, зипунах, а более в полушубках, различных лет, высокие и низкие, сидели на полу около стен, точно собирались петь "Вниз по матушке по Волге". Такое предположение, впрочем, в настоящий момент было неверно, потому что они говорили почти все разом, передавая глиняные и деревянные трубки с коротенькими чубуками соседям. Подалее от двери лежало четверо крестьян во всем как есть, подложивши под головы свои узелки; в переднем и противоположном ему углах лежало несколько котомок. Тут же можно было заметить кирку, пилу, лоток. Из хозяйской комнаты слышались крики женщин.

- Ермолаю Евстигнееву! - крикнуло несколько голосов вошедшему крестьянину. Несколько человек слегка приподняли шапки. Пелагея Прохоровна ушла в хозяйскую половину.

- Ну, как дела?

- Нашел ли место?

- И не спрашивайте!.. Народу нонича страсть. На Сенной-то нас собравши, почитай, была ста два. Дождем так и мочит. Ну, стояли-стояли, топтались-топтались, - хоть бы кто!!

- Нет?!

- Провалиться!

- Надо по заводам походить.

- Да што на заводах-то делать? На фабриках - другое дело.

- На суда бы.

- То-то, братцы; там все стояли, кои на суда... Вот в маляры да в каменщики спрашивали. А таких, штобы на суда, - не было. Народ галдит: чать, поздно! Пошли к рекам - в полной препорции! судов страсть - и народу страсть.

- Мы тоже по рекам-ту ходили - народу в препорции. Надо рядиться песок плавить или хоша камень.

- Вре?!

- Семьдесят пять надыть просить. Мы в прошлое лето с дядей Митрием ходили в Питер, так у него деньги были, он и купил лодку - семьдесят пять выложил да нанял четырех работников: так он еще в барышах остался и лодку имеет. Только помер теперь.

- А лодка?

- Што лодка? я ходил к тому месту, где мы ее под караул оставили, караульщик и не дает. "Дай, говорит, такую бумагу, што лодка тебе предоставлена, и плыви, говорит, с ней по Неве". А у меня бумаги нет. Ночевал я там, а утром уж лодки и нет. Ну, что ты поделаешь?

- Ничего не поделаешь. Известно, простота не доводит до добра.

Помещение хозяйки - кухня и комната, как хотите называйте его, - было уже мужского, которое отделялось от него перегородкой до потолка и имело изразцовую печь, похожую на русскую. Все пространство, вровень с печкою, было занавешено ситцевой драной занавеской, сквозь которую виднелись кровать и комод. В переднем углу стоял стол со шкафом; на столе красовался самовар, не чищенный более месяца; по обеим сторонам стола стояли три стула с решетками. Над столом, в углу, укреплено три образа в фольговых украшениях, которые от времени и от копоти уже отлиняли. Стены оклеены голубыми обоями, которые хотя и прокоптели, но еще целы. На стене, противоположной дверям, висит небольшое зеркальце и две картинки, из которых одна изображает девочку, держащую в руках книгу, а другая немца, отправляющегося на охоту с ружьем и двумя собаками. Потолок здесь выштукатурен, пол чистый.

В то время как в это помещение вошла Пелагея Прохоровна, шесть женщин в коротеньких шугайчиках и полушубках, в сарафанах и в платках на головах, от восемнадцати до сорока пяти лет, сидели на своих узелках в ряд на полу у стены, закусывали кто хлебом черным, кто белым хлебом с соленым огурцом и селедкою. Тут же была и хозяйка, низенькая, толстенькая женщина, с распухшим красным лицом, с широким ртом, с подбородком, заплывшим до того, что с первого взгляда казалось, нет ли у нее тут грыжи, с толстым красным носом, свидетельствующим, что она в день употребляет не малое количество водки, с маленькими карими глазами, то и дело перебегающими с одной женщины на другую и успевающими заглянуть в мужское помещение. Одета она была в это послеобеденное время в старенькую черную терновую юбку, которую жильцы называли платьем, потому что она носила еще такую же черную кофточку с широкими, немного поменьше поповских, рукавами. В ушах ее сережек не было; но на левой руке, на указательном пальце, находилось постоянно кольцо польского серебра - знак ее вдовства.

Пелагея Прохоровна помолилась на образа и поклонилась хозяйке и женщинам, которые при входе ее в комнату замолчали.

- Што тебе? - спросила хозяйка охрипшим голосом, наливая в чашку кофе.

- Пусти на квартиру.

- Тесно! - ответила хозяйка и принялась пить кофе, не спуская глаз с Пелагеи Прохоровны.

Пелагея Прохоровна ступила шаг вперед и оглядела женщин. Женщины все незнакомые: в том вагоне, в котором она ехала, этих не было.

"И куда это народ делся? Сколько ехало баб одних, а здесь ни одной нет", - подумала она и обратилась снова к хозяйке:

- Скажи, пожалуйста, хозяюшка, Питер ли это?

Хозяйка засмеялась, разлила кофе и закашлялась так, что принуждена была выйти вон, во двор; женщины захохотали; щеки Пелагеи Прохоровны покраснели.

Оглушенная дружным хохотом всех женщин, Пелагея Прохоровна ничего не нашлась сказать. Она чувствовала, что ее щеки горят. "Нет, это не Питер", - подумала она и взглянула на женщин; женщины шепчутся и хохочут. "Экие гадкие!" - подумала Пелагея Прохоровна и пошла было к двери, но ее ухватила одна женщина за сарафан.

- Ты куда приехала-то? - спросила она Пелагею Прохоровну, закрывая рот рукою, чтобы не хохотать. Наречие у этой женщины было тверское.

- Знамо, куда: в Питер везли на чугунке, - сказала сердито Пелагея Прохоровна.

- А заместо Питера ты куда попала?

- К чертям! - крикнула Пелагея Прохоровна.

Женщины снова дружно захохотали.

Пелагея Прохоровна вышла во двор и столкнулась с хозяйкой.

- О, штоб тебе!.. Чуть-чуть из-за тебя не подавилась! - крикнула хозяйка на весь двор.

- Ты это куда пошла-то? - крикнула она снова, увидав, что Пелагея Прохоровна идет с узлом к воротам.

- Уж я в другое место.

- В другое? Да ты заплатила ли мне за постой-то? - И хозяйка подошла к Пелагее Прохоровне.

- За какой?

- А вот за какой! - И она толкнула Пелагею Прохоровну к флигелю.

В это время из дому в оба окна смотрел народ - в одно мужчины, в другое женщины.

- Да ты што дерешься-то всамделе? - крикнула Пелагея Прохоровна и замахнулась, но хозяйка успела отвернуться.

- Хошь, я городового позову?

- Зови хошь черта! - Пелагея Прохоровна пошла.

- Послушай, белоручка, куда ты пойдешь-то? - сказала хозяйка ласково.

- Куда-нибудь... Только с такой драчуньей и с такими зубоскалками я ни за что не останусь.

- Ладно...

Пелагея Прохоровна вышла за ворота и задумалась: куда ей идти, направо или налево.

В это время из кабака вышел молодой здоровый кабатчик, с длинными, гладко причесанными волосами, с небольшими усиками, закрученными кверху, в ситцевой белой рубашке, в жилетке, в драповых брюках и в белом холщовом фартуке.

- Дура ты, дура оголтелая! Ты должна спросить добрых людей, где можно пристанище иметь. Ты посмотри, все ли у тебя цело в узлу-то! - проговорил он скороговоркой, обращаясь к Пелагее Прохоровне, и Пелагея Прохоровна подумала, что и в Питере есть добрые люди.

- Ну, что ты стоишь-то? Ты посмотри: все ли цело в узлу-то.

- Да я его все в руках держала.

- Должно быть, ты еще не знакома с питерскими мазуриками?

На улицу из двора вылетела хозяйка Артемьевна и, остановившись около самого крыльца перед кабатчиком, плюнула ему в лицо и с яростию проговорила:

- Подлый ты человек! Мазурик!!. Кто воровские вещи принимает?

- Ты сперва уличи... У кого, как не у тебя, по ночам обыски делают. Слушай, баба: иди наискосок; там ты будешь спокойнее, - проговорил кабатчик, обращаясь к Пелагее Прохоровне, и потом ушел в кабак.

Артемьевна рванулась было в кабак, но кабатчик толкнул ее с крыльца, проговорив с достоинством, приличным хозяину питейного заведения:

- Куда?!. Ты сперва в баню сходи, потом лезь ко мне.

Ярость Артемьевны была велика. Она несколько минут топталась перед крыльцом кабака, ворча как собака, не могущая изловить кошку, забравшуюся на крышу после большой царапины, которою та угостила собаку.

Пелагея Прохоровна не стала дожидаться конца этой сцены. Она была рада, что избавилась от такой хозяйки, у которой и в самом деле, может быть, случаются нехорошие вещи. Ее еще все удивляло: отчего это здесь и дома дрянные, и народу мало, и народ какой-то нехороший, точь-в-точь как в каком-нибудь уездном городишке... А ей дорогой говорили, что Питер отличный город, что в нем и грязи никогда нет и народ вежливый... И все оказалось напротив. Даже и народ, простой народ, говорит как-то иначе, непонятно. Тут и толку никакого не добьешься... Знала бы, не поехала бы такую даль! Уж если начин такой, то и жизнь здесь, поди, худая... хорошо, видно, там, где нас нет!..

Однако уж дело сделано, денег много истрачено на дорогу и в дороге, и теперь у Пелагеи Прохоровны денег только пятьдесят семь копеек.

С такими мыслями Пелагея Прохоровна подошла к каменному двухэтажному дому в пять окон, с подъездом в середине и с двумя лавками в подвале, из коих в одной продавался хлеб, овощи и другие съестные припасы, а в другой - водка. Пелагея Прохоровна поглядела кругом - чуть не в каждом доме красуются на дверях вывески с словами: "Распивочно и навынос".

"Вот где пьяное-то царство!" - подумала Пелагея Прохоровна и вошла во двор.

Двор большой, грязный, вонючий; здесь пахло еще хуже двора купчихи Фокиной. Но зато здесь несколько извозчичьих колод, опрокинутых, изломанных; на заднем плане построены давным-давно какие-то клетушки с запертыми на замки дверями. Налево, против каменного дома, выходил деревянный флигель с пятью окнами на улицу, двумя во двор и с крыльцом.

Войдя в темные сени, Пелагея Прохоровна услыхала говор нескольких голосов, мужских и женских. Постучалась налево - никто не отпирает, но за звонок она не взялась: она еще не понимала этой мудрости.

- Тебе кого? - спросила ее вышедшая из правых дверей худощавая, высокая пожилая женщина.

- Да на постоялый...

- Разе тут постоялый? Не слышь, што ли, в которой стороне мужичье орет? - проговорила эта женщина сердито.

- Можно туда идти-то? - спросила смиренно Пелагея Прохоровна.

- На то и постоялый, штобы народ шел... Я сичас приду.

Женщина позвонила, и когда ей отворили дверь налево, она вошла туда.

Большая комната с двумя окнами против двери и с неоклеенными стенами; двое широких нар по правую и по левую сторону с проходом между ними, имеющим вид площадки; в углу большая круглая печь, обитая железом сверху донизу; далее дверь в темную комнату с русскою печью, вероятно кухню, - вот постоялая изба, куда вошла Пелагея Прохоровна. На обеих нарах сидели в разных позах и лежали - направо мужчины, налево женщины. Мужчин было человек двадцать, женщин до десятка; как те, так и другие говорили, и поэтому в избе говор происходил неописанный, так что сразу нельзя было понять, в чем дело или о чем люди толкуют. Но хотя здесь были нары и на полу лежать не приводилось, зато табачный дым заставлял кашлять, и несмотря на то, что в избе было два окна, в ней от дыму было темно.

- Эк их, как накурили, словно в казарме! - сказала Пелагея Прохоровна и закашлялась; потом, отмахивая правою рукою дым, подошла к женщинам.

- А! суседка! А я тебя искала-искала... Ну, полезай! - проговорила радостно одна молодая женщина с веснушками на лице, в розовом шугайчике и ситцевом платке на голове; она подвинулась.

- Куда?!. И так тесно.

- Пусть на мужское отделение идет, - проговорили две женщины.

- Со мной в одном вагоне ехала.

- Мало што!..

- Бога вы не боитесь. Полезай!!

Пелагея Прохоровна присела к женщине, но та уговорила ее залезть на средину нар для того, чтобы у с т р о и т ь с я, - "потому-де, может, еще с машины народ найдет, и тогда, пожалуй, придется под нары лезть". Пелагея Прохоровна заметила, что шесть женщин сидят у самой стены на своих узелках, увидала свободное место, полезла и тоже села на свой узелок. Пришла хозяйка, Марья Ивановна, та самая высокая, худощавая женщина, которая встретила ее в сенях.

- А где тут новая? - спросила она, прищурила глаза и стала разглядывать и считать женщин.

- Здесь! - Пелагея Прохоровна встала.

- А!!. Ловко ли?

- Ничего. Я вон тут наискось была, так там на полу...

- Не-ет? - произнесли несколько раз женщины, удивляясь.

- Это уж такая женщина! Она бы и не имела жильцов, потому што же за сиденье или спанье на полу, да ейной любовник на машину ходит и оттуда народ заманивает... Ну, баба, надо с тебя за квартиру три копеечки. Здесь, в Питере, сами жильцы знают, што деньги нужно вносить вперед.

- Сколько же? - спросила Пелагея Прохоровна.

- Да уж мы со всякого берем по положенью - три копейки. Ночуешь - ладно, не ночуешь - деньги не возвращаются, было бы тебе это известно. Потому я женщина бедная, за квартиру-то двадцать рубликов в месяц!

- Што ты? - удивились женщины.

- Што делать!

Пелагея Прохоровна отдала три копейки.

Хозяйка положила монету в карман своего ситцевого платья и посоветовала Пелагее Прохоровне иметь на всякий случай поближе паспорт.

- Потому ночью, может, полиция придет, она часто по ночам шляется, воров да беглых разыскивает. Прежде бог миловал, спокойно было на этот счет, да черт подсунул к нам в соседи эту Артемьевну. Раз у ней беглого из тюрьмы нашли - ну, стали и к нам ходить с тех пор.

- Да ведь она почем знала, что он беглый?

- А отчего она паспорта не спросила? Теперь тоже у них с кабатчиком постоянно ругань; она своим мужикам говорит, не берите у нашего кабатчика водку, потому-де нехорошая та водка, с дурманом; ну, а мужика долго ли застращать, они и идут в другой кабак, а он за это отгоняет от нее жильцов: она-де воровка, у нее постоянно по ночам обыски делают...

Пелагея Прохоровна стала есть пеклеванный хлеб. Пожевавши немного, она выплюнула на ладонь, посмотрела и понюхала хлеб.

- Бабы! Какой это я хлеб купила? - проговорила она, с удивлением смотря на женщин и часто отплевываясь.

- Ну-ко?

Пелагея Прохоровна передала хлеб одной женщине. Хлеб пошел гулять по наре. Одни из женщин находили этот хлеб хорошим, другие никуда не годным и спрашивали:

- Где купила?

- Какой-то булошник продал там, недалеко от машины. Он еще говорил: господской, говорит, самый питерский.

- Ну-ко?

Опять пошел хлеб гулять и прогулял до того, что мало-помалу от него остался маленький кусочек.

- Как вам, бабы, не стыдно! - сказала Пелагея Прохоровна, получив кусочек.

- Нехороший хлеб! Напрасно только деньги истратила.

- Нет, хлеб ничего; кабы анису поменьше, еще бы лучше был! - говорили женщины.

- Однако, бабы, не мешало бы похлебать чего-нибудь.

- Я вот цельную неделю ничего горячего в рот не брала.

- Марья Ивановна, нет ли чего похлебать?

- Нету. Сама двои сутки ничего для себя не варила. Кофеем питаюсь.

- А где бы эдак похлебать?

- Не знаю... Уж, верно, до тех пор не придется, как на места поступите.

- Экое дело!.. А ты, Прохоровна, непременно сведи нас туда, где принимают на места, - сказала одна молодая, худенькая, низенькая женщина лежащей на животе, в углу, длинной женщине, ноги которой уходили под стол. Эта длинная женщина повернула от стены лицо молодое, но желтое, и проговорила:

- Ох, не могу! Живот так и колет.

- Ты бы клубок подложила.

- Ох, клала коробочку, - не действует.

- С чего это заболел-то?!

- Должно быть, с селедки: такая нехорошая попалась.

- Бабы! хоть бы капусты похлебать. Марья Ивановна, одолжи чашки и ложек. Мы заплатим.

Хозяйка заворчала, но все-таки сжалилась над бедными женщинами, дала им бутылку под квас, большую деревянную чашку и пять ложек деревянных, сказав при этом: смотрите, не изломайте! По получении этих вещей женщины учинили складчину и командировали одну из своей среды за капустой, квасом и солеными огурцами.

Надо заметить, что из числа этих одиннадцати женщин только одна бывала в Петербурге, а именно та, которая всех длиннее и лежит на животе в углу. Дарья Прохоровна своей фамилии не знала, и в ее паспорте значилось; крестьянка Дарья Прохоровна, замужняя, - а в паспорте ее мужа значилось: крестьянин Конон Дорофеев, женатый. Дарья Прохоровна жила в Петербурге два года, но в это время ей Петербург так опротивел, что она воротилась в деревню. В деревне она прожила года два и вышла замуж за молодого крестьянина, у которого был в доме хромой отец и сестра-вдова с ребятами. Этот молодой крестьянин с другими крестьянами на лето уходил на заработки в Петербург. Так он и нынче ушел еще в апреле месяце, а в конце мая жена получила письмо, что ее муж в больнице. Дарья Прохоровна испугалась, оставила своего шестимесячного ребенка и маленьких сестренок на попечение золовки и поехала в Питер. Мужа она нашла в больнице; он только что начал поправляться. Поэтому она решилась не уезжать из Питера до тех пор, пока не выздоровеет муж. Но вот она вчера целый день ходила по старым местам, спрашивала лавочника об местах, но утешительного мало: сегодня ходила в Никольский рынок - тоже неудачно. Остальные женщины, как и Пелагея Прохоровна, приехали в Петербург в первый раз вчера и сегодня. Две приехали с мужьями (тоже в первый раз) из Тверской губернии. Мужья хотят торговать чем-нибудь, и с ними три сестры, которым на родине делать нечего, так как на кирпичном заводе, где они раньше работали, теперь работы стало очень мало. Остальные две девушки - одна из Новгородской, а другая из Витебской губернии; сестры этих девушек живут тоже в Петербурге, а они раньше работали на фабриках и жили в городах. Две женщины, одна из Калужской, а другая из Костромской губернии, были солдатские жены, но мужья их писали им редко откуда-то издалека, и они жили в губернских городах, а потом вздумали попытать счастья в Петербурге.

Мужчины так накурили махоркой, что у женщин начали разбаливаться головы, и они стали жаловаться друг дружке на головную боль, но ни одна не понимала причины. Наконец кашель стал душить всех женщин. У Пелагеи Прохоровны тоже разболелась голова, и она закрыла платком рот.

- Ты што закрываешься-то? - спросила ее соседка.

- Смотри, што дыму-то от табачища... От него, знать-то, и голова болит! Им што: они напьются водки и курят!

Женщинам этого было достаточно: они поняли причину головной боли. К тому же редкий из мужчин не был выпивши. Они закричали на мужчин, но тех унять было трудно.

- Мы здесь сами себе господа, денежки за фатеру наравне платим.

- Можно, я думаю, и на улице курить.

- Не замай! И так дома-то жены нам все уши прожужжали. Здесь-то нам и повольготнее.

- Мы вам не мешаем, - сидите, курицы, на яйцах.

- Што с ними, с дураками, говорить. - И сказавши это, одна женщина отворила дверь. Дым немного вышел, но против такого самоуправства восстала Марья Ивановна.

- Кто вам приказал дверь отпирать? У меня там благородные люди живут.

- Што нам коптеть тут? Отчего у те окна не отпираются и отдушин нет?

- Идите на улицу, теперь лето.

- Ну, и Питер! - заметила с сердцем Пелагея Прохоровна, не зная, что и как возразить хозяйке.

Стали хлебать капусту с квасом. Квас и капуста оказались нехорошими, огурцы гнилые; но на тощие желудки и это было слава богу.

Мужчины то уходили, то приходили. Были тут и посетители, которые говорили, что в Питере житье год от году хуже, и рассказывали о своих делах. Женщины, особенно Пелагея Прохоровна, вслушивались в эти разговоры. Разговоры были до того невеселые, что не одна женщина призадумалась над тем: что-то с ней будет! не худо ли она сделала, что поехала в Петербург, который ей там, в глуши, казался прекрасным местом, в котором, как она слышала, умирать не надо? И зачем эти самые крестьяне, жившие в Петербурге, испытавшие жизнь петербургскую, обманывали их?

- Не врут ли они? - спросила Пелагея Прохоровна соседку.

- Кто их знает? Только што же им врать-то... А не погуляем ли по Питеру?

- Нет, еще заблудишься.

После скудной трапезы женщины сидели немного. Они легли и лежа слушали толки мужчин. Однако сон брал свое, и Пелагея Прохоровна уснула.

Когда она проснулась, было темно. Мужчины галдели, а двое пели:Ах, московская дорожка, Шириною два аршина. По ней бегает машина - Настоящий соловей! Не качает, не трясет - Словно вихорем несет...

Но Пелагею Прохоровну не интересовала эта песня, у нее болел живот. Соседки охают. Долго крепилась Пелагея Прохоровна и тоже заохала.

- Што, живот?.. Это с капусты да с огурцов, - проговорила соседка.

- Што и есть-то мы будем! с рыбы живот болит, с капусты тоже! - проговорила другая соседка.

- Да будь он проклят, этот Питер... Хоть бы водки выпить с перцем! - сказала Пелагея Прохоровна.

Она не могла уснуть до утра. Утром пошла она в заведение - заперто.

Был какой-то праздник, и водки нельзя было достать до окончания обедни.

Пелагея Прохоровна захворала. II О ТОМ, КАК И ГДЕ В ПЕТЕРБУРГЕ БЕДНЫЕ ЖЕНЩИНЫ НАНИМАЮТСЯ В РАБОТУ

Мужчины и женщины рано разбрелись по Питеру из избы Марьи Ивановны. Женщины, в том числе и оправившаяся Дарья Прохоровна, пошли на Никольский рынок п р о д а в а т ь с я, как они выразили Пелагее Прохоровне свое желание наняться в работы. С собой они захватили и узелки. Мужчины тоже, захвативши свои котомки, мешки и инструменты, у кого какие были, пошли на Сенную н а н и м а т ь с я. Изба опустела; в ней не было ни одного узелка, и только сор, хлебные и огуречные корки и табачный дым давали знать вновь вошедшему жильцу, если бы такой появился, что здесь Р у с ь ю пахнет. Пелагея Прохоровна осталась одна, потому что и хозяйка куда-то ушла, затворив двери в сенях на замок. Невыносимо скучно сделалось Пелагее Прохоровне; много она передумала в отсутствие хозяйки, длившееся часа два. Она думала и о том, что-то с нею дальше будет, и о том, что где она ни жила - везде было плохо. Из виденного ею во многих городах, и даже здесь, в Петербурге, она смутно понимала, что едва ли есть где на земле такой уголок, где бы хорошо и весело жилось. Но отчего это? Кто в этом виноват? Она было подумала, что виноваты мужики тем, что пьянствуют и не берегут деньги, но в жизни она видела совсем не то: она, трезвая женщина, начинала мало-помалу приходить к тому заключению, что пьянство происходит не от баловства, а совсем от другой причины. Ее отец всегда пил по неделе после того, как его наказывали розгами. Ее муж пил всегда после ссоры с начальством. В вагонах мужики ехали трезвые - отчего же они в столице напились все допьяна? И тут есть какая-нибудь причина. Какая же причина? Пелагея Прохоровна доискиваться не стала, потому что мысли ее приняли другой оборот. Ее теперь не удивляла ни грязь, ни вонь петербургских улиц, ни Артемьевнина, ни эта, Марьи Ивановны, постоялая изба; ее удивило то, как это бабы пошли на рынок продаваться? Правда, они объяснили ей вскользь смысл этого слова, но зачем же именно продаваться, когда человек пришел в Питер для того, чтобы нажить деньги? Нет ли в этом слове нехорошего чего-нибудь? Ах, как ей самой хотелось поскорей побывать на этом рынке и узнать доподлинно суть дела! Да и неужели иначе нельзя найти работу?

Пелагея Прохоровна присела. Живот болит; в избе душно. Солнце ярко освещает двор.

"Тут совсем околеешь! Нет, не утерплю я: пойду как-нибудь на этот рынок".

Вошла хозяйка.

- Ну, што, белоручка?

- Ох, не могу!

- Вижу я, ты очень нежного воспитания. Вон у баб тоже животы болели, да они пошли продаваться.

- Пойду и я. Далеко рынок-то этот?

- Ты бы еще до вечера пролежала: гляди, где солнце-то! А до рынка-то, пожалуй, часа полтора будет ходьбы... Што, у тебя, видно, много денег-то?

- Марья Ивановна... Напрасно ты обижаешь меня. Бог с тобой! Виновата ли я, что пища у вас здесь нехорошая?

- Э-э! Ко всему надо привыкать. Подмети-ка лучше избу-то, чем так сидеть.

И Марья Ивановна принесла из своей кухни метлу.

Пелагея Прохоровна начала мести, но хозяйка, посмотрев на нее, с сердцем выхватила метлу и сказала:

- Я так и поняла, что ты белоручка! А тоже хочет в людях жить. Поди ложись лучше на свое место.

Пелагея Прохоровна не стала возражать и легла. Хозяйка тщательно вымела пол, спрыснула его водой и опять вымела. После этой операции она сходила за кипятком, который принесла в большом медном, почти черном чайнике, и уселась в избе пить кофе, севши за стол на маленькую скамеечку, которую она притащила из кухни.

- Хочешь кофею? - спросила она Пелагею Прохоровну.

- Покорно благодарю; я его отродясь не пивала.

- Ты выпей, легче будет.

- Нет, не хочу я этого пойла.

- А здесь ты должна привыкать ко всему. Если ты поступишь в кухарки или прачки, тебе будут давать кофею. Куда хочешь девай; таково уж здесь положенье.

Пелагея Прохоровна попросила Марью Ивановну разъяснить ей, что значит ходить на Никольский рынок продаваться. Марья Ивановна, находясь в хорошем настроении и имея свободное время, объяснила подробно этот вопрос. В чем дело - читатели скоро узнают.

Солнышко манит на улицу; в избе душно, несмотря даже и на то, что Марья Ивановна отперла дверь в сени; без дела скучно. Вошла Пелагея Прохоровна во двор, присела на крылечко, солнце так и палит, как из печи; во дворе душно, тяжело дышится, в горле першит.

"Нет, у нас не в пример лучше. У нас если жарко - окно отворим, и ничем не пахнет. А если на улице жарко, схоронимся куда-нибудь в сторону; здесь и схорониться некуда, и пахнет нехорошо, и в горле першит!" - думала Пелагея Прохоровна и ушла в избу.

Марья Ивановна, моя чашку, напевала духовные песни. После этого она не торопясь оделась в своей кухне.

- Ты никуда не пойдешь? - спросила она Пелагею Прохоровну.

- Куда я пойду? Кабы я в силах!

- Ну, так запрись на крючок, а я пойду на железную дорогу.

- Зачем?

- Надо мужиков зазвать.

- И ты каждый день так ходишь?

- Как же! Под лежачий камень вода не побежит, говорит пословица.

И Марья Ивановна вышла.

"Какая она добрая и старательная. Вот бы мне до такой жизни дожить!"

Но Пелагея Прохоровна не понимала того, как нелегко Марье Ивановне достаются медные гривны. Она не знала того, что если Марья Ивановна не пойдет сегодня на железную дорогу да не будет там, по приезде поезда, заманивать честным и нечестным образом приезжающих крестьян, то с железной дороги к ней придет разве или уже останавливавшийся у нее, или заблудившийся, случайно забредший сюда горемыка; а на этих людей, что ночевали сегодня, надежда плохая, потому что половина из них, может быть, поступит на места, а другая половина разбредется по другим постоялым дворам, которые ближе к Сенной площади.

Пришла Марья Ивановна и привела с собой пятнадцать мужчин и шесть женщин. Мужчины и женщины галдили; но на лице Марьи Ивановны выражалось неудовольствие. И немудрено: сегодня ей меньше вчерашнего пришлось набрать народа.

- Никто не бывал? - спросила она сердито Пелагею Прохоровну.

- Нет.

- Вот што: ты бы шла в другое место, - сказала она шепотом на ухо Пелагее Прохоровне.

- Зачем?

- Кто те знает, какая у тебя болезнь? Может, холера.

Пелагея Прохоровна побледнела. Хозяйка ушла. Женщины стали знакомиться с Пелагеей Прохоровной. Из них две бывали в Петербурге и утешили Пелагею Прохоровну тем, что, может, к завтрему болезнь пройдет. Они думали так потому, что в Петербурге с непривычки почти у всех баб бывает эта болезнь в первый день по приезде, если только они напьются питерской воды или поедят чего-нибудь соленого.

В избе происходило то же самое, что и вчера: мужчины и женщины сидели отдельно; мужчины курили, выходили, приходили навеселе; женщины от скуки часто ели или черный хлеб, или булки, у одной даже оказался розанчик. К вечеру все женщины переговорили между собой много, успели раза два поссориться; мужчины успели к вечеру выпить - кто по косушке, кто по две косушки - и накурили, как вчера. К одиннадцати часам уснули все, кроме Пелагеи Прохоровны, которая, лежа в углу, вертелась с боку на бок, что ужасно беспокоило добрую Марью Ивановну.

- Ты не спишь? - спросила она тихонько Пелагею Прохоровну, подойдя к ней.

- Нет.

Хозяйка вышла из избы и немного погодя привела городового.

- Ну, што ж я сделаю? - ворчал сквозь зубы городовой.

- Отправь ее в больницу.

- Не могу. Ведь у нее нет адресного билета?

- Один паспорт.

- Ну, значит, без адресного и днем в больницу не примут.

- Што же делать? А если у нее холера?

- Если будет худо, завтра объяви в квартале. Тогда посмотрим.

- Боже ты мой! Вот наказанье-то!

Городовой вышел. Хозяйка ушла в свою кухню, села на кровать и задумалась.

- Слышите, ребята, - холера! - проговорил один крестьянин.

- Што ты врешь! - сказал другой, проснувшийся от слова "холера".

- Ей-богу! Сейчас полиция приходила и объявила хозяйке, што если помрут мужики - объявить.

- Господь с нами! Да где ж эта холера! - говорили проснувшиеся крестьяне.

- Што вы его, дурака, слушаете! Он нализался вчера и бредит.

- Своими ушами слышал - провалиться!

- То-то, вчера едва на ногах держался! Спал бы лучше, а не мутил народ.

Женщины тоже проснулись, слышали весь этот разговор, и струсили не на шутку, но больше всех трусили Пелагея Прохоровна и хозяйка: первая трусила не потому, чтобы боялась холеры или смерти, - нет: она боялась, чтобы женщины не подумали, что холера с ней, и тогда ей не попасть завтра на Никольский рынок, что ее, пожалуй, в самом деле свезут в полицию, тогда как с ней просто слабость, маленькая головная боль и бессонница, а живот перестал болеть с тех пор, как она выпила осьмушку перцовки вечером; хозяйка, по простоте своей, думала, что с Мокроносовой действительно холера. А умри-ка у нее кто-нибудь, хлопот и возни не оберешься.

Женщины не могли уснуть до утра. Они рассказывали разные ужасы из деревенской, сельской и городской жизни; говорили о покойниках, о колдунах, о том, как ведьмы новорожденных ребят в трубу вытаскивают - и проч.

Утром Пелагея Прохоровна ходила по избе бодро. Хозяйка подошла к ней и спросила шепотом:

- Прошло?

- Слава богу. Перцовка, знать-то, помогла.

Немного погодя после этого женщины, в том числе и Пелагея Прохоровна, вышли на набережную Лиговского канала со своими узелками. За ними вышли и мужчины. Мужчины и женщины столпились в кучки.

- Куда идти-то? - спросил один мужчина товарищей.

- Пойдемте по Глазовской. Я там робил... Оттуда Сенная-то близко, - проговорил мужчина в толпе.

- Пойдемте прямой дорогой по Невскому да по Садовой, - сказала одна женщина другим женщинам.

- Веди! только штобы к месту...

Бывалая женщина тронулась, за ней пошли остальные, в том числе и Пелагея Прохоровна.

Когда они вышли на угол Невского и Лиговского канала, Степанида Антиповна (так звали бывалую женщину) взглянула на часы на башне, устроенной над зданием московской железной дороги. Стрелка показывала половину шестого часа.

- Как раз в пору; половина шестого. Покуда идем, да што... - проговорила Степанида Антиповна.

Женщины тоже поглядели на башню и подивились над тем, как это часы высоко приделаны, да еще так, что их издалека видно!

Солнце уже высоко стояло и грело слегка. Легкий ветерок с моря освежал воздух. Теперь дышалось легче оттого, что пыль к тому времени осела на строения и мостовые.

В это раннее время деятельности и движения в Петербурге мало. На Невском пусто; изредка разве проедет карета или извозчик с загулявшимся кутилой. Извозчики, сидя в пролетках, дремлют и поднимают головы тогда, когда мимо их проедет извозчик или с седоком, или без седока. Мало стоит на перекрестках городовых. Заперты магазины, но уже отворены мелочные лавки и питейные заведения, в которые захаживают и из которых уже выходят: из первых - женщины-кухарки, женщины-прачки, швеи; из вторых - мастеровые, подмастерья, рабочие. Дворники в розовых вязаных фуфайках, или просто в ситцевой рубашке и черной жилетке, в фуражке и с фартуком, метут мостовые, панели. То и дело со всех сторон стекаются на Невский разные рабочие. В одном месте уже выбрасывают из ямы черную вонючую землю, размокшую как грязь. В другом месте, по левую сторону Невского, десять человек рабочих бросили на недоконченную мостовую два лома, мешочки с хлебом, молотки и стали снимать - кто рваные полушубки, кто поддевки. В это время дремлют на мостах торгаши булок, печеных яиц, кренделей, яблоков и разных разностей; они почти круглый год живут около своих лавочек; в это время не гремят мостовые, не кричат мальчики со спичками, торгаши яблоков, рыбы и т. п.; только откуда-то слышится свист, как от локомотива или как из фабричной трубы.

Женщины шли и удивлялись. Их все удивляло: громадные дома, построенные вплотную, и множество вывесок на них, и то, что в каждом доме, исключая немногих, весь нижний этаж занят лавками, и зеркальные стекла в окнах, и большое число рабочих, то и дело выходящих из улиц или идущих по Невскому куда-то все вперед, и рельсы посреди улицы. И говорили они между собой: "Нет у нас лучше Питера-города; и сколько, должно быть, в нем господ живет! И неужели купцы могут торговать выгодно, если в каждом доме несколько лавок? И хорошо бы пожить в верхнем этаже: все бы тогда увидел и все бы сидел у окна и глядел на улицу". И чем дальше они шли, тем больше им нравился Петербург; они не чувствовали усталости, и каждой казались теперь противными родные места - деревни, села, города, каждой хотелось жить в Петербурге.

"Тыщу рублей давай теперь мне, не пойду отселева... Эх, кабы Влас Василич надоумился приехать сюда. Озолотел бы он. А дядя, дурачок, зажил бы припеваючи: ему бы только глазами взглянуть на Питер, он бы выдумал штуку... Да, будь у меня деньги, я, ей-богу, завела бы постоялый двор... А што эти мужики говорили, што здесь худо - враки! Дела здесь, должно быть, много. Ведь вон сколько нас на машине приехало, и все разошлись! С постоялой избы сколько ушло - и не воротились. И говорят, каждый день столько народу приезжает... Да, хорошо, должно быть, здесь... Но кто же живет в этих домах? Неужели все господа?" - Так думала Пелагея Прохоровна и спросила об этом Степаниду Антиповну.

- Всё господа и купцы... Живут больше так: у каждого своя комната. Вот в этом дому, я думаю, человек тысяча живет.

Женщины удивились.

- Народу здесь страсть! Говорят, тысячи тысяч. Полиция каждый день ведет счет, никак не может сосчитать.

Женщины еще больше удивлялись.

Так они дошли до Сенной.

На Сенной торгаши уже отпирали лавки, мужчины и женщины, большею частию пожилых лет, катили сюда из разных улиц тележки с разными разностями и останавливались каждый на своем месте. Мало-помалу Сенная площадь наполнялась торговыми людьми, женщины стали предлагать нашим женщинам яблоков, ниток, катушек, тесемок, стали появляться женщины в салопчиках и черных суконных пальто с рогожными кульками в виде сумочек. Но не это торговое движение, только что начинающееся, привлекло все внимание наших женщин, а то, что в углу, между церковью и Полторацким переулком, толпилось до двухсот крестьян; около них стояло несколько женщин.

- Подойдемте к мужчинам: нет ли наших, - сказала Степанида Антиповна и повернула к толпе.

"В самом деле, нет ли тут дяди али Власа Короваева. Может, они с железной-то и пошли сюды. Вот бы обрадовались-то!" - подумала Пелагея Прохоровна.

- Это и есть Никольский? - спросила она Степаниду Антиповну.

- Еще не дошли. Энто Сенная прозывается, - проговорила Степанида Антиповна.

Мужчины галдили. Женщины подошли к ним, стали заглядывать; ни одного нет знакомого, даже и тех нет, которые ночевали в одной с ними избе.

- Еще хвастались, а вот мы скорее их дошли, - сказала Степанида Антиповна.

- Што ж они тут стоят? - спросила Пелагея Прохоровна.

- А нанимаются. Этот рынок мужской.

Пелагея Прохоровна придвинулась ближе к мужчинам. В средине их стоял высокий, здоровый мужчина в фуражке и темно-синем суконном кафтане. Он говорил:

- Так ежели тридцать копеек...

- Несподручно, - загалдил народ.

- Харчи чьи? - спросил молодой мужчина.

- Харчи ваши. Так, пожалуй, тридцать пять...

- Нет... Так не годится, - говорил народ и отошел от него, потом рассыпался по углу площади.

Стали сбираться в кучки, в которых говорили:

- Какая, он говорит, работа?

- Полы переделывать, стены штукатурить.

- Далеко отселева?

- Сколько человек-то?

- Нады спросить.

Кучки опять рассыпались, подошли к подрядчику, окружили его.

- Сколько требуется народу?

- Пятьдесят человек, потому кто ежели портит только, тово вон. Ну, так как?

- Ну, а как идти?

- Как хотите, можно и на машине. Отсюда в Царское всего четвертак стоит.

- Пойдемте, бабы, кабы не опоздать, - сказала вдруг Степанида Антиповна и пошла.

Женщины тронулись. Прошли Сенную, перешли Вознесенский проспект.

Впереди и сзади наших женщин шли тоже женщины, по пяти, по две и даже в одиночку.

Сердце забилось сильнее у Пелагеи Прохоровны. "Продаваться! - подумала она. - Что-то будет, что-то будет".

Вот и площадь. По левую сторону каменные давки - здание, похожее на гостиный двор, с подвалом, в котором тоже устроены лавки, которые тоже отворяют торгаши, а некоторые уже вывешивают на двери веревки, бечевки, шлеи, дуги с колокольцами и без колокольцев. Впереди от Старо-Никольского моста стоит несколько женщин с узелками.

Поравнявшись с собором, женщины усердно помолились на него и потом подошли к женщинам, оглядели их, поклонились им; те тоже оглядели вновь пришедших и слегка кивнули головами.

Пришедшие остановились.

- Вы подальше от нас! - сказала одна молодая женщина из прежде пришедших и тронула за руку Степаниду Антиповну, желая ее отвести.

- Это почему? - спросила сердито Степанида Антиповна тронувшую ее женщину.

- Потому, ты нам не компанья.

- Я тебе покажу компанью... Вот и видно, что из новеньких.

- Как бы не так! Вот тебя так и по облику видно, што калужская луковица!

- Ах, ты, подлая! Может, ты калужская-то, а я вовсе не калужская, а питерская.

- Оно и заметно.

- Двиньтесь, бабы, плотнее, - крикнула храбро Степанида Антиповна своим одноночлежницам и толкнула назойливую бабу.

Баба рассвирепела, обозвала Степаниду Антиповну воровкой. Женщины заголосили и едва не вступили врукопашную, но к ним подошел городовой, стоявший доселе как статуя. Он подошел медленно, как будто каждый его шаг стоит больших денег, остановился против женщин и тупо-флегматически стал смотреть на них.

Степанида Антиповна и ее противница двинулись к городовому, за ними двинулись и женщины.

- Она меня обозвала! - закричала Степанида Антиповна.

- Она воровка... В узлу у нее воровские вещи.

- Ее надо за это...

- Кто ты есть такая, позволь тебя спросить! Ты не раз в части сиживала...

- Ну-ну!!. Молчать! - проговорил начальническим тоном городовой.

Женщины заголосили, но городовой начал легонько толкать женщин, говоря:

- Што на дорогу стали! Становитесь в угол! Пошли, пошли!.. Я вас!

Женщины попятились. Городовой пошел дальше и стал распекать женщин, продающих хлеб, за то, что они выдвинули столы очень близко к дороге.

Женщин прибывало больше и больше. Они приходили или кучками, или в одиночку, большею частью с Сенной площади. Приходили сюда и от церкви Покрова, и от Фонтанки по Крюкову каналу, но это были женщины, отошедшие от мест в Петербурге; они приходили даже без узелков, - значит, у них были знакомые, у которых они оставили свои вещи. Все вновь пришедшие протискивались в кучу или становились отдельно, недалеко от столиков, или пристраивались к чугунной решетке, в угол, при впадении Екатерининского канала в Крюков канал.

Некоторые из них нашли знакомых.

- И ты здесь? - спросила женщина Пелагею Прохоровну, дергая за рукав.

Та обернулась, посмотрела на женщину: где-то видела, а не припомнит.

- Не узнала? А узнала ли ты Питер? - спросила снова женщина, улыбаясь.

- Ты у той, что с кабатчиком ругается? - спросила Пелагея Прохоровна женщину.

- Будь она!.. Штоб ей... Жаль, што она не подавилась кофеем.

- Што так?

- Да так! Всю ночь спать не дали. Сперва к ней любовник пришел, бить ее зачал, нас стал гнать. Просто беда! Спасибо, мужики защитили: связали ее любовника. Потом полиция: подавайте паспорта! Ну, подали; записал всех и паспорта возвратил... Всю ночь не спали.

- А вчера где спали?

- Тут, на Сенной... Тоже не приведи царица небесная. Если все говорить, што там делается, волосы дыбом встанут.

И женщина отошла к другой, знакомой ей женщине.

Пелагея Прохоровна подошла к Крюкову каналу и стала смотреть на медленно подвигающиеся с Фонтанки барки с кирпичом, углем и дровами. Интересного в этом для нее было немного, и она присела на панель, устроенную около решетки.

К ней подошла одна из женщин, ночевавших с нею первую ночь.

- Здравствуй. А мы думали, ты уж померла.

- А што?

- Да вот на том постоялом, где мы сегодня ночевали, двоих мужиков в больницу взяли, потому, говорят, с ними холера. И холера эта, говорят, от огурцов да от водки приключилась с ними.

- Господи помилуй!

- Меня тоже хозяйка хотела отправить в больницу и полицейского призывала.

- Неужели?

В это время Пелагею Прохоровну и ее знакомую окружило несколько женщин, которые тоже удивлялись и были напуганы холерой на постоялых дворах.

- Как же ты отделалась-то?

- Да так! Вчера весь день пролежала...

- Ну, значит, холера!

- Да у те, поди, и теперь холера.

- Отойдемте, бабы! - проговорили женщины, но прочь не шли, потому что их интересовало то, как холерная женщина отделалась от полиции.

- Погляжу я на вас, так у вас ума-то и на эсколько нету, - Пелагея Прохоровна показала на половину ногтя на мизинце. - Если бы я была нездорова, могла ли бы прийти сюда? Могла ли бы я быть в полном рассудке? Ну, подумали ли вы о том, што сказали, пустые вы головы!

- Кто те знает. Если бы ты не сидела, еще можно поверить... - проговорила бойко и неизвестно почему улыбаясь женщина без узла и с красными пятнами на лице.

- Если тебе хочется на мое место сесть - изволь! - почти крикнула Пелагея Прохоровна взволнованным голосом, встала, отошла к Екатерининскому каналу, уперлась на перила и задумалась.

Женщины в недоумении поглядели друг на друга несколько секунд.

- Вострая! - сказала одна из них.

- Из самой Сибири, говорит, приехала.

- Не беглая ли какая?

- Я паспорт видела.

- Паспорт и украсть можно.

Женщины поговорили о Пелагее Прохоровне минут десять, говорили громко, стараясь вызвать на ссору Пелагею Прохоровну; но видя, что она не обращает на них внимания, разошлись от Крюкова канала.

У Николы зазвонили к обедне. В это время Большая Садовая улица уже не походила на ту, какою она была утром. Вперед и обратно по ней то и дело ехали извозчики с седоками; то и дело ломовые лошади везли или мешки с мукой, кули с куделей, хлопчатой бумагой, железо, плохонькую мебель, за которою или шла старушка в худеньком салопчике и капоре на голове, или молодая женщина в черном суконном пальто с костяными четырехугольными и шестиугольными пуговицами; ехали порожние кареты, порожние пролетки с важно сидящими в них извозчиками, предлагающими от скуки прокатить пешеходов, преимущественно людей бедно одетых, которых теперь шло вперед и обратно очень много. Все эти пешеходы что-нибудь несли в руках и шли скоро. Вот приехала городская карета, запряженная четверкой лошадей, едва передвигающих ноги; на передке стоит кондуктор с светлыми пуговицами, в фуражке с каким-то значком и с кожаным кошелем на боку. Карета остановилась против Николы, и из нее вышло человек девять мужчин и женщин, из коих половина, по одежде, принадлежала к п о р я д о ч н о м у сословию, а другая половина к г о л о д а ю щ е м у классу. Вот зазвенел где-то крепко колокольчик, и немного погодя показался вагон, который тащили по рельсам две лошади. На нем и в нем сидели люди: вверху - мужички, приказчики; внутри - господа, купцы и дамы. На передке и на задке этой кареты стояло по кондуктору в форменной одежде. Лошади остановились, немного не дойдя до дилижанса. В лавках не было тоже пусто: там покупали - кто дугу, кто деготь, кто овса и т. п. Все столы были заняты торговцами и торгашами, но женщины здесь превосходили своим количеством мужчин. На столах стояли огромные чайники с каким-то кисло-сладким теплым пойлом, называемым медом, и стеклянные кувшины с квасом из клюквы; лежали печенки, рубцы, яйца, тешка, черный и белый хлеб. По улице мимо лавок шли торгаши с яблоками, апельсинами и лимонами, с сахарным мороженым, ребята со спичками. Все эти люди громко, почти во все горло, кричали и предлагали встречным купить их товар.

Женщин теперь было в углу между Крюковым и Екатерининским каналом до двухсот. Они рассыпались по этому углу так, что городовой то и дело просил их попятиться с дороги. Тут были и чухонки, лепечущие на своем языке и стоящие от русских особняком, и немки в худеньких салопчиках и чепчиках на головах, и еврейки; тут была даже девочка годов шести, босая, с не закрытою ничем головою и с маленькой плешью на темени, стоящая около пожилой женщины.

Одни из женщин галдят, ссорятся от скуки, стараются своим криком осилить других и выказать свою толковость; другие молчат. На всех лицах выражается какое-то нетерпение и страх; многие смотрят на образ Николая чудотворца, на церковь и вздыхают. Вон одна молодая женщина, прислонившись к перилам, плачет. Она старается не плакать, но не может удержать слез. Вон пожилая женщина, с отчаянием в лице, смотрит в канал, глаза ее точно приковались к одному месту. Вон девушка годов семнадцати, сидя на мостовой, уперла голову обеими руками. Другие стоят тоже с невеселыми лицами, часто вздыхают и смотрят большею частию на одно место, как бы что-то обдумывая. Их не интересуют разговоры, брань и ссоры других женщин, еще, по-видимому, не испытавших петербургской жизни; они сосредоточились сами в себе, точно их горе очень велико и впереди не видится ничего хорошего.

Пелагея Прохоровна заметила все это, и сердце ее билось не очень-то радостно. Ей хотелось заговорить с молчаливыми и убитыми горем женщинами, но она по себе знала, как тяжело человеку делается в то время, когда его спрашивают. Но у женщин любопытство и сочувствие к женщинам велико; ее так и порывало подойти к девушке, сидевшей на мостовой.

- Што это как долго никого нету? - проговорила она, не решаясь, сесть или нет.

Девушка поглядела на Пелагею Прохоровну, но ничего не сказала.

- Ты бы лучше к речке стала - ветерком бы продуло.

- Ничего.

- Ты здешняя?

- А ты?

- Я издалека. - И Пелагея Прохоровна рассказала откуда она, и присела к девушке.

- Ты, стало быть, еще не знаешь петербургской жизни.

- Где мне знать? Што будет, то и будь. Ведь уж не будет же хуже того, что было!

- А было и худое разве?

- Што и говорить. Я уж решилась молчать, потому што было, то прошло. А я по облику твоему замечаю и по речи, што ты не из мужичек... Правду я говорю?

Девушка закрыла руками лицо.

Вдруг все женщины подвинулись к дороге; сидевшие вскочили и побежали к толпе; стоявшие у каналов тоже побежали, с яростию толкая друг друга. Пелагея Прохоровна и девушка встали и пошли.

В середине женщин стояла пожилая толстая барыня в белой шляпке и в драповом пальто.

- А умеешь ли ты кушанья готовить? - спрашивала барыня одну женщину, в то время как Пелагея Прохоровна и девушка подошли к толпе.

- Как же... я у хороших господ жила.

- Врет она! Она только что из деревни приехавши. Вы меня возьмите, я только сегодня от места отошла, - проговорила другая женщина.

- Врет! врет! Она табак нюхает, - кричали со всех сторон женщины.

Барыня была в затруднении: женщин много, всем хочется в кухарки, а какую из них взять? Пожалуй, возьмешь такую, которая ничего и делать не умеет, пожалуй, попадется воровка.

Пелагея Прохоровна протискалась, употребляя в дело локти, так что женщины отскакивали и в свою очередь колотили ее в спину.

- Возьмите меня. Я сама своим хозяйством жила, нахлебников держала, - проговорила она, остановившись перед барыней.

Барыня улыбнулась. Вероятно, ей не верилось, чтобы деревенская баба могла где-то держать нахлебников.

- Будто? - спросила барыня.

- Ей-богу.

- Не верьте ей, она полоумная, - кричали женщины.

Пелагея Прохоровна обернулась и от злости, не помня, что делает, плюнула в ту сторону, где говорили про нее.

- Ну, как же ты не полоумная! - кричали со всех сторон.

- Нет, я тебя не возьму, ты очень молода.

Пелагея Прохоровна отошла, думая: хорошо, што предупреждает. И она стала искать глазами ту пожилую женщину, что с отчаянием смотрела в канал.

Но эта женщина уже стояла перед барыней и плакала.

- Ты водку пьешь? - спросила ее барыня.

Пожилая женщина обернулась к церкви, перекрестилась и сказала:

- Хоть раз заметьте, так вот Николай-угодник свидетель.

- Она горькая пьяница, - сказала какая-то женщина.

- Как вам не стыдно! Мало, видно, вы горя испытали, - крикнула Пелагея Прохоровна.

- А ты што пристаешь?

- Это она с того все еще, што ее, по нашей милости, не взяли, - кричали женщины.

Барыня в это время разглядывала паспорт и адресный билет пожилой женщины.

- Ты в больнице была?

- Да... Только вышла я из больницы и - пошла к дочке, пятнадцатый ей годок шел, она там на Литейном золотом шила у француженки. Прихожу - говорят, померши полторы недели.

- Ну, так согласна ты на мои условия: жалованья два с полтиной, фунт кофею, то есть полфунта кофею и полфунта цикорею, и фунт сахару?

- А жильцы есть?

- Да, есть. Им нужно и сапоги, и платье вычистить, и в лавочку сходить.

- Положьте три с полтиной.

- Нет, два с полтиной. Жильцы тоже будут давать к праздникам.

- Я согласна! - крикнула другая женщина.

Женщины захохотали; барыня тоже улыбнулась.

- Так как? - спросила барыня первую пожилую женщину.

Та подумала.

- Не прибавите жалованья-то? - спросила она.

- Нет.

- Да ведь работы много!

- Как знаешь. И вас много.

Женщина согласилась. Барыня взяла ее паспорт и адресный билет и велела приходить в такую-то улицу, в такой-то дом и в такой-то нумер квартиры, а сама уехала с извозчиком.

- Хорош ты, видно, сон видела сегодня, - сказала пожилой женщине одна женщина.

- У вас, видно, не было таких детей, как у меня! - сказала с презрением пожилая женщина и пошла.

К ней подошла пожилая женщина в салопчике с девочкой.

- Голубушка! у тебя, говоришь, дочка умерла; возьми мою, - проговорила она.

- Куда же мне с ней?

- Да я даром тебе ее отдаю, только корми да к делу приучай.

- Сама знаешь, што кухарок не держат с ребятами.

И нанятая женщина пошла торопливо.

- Заважничалась! - прошипела от злости пожилая женщина в салопчике и неизвестно за что ударила по затылку девочку.

Девочка заплакала.

- За что ты девчонку-то бьешь? - крикнула на нее женщина.

- Не твое дело: свое бью.

На пожилую женщину напала половина женщин: они стали ее стыдить за то, во-первых, что она бьет маленькую девочку, и во-вторых, за то, что хочет эдакую маленькую в работу отдать.

- Я ее продаю, потому что сама ищу места и мне самой нечего есть, - оправдывалась мать девочки.

Между тем ветер крепчал, по небу плыли тучи и мало-помалу совсем закрыли солнце. Женщины проголодались и стали покупать ситный, печенку или яйца. Пелагея Прохоровна купила фунт ситного и фунт печенки. С этими яствами она подошла к девушке, с которой она прежде вступила в разговор, и спросила, как ее зовут. Та сказала, что ее зовут Евгения Тимофеевна.

- Не хочешь ли, Евгения Тимофеевна?

И Пелагея Прохоровна отломила половину куска ситного и половину печенки и дала их Евгении Тимофеевне. Та не брала.

- Я не хочу.

- Полно-ко. У тебя есть ли деньги-то?

- Есть.

- Ну, не церемонься! Я сама была в нужде, знаю.

- А если вам самим нечего будет есть? - сказала Евгения Тимофеевна и взяла предложенные ей яства.

- А руки-то на что бог дал?

- Я то же прежде думала, да вот целый месяц ищу места. Ходила я и в хваленое общество - говорят, мы принимаем по рекомендациям. Принесите, говорят, письмо от сиятельного человека - примем. Ну, я было и пошла к одному сиятельному лицу, бывшему в нашей губернии губернатором. Целую неделю я ходила - не допускают. А я всё письма ему оставляла. Вероятно, письма ему не передавали. Наконец встретила его у подъезда и говорю: я вашему... ству целую неделю передавала письма через швейцара... - Ничего, говорит, я не знаю. Приходите туда-то. Я туда; кое-как допустили. - Кто, говорит, вы такая? Я сказала. - А! говорит, знаю. Что же вам угодно, сударыня? - Я и прошу у него рекомендательное письмо. - Не могу, говорит, дать, потому что вы нехорошего поведенья. Вы не с хорошей стороны уже успели зарекомендовать себя в провинции; мне, говорит, об этом ваша тетушка писала. Так я и ушла ни с чем. Потом я как-то увидала в газете объявление: нужна гувернантка. Я прихожу. Квартира отделана великолепно. Приглашают меня в кабинет. В кресле сидит барин. Пригласил сесть меня, расспросил, кто я такая. Часа два с ним толковали; я спросила, велики ли у него дети. Он говорит: у меня детей нет, а мне, говорит, гувернантка нужна для себя...

- Как это так? - перебила Евгению Тимофеевну Пелагея Прохоровна.

- Я тоже удивилась. Он говорит: не удивляйтесь; я вдов, и мне нужна женщина, непременно развитая; я бы, говорит, ее сделал хозяйкой в моей квартире, одним словом, мне, говорит, нужна молодая, красивая женщина для того, чтобы жить с ней гражданским браком. Ну я, конечно, не согласилась. Барин извинялся, дал мне на бедность денег, но я его денег не взяла. Конечно, эдакие случаи редки, но со мной, по крайней мере, случилось так.

Женщины опять заволновались, стали сбираться в одну кучу. Пелагея Прохоровна с Евгенией Тимофеевной тоже подошли. Еврейка нанимала кухарку и давала только рубль жалованья с тем, что кухарка должна и белье стирать. Поэтому охотниц нашлось мало.

Только что ушла еврейка, к женщинам подошла толстая пожилая женщина в шелковой мантилье, в шелковом же черном платке на голове. В правой руке она держала зонтик. Подойдя к женщинам, она стала оглядывать их.

- Я! Я! Я! - кричали женщины, окружая нанимательницу.

Толстая женщина молчаливо выдержала напор женщин. Минут через пять она начала звать к себе самых молодых.

В числе десяти молодых попала Пелагея Прохоровна с Евгенией Тимофеевной.

- Кто из вас желает ко мне поступить? - спросила толстая женщина с зонтиком.

Поступить пожелали все.

- Мне нужно трех, для комплекта.

Она опять посмотрела женщин и выбрала из них трех. Эти три были: Пелагея Прохоровна, Евгения Тимофеевна и одна чухонка, девушка.

- Замужние?

- Нет, - отвечали враз все три женщины.

- Болезни никакой нет?

- Нет.

К толстой женщине подошла мать с девочкой.

- Купи девочку.

- На что мне ее: кабы она большая да красивая была - так! - крикнула толстая женщина с зонтиком.

Сердце дрогнуло у Пелагеи Прохоровны. Она шепнула Евгении Тимофеевне на ухо:

- Слышишь? тут что-то неладно...

- Возьми хоть даром... - приставала мать девочки, утирая глаза.

- Я сказала, что таких не беру... Продай еврейкам; они за христианку деньги дадут. Ну, желаете вы поступить ко мне? - спросила нанимательница выбранных ею женщин.

- А позволь тебя спросить, что у тебя за работа? - спросила Пелагея Прохоровна.

- Да у меня работы никакой нет. Разве себе что будете шить.

- А какая цена за это? - опять спросила Пелагея Прохоровна.

- Цены я назначить не могу. Вы будете мне платить, каждая за свою комнату, так как я нанимаю целый дом и от себя отдаю комнаты жиличкам...

- Так ты это нас на квартиру зовешь?

- Да!

- Ну, не-ет... Мы в работу нанимаемся, потому у нас денег ни гроша нет. А она еще на квартиру к себе зовет! - проговорила Пелагея Прохоровна и отошла. Прочие женщины тоже отошли.

- Послушайте! Эй, вы, три?!. - крикнула толстая женщина.

- Да нечего тут слушать! - крикнула Пелагея Прохоровна.

Толстая женщина с зонтиком подошла к Евгении Тимофеевне.

- Послушай. Я за квартиру беру по истечении месяца, за пищу - пища тоже от меня - тоже по истечении месяца.

- Да из чего платить-то! Ведь нужно наперед найти работу! - отвечала Евгения Тимофеевна.

- Работа будет... За всеми расходами, я так думаю, у тебя останется к каждому первому числу рублей пятнадцать.

- Но какая работа?

- Я уж за это берусь.

- Но вы должны здесь сказать.

Толстая женщина нагнулась к девушке и что-то ей шепнула.

Щеки девушки покрылись румянцем. Она задрожала и ничего не могла выговорить.

В это время к ней подошла Пелагея Прохоровна.

- Што с тобой, Евгения Тимофеевна?

- Вот... Подлая женщина!..

И она зарыдала.

Пока Пелагея Прохоровна успокоила Евгению Тимофеевну, толстая женщина подошла к чухонке-девушке, поговорила с ней, и немного погодя чухонка пошла за ней, а потом женщина посадила ее с собой в пролетку и уехала.

- Вот как чухонки-то! С извозчиком ездят! - кричали женщины.

- Как? Чухонка таки уехала? - крикнула Евгения Тимофеевна.

- Уехала.

- А надо бы ее воротить, бабы! - крикнула Пелагея Прохоровна.

- А што?

Пелагея Прохоровна рассказала, для какой цели эта женщина приглашала их.

Женщины заохали. Им жаль было чухонки, но теперь ее уж не воротишь. Стали говорить о том: убежит чухонка или нет. Мнения были различные. Теперь на Пелагею Прохоровну все смотрели с уважением и говорили про нее, что эта белолицая бабенка не пропадет и не даст пальца в рот, чтобы его откусили. А попадись дура, как чухонка, которой стоит только насулить всякой всячины, - и попала, как кур во щи.

Появились на рынке, около столиков с яствами, каменщики с замазанными глиной передниками, штукатуры, маляры; некоторые из них были даже без шапок и фуражек, и у иных в длинных или всклокоченных волосах, на бородах и на лице была тоже или глина, или известка; появились рабочие с черными от дыма, пота и угля лицами, с черными, как уголь, ладонями, с черными фартуками; появились мальчики от двенадцати до восемнадцати лет, тоже с черными передниками, с вымаранными слегка лицами. Все они быстро подходили к женщинам, брали у них фунт черного хлеба, селедку, или тешку, или яйцо, на деньги или в долг, и потом также быстро уходили через Старо-Никольский мост в питейные заведения. Стало быть, теперь первый час; рабочие уволены до второго часу обедать. Здесь, может быть, читатель спросит: отчего они нейдут обедать домой? Они нейдут домой потому, что им, может быть, до дому ходу целый час. Работая по Фонтанке и около Крюкова и Екатерининского каналов, они предпочитают за лучшее покупать хлеб, рыбу и проч. на рынке, а не в мелочных лавках, в которых они уже успели задолжать; покупая сначала на деньги с шуточками и остротами, они, наконец, добиваются, что им верят в долг до получки заработанной платы.

Пошел дождик. Женщины стали прикрывать свои узелки, но дождик, как назло, шел и шел, мало-помалу помачивая полушубки, шугайчики, пальто. Хорошо было тем женщинам, у которых был полушубок и пальто, но шугайчики скоро промокли. Мостовая тоже смокла, земля на каменьях и между каменьями превратилась в грязь... Женщины стали проситься к торговкам, потому что там над столами сделаны крышки. Женщины-торговки не пускают.

Платки на головах промочило, по лицам течет вода и падает вместе с дождем на плечи; ботинки, башмаки и сапоги промокли; дует холодный ветер с моря. Что делать?

Женщины силой лезут под крышки, торговки гонят их прочь и кричат:

- По пятаку с рыла!

- Ладно.

Большинство женщин вынимают пятаки, у некоторых нет и трех копеек. Они просят у других, те не дают.

Евгения Тимофеевна дрожит.

- На пятак! - говорит Пелагея Прохоровна и дает ей пятак.

Евгения Тимофеевна не берет.

- Ничего, я не глиняная, не растаю. Теперь лето.

- А пошто дрожишь-то?

- Не знаю. Это пройдет.

Дождь перестал идти. Женщины, заплатившие пятаки, стоят под крышками и едят ситный. Торговки снова их гонят.

- Идите, дождик перестал.

- Нет, мы денежки заплатили.

- Што вы, на постоялый, што ли, сюда забрались? говорите спасибо, што пустили! - говорили торговки, употребляя в дело локти.

Как ни лебезили женщины перед торговками, как ни упрашивали их дозволить постоять еще чуточку, а торговки все-таки прогнали их. Женщины стали на прежние места и сделались очень сердиты: им жаль стало пятаков, и они начали задирать на ссору тех, которые не имели удовольствия быть под крышками.

К женщинам подъехала в пролетке дама.

- Нет ли тут мамок? Не может ли кто ребенка грудью кормить? - спросила дама женщин, подойдя к ним.

Женщины поглядели друг на дружку. Четыре женщины - три чухонки и одна русская - подошли к даме.

Дама расспросила их, давно ли они родили. Оказалось, что две родили уже с год, одна с полгода и одна назад тому три месяца.

- Где ребенок? - спросила дама чухонку.

- Помер.

- А у тебя где ребенок? - спросила дама ту, которая родила с полгода.

- В деревне - на молоке.

- Зачем же ты его бросила?

- И, барыня!.. Муж все говорил: оставь ребенка, пойдем в Питер; там в мамки поступишь. Ходила в спитательный - солдат не пустил. Знать-то, ему денег надыть... А вам для своего дитя?

- Да.

Дама отвела женщину в сторону, посмотрела у ней груди и зубы и стала торговаться. Эта женщина слыхала, что в Питере мамки получают по восьми рублей в месяц, дюжину рубашек, шесть сарафанов и другие подарки. Но дама больше пяти рублей не давала и обещала, если только она проживет полгода, сшить два сарафана и подарить две пары ботинок. Пища, разумеется, хозяйская. Женщина думала, рядилась - и через полчаса согласилась на предложенные условия.

- Вот кому счастье дак счастье! Эх, кабы у меня был ребенок!.. - вздыхала одна женщина.

Эту женщину обругали.

- Да мне давай десять цалковых - не пойду. Как бы не так! ни днем, ни ночью нету спокойствия...

Подошла молодая женщина в вязаном розовом платке на голове и в драповом темно-синего цвета пальто. В одной руке она держала небольшой кожаный саквояж, в другой зонтик.

- Это, видно, опять из таких, как даве толстая с зонтиком, - проговорили женщины, но все-таки подошли к ней. Пелагея Прохоровна с Евгенией Тимофеевной тоже подошли, - не ради найма, а ради развлечения.

- Кто из вас умеет шить?

- Я! Я! - крикнула каждая женщина.

- Мне нужна швея шить сорочки, манишки, делать метки. Работа трудная, шить нужно чисто, хорошо, на господ. Случается и на машине шить.

Женщины посмотрели друг на дружку. Никто не решался поступить в швеи, потому что таких швей не было.

- Возьмите меня; я умею шить что угодно! - проговорила робко Евгения Тимофеевна.

- Ты из каких?

- Из... дворянок... Да вот я сама шила себе этот бурнус.

Швея посмотрела на строчку.

- Мне надо почище! это очень некрасиво.

- Я молода, могу скоро приучиться к здешней работе.

- Так-то оно так. Но вот что: вы дворянка, а я мещанка. Уживемся ли мы?

- Об этом вы, пожалуйста, не беспокойтесь; я уверена, что мы сойдемся. Я для того и приехала сюда, чтобы работать.

- Пожалуй, я вас возьму. Видите, я еще только открываю швейную; вы теперь будете третья. Вы будете сперва получать за штуку, на моем готовом содержании, а там увидим: если будете хорошо работать, я вас сделаю мастерицей и положу жалованье. Как вы думаете об этом?

- Я согласна, - робко проговорила Евгения Тимофеевна.

- Еще одно условие: чтобы к вам не ходили мужчины.

- Помилуйте! я здесь живу еще очень мало.

- Ну, уж это дело мое. По воскресеньям вы будете свободны и можете или работать на себя, или идти гулять.

Евгения Тимофеевна ничего не могла сказать на это: она была очень рада, что попала в швеи, и даже забыла проститься с Пелагеей Прохоровной, которая плохо верила словам швеи и крикнула отходящей Евгении Тимофеевне:

- Прощай, Евгенья Тимофеевна! Желаю тебе счастья.

Стали приходить к женщинам мужчины - мужья, братья, деверья, однодеревенцы. Одни из них говорили, что завтра поступят в работу, другие еще не поступили на место. Все мужчины были выпивши, а некоторых уже пошатывало. Женщинам стало веселее, и они жаловались мужчинам на дождь, на то, что мало приходит барынь нанимать их; некоторые женщины даже ругали мужчин, что они нарочно завели баб бог знает куда, для того чтобы бросить их.

Стали приходить торгаши, предлагавшие крестьянам фуражки, сапоги, поддевки, кафтаны. Крестьяне подержали все эти вещи в руках, фуражки даже примеряли себе на голову, поторговались, но ничего не купили, потому что торгаши просили дорого, да если и нравилась кому-нибудь вещь и было немного денег, так жалко было тратить их. Торгаши предлагали променять полушубок на поддевку, шапку на фуражку, говоря, что теперь лето, и просили придачи. Один променял шапку на фуражку и дал придачи десять копеек, другой променял полушубок на поддевку - и тоже дал придачи пятнадцать копеек. Торгаши отошли. Променявших вещи товарищи стали звать в кабак, делать спрыски. Двое крестьян приглашали своих баб на Сенную в кабак, где народу - и-и, ты, боже мой! и баб там много... Но бабы в этот кабак не пошли. Мужчины пошли на Сенную; половина женщин тоже разбрелась.

- Матушки! голубушки! Ох, узел мой!.. - ревела одна женщина немного погодя.

Женщины посмотрели на свои узлы, посмотрели на мостовую, заглянули на столики и под столики, спросили торговок: не видали ли они узла такой-то женщины? - узел исчез.

- В реку не упал ли?

- Да он, што есть, и не стоял у реки. Сичас при мне был.

- Эко горе, горе!.. Да ты не забыла ли на постоялом?

- Говорят, при мне был. Не видали, што ли? Ох!.. Што я теперь делать буду!

- Плохо, видно, держала.

К женщинам подошла старушка в люстриновом на вате салопчике и в черном капоре. В суетах и в поисках узла ее заметила только одна Пелагея Прохоровна и подошла к ней.

- Ты кухарка? - прошамкала старушка.

- Кухарка.

- У кого жила?

- Я приехала из Ярославля; у господ жила... А у вас што делать?

- Известно: убирать комнаты, мыть полы, кушанье готовить.

Старушку окружили женщины и стали напрашиваться.

- Замужем? - спросила Пелагею Прохоровну старушка.

- Вдова... А сколько жалованья?

- Два рубля.

- Я, пожалуй, согласна.

Женщины закричали, стали говорить про Пелагею Прохоровну всякую всячину, но старушка, взявши паспорт, велела ей идти за собой.

Пелагея Прохоровна перекрестилась на церковь и пошла за старушкой. Она была рада, что скоро нашла место. III КУХМИСТЕРША ОВЧИННИКОВА

Старушка в салопчике, за которой шла Пелагея Прохоровна, была кухмистерша с Петербургской стороны, Анна Петровна Овчинникова.

Сзади она походит на старую еврейку, которая с самого детства или поднимала всё тяжелые вещи, или сидела постоянно наклонившись с высокого стула к низенькому столу, отчего ее позвоночный столб принял наклонное положение. Однако, несмотря на значительную сутуловатость, по которой ее издали узнавали постоянные обыватели Мокрой улицы, Анна Петровна, дожившая до шестого десятка лет, шла очень скоро, немножко ковыляя правой ногой, как будто ее кто сзади погонял прутиком. Она, часто оборачиваясь и кашлянув, произносила фистулой: не отставай! еще далеко! У других старушек под шестьдесят лет волоса уже седые и лицо бело-желтое; а у этой, напротив, лицо было бронзового цвета и лоснилось, точно она его намазала салом. Щеки ее не были ни очень полны, ни худощавы; нос был длинный, прямой, острый, - точно она его постоянно чистила, как курица; рот маленький, может быть, оттого, что она его ужимала; ее серые тусклые глаза с бурыми зрачками часто мигали. К этому надо еще прибавить, что от салопчика и от капора Анны Петровны пахло жареным гусем, почему ее всякий бы мог назвать, не расспрашивая, или кухмистершею, или кухаркою в кухмистерской.

Анна Петровна шла молча и думала; Пелагея Прохоровна тоже думала. Анна Петровна думала, что теперь она спокойна вполне, нашедши кухарку. Только она много назначила ей жалованья; ну, да она сумеет сделать так, что кухарка будет получать не больше рубля в месяц. Пелагея Прохоровна, с своей стороны, думала о том, какая эта старуха бодрая: "Точно бабушка Настасья Сергеевна, которая умерла назад тому восемь лет! Той было с лишком девяносто лет, та Пугача помнила; но ходила прямо, говорила ясно и чистым голосом, а не шамкала, не хрипела и фистулой не говорила. Бабушка была в большом почете во всем заводе; она была добрая, ни с кем не ссорилась, бывало, отца с матерью выручала из беды. А глаза у нее были тоже сердитые. Бывало, забалуемся мы, она только взглянет, мы и замолчим... Какова-то эта? Та была родная, и я в то время была маленькая, а теперь я большая - и к чужой старухе пошла в работу. Што бы теперь сказала про меня бабушка Настасья Сергеевна, если бы увидала меня, как я иду за этой старухой? Она бы ахнула, потому она мне пророчила мужа богатого, большое хозяйство, дюжину ребятишек! Господи, как много в жизни можно испытать всякой всячины... Вот эти мужички, что работают, камень разбивают, тоже прежде не думали, что будут в Питере на богатых людей работать. Они, поди, думают, глядя на меня, что мне лучше житье, чем им..."

Но напрасно кухмистерша и кухарка думали, что люди про них думают. Никто об них ничего не думал, а всякий шел своей дорогой или делал дело, думая только о том, как бы хорошо сделаться вдруг богатым человеком и делать то, что хочется.

Подошли к Неве. По Неве плывет много судов с лесом, камнями, барок с сеном, дровами. Плывут пароходы, у которых и колес не видно, - пароходы, битком набитые людьми. Множество судов и барок стоят у берега, прикрепленные цепями или толстыми канатами за кольца, вделанные в гранитные набережные. Множество яликов с пассажирами плывет по разным направлениям; у спусков яличники предлагают свои услуги перевезти через Неву.

"Вот это река настоящая. А все же помене наших будет", - подумала Пелагея Прохоровна, когда кухмистерша и она шли по Дворцовому мосту.

Она спросила старушку: как называется эта река? Та сказала - и, ткнув в пространство левой рукой, проговорила:

- А там море!

- Море! Ах бы, поехала я по этому морю. А ты по морям плавала?

- Я, что есть, через Неву ни разу не плавала.

- Боишься?

- Боюсь! А море я раз пять в году видаю, со Смоленского.

- А это што же, Смоленское-то?

- Кладбище такое, вон там, на Васильевском острову, - сказала кухмистерша и указала рукой.

Пелагея Прохоровна стала смотреть на Васильевский остров.

"Так вот он, Васильевский-то славный остров, што в песне поется. А я думала, што в песне все враки... Думала, какой-нибудь пьяный мастерко сочинил эту песню", - думала Пелагея Прохоровна.

Прошли мост, пошли по Первой линии.

- Здесь тоже Питер? - спросила Пелагея Прохоровна старушку.

- Нет, здесь Васильевский остров.

"Ах бы дяде попасть сюда! Уж он непременно сочинил бы с Короваевым такую песню, што он был на самом Васильевском острову". И сердце у Пелагеи Прохоровны, неизвестно почему, заныло.

Опять мост.

- Это што же! Идем, идем - и конца нет. Все какие-то мосты да реки! - проговорила Пелагея Прохоровна, недовольная тем, что старуха ее ведет бог знает куда.

- Если бы я воды не боялась, давно бы уж дома были. Вон оттоль стоит только в ялик сесть, и через полчаса дома. А то я воды боюсь. Отроду не плавала, - проговорила старуха. Они пошли берегом.

Здесь кухмистерша чувствовала себя уже свободнее и спокойнее. Она пошла тише, не загребала правой ногой, а шла как ленивый конь, покачиваясь направо и налево. Здесь она была как дома, сняла даже с головы капор - на голове оказался белый чепчик с дырочками, сквозь которые виднелись начинающие седеть волосы. Отдавши капор Пелагее Прохоровне с приказанием не измять и не испачкать его, она сняла и салопчик и очутилась в шелковом черном платке на плечах и в ситцевом голубом засаленном платье.

Это раздеванье удивило Пелагею Прохоровну, но она не посмела спросить. Старушка отдала Пелагее Прохоровне и салопчик.

- Ты его положи на плечо, да смотри не изомни! - сказала она своей новой слуге.

- Барыня... А узел?

- И узел можешь держать.

Пелагея Прохоровна кое-как устроила свою ношу.

Преобразившись по-домашнему, Анна Петровна пошла еще тише, что-то напевая про себя, как будто воображала, что идет не по улице, а в своей собственной комнате.

- Здравствуйте, Анна Петровна! - сказала попавшаяся навстречу кухмистерше старушка с платком на голове, в ситцевом платье, тоже, вероятно, воображающая, что она у себя дома.

- Здравствуйте, Марья Игнатьевна! - И старушки поцеловали друг друга в щеки. - Куда ходила? А я ведь с Никольского...

- Мать пресвятая богородица! - проговорила Марья Игнатьевна и неизвестно отчего вздрогнула, точно ее что кольнуло в бок или случилась с ней икота.

- Да, матушка моя, с Никольского. Вон какую добыла! - И Анна Петровна кивнула головой на Пелагею Прохоровну, которая стояла недалеко от старушек и смотрела на них.

- Неужели у нас не нашлось?

- О! што здешние! Они избаловались.

- Это так... Только она молодая, - сказала шепотом Марья Игнатьевна.

- Не эдакие у меня жили... Вышколю.

- А у меня несчастие какое: сынок ногу вывихнул пьяный.

- Господи благослови! - чуть не крикнула Анна Петровна и замигала чаще обыкновенного.

- Да вот, поди же ты! Иду к доктору.

Старушки поговорили минут пять и простились, поцеловав друг друга.

Немного погодя Анна Петровна свернула в переулок, потом в улицу. Здесь на каждом шагу попадались ей знакомые люди, но она не останавливалась, а только отвечала на вопросы: ах, с Никольского! устала!..

Через десять минут она вошла во двор, в котором было два деревянных двухэтажных флигеля с мезонином на каждом. На улицу, кроме того, выходило по обеим сторонам два дома - один направо, каменный трехэтажный, с подвалом, налево - деревянный, с девятью окнами, без мезонина, на котором была прибита вывеска с надписью: "Школа".

Хотя Анна Петровна Овчинникова никогда не была потомственною дворянкою, но она еще в девочках считала себя столбовою дворянскою дочерью, несмотря на то, что отец ее был только сенатский регистратор. Вероятно, это происходило оттого, что и родители ее и соседи их, служа в министерствах, считали себя особым классом, с которым нельзя сравнять мещан и даже купцов, и поэтому причисляли себя к дворянам. Однако, несмотря на причисление себя к дворянскому сословию, большинству этих самохвалов и самохвалок жилось гораздо хуже, нежели мещанам и купцам, не пренебрегавшим черною работою, за которую стыдно было взяться какому-нибудь чиновничку, его жене или детям. Некоторые чиновники имели на Петербургской стороне свои дома, доставшиеся им или от родителей, или в приданое; а как такие домовладельцы имели большие семейства, то чиновников со временем расплодилось много, и они так дружно сплотились на Петербургской стороне около тех мест, где родились и выросли, что заманить их в другое место было очень трудно. Поэтому и Мокрая улица, населенная преимущественно канцелярским людом, имеет свой характер, совсем отличный от петербургского. В ней очень мало каменных домов, а всё больше деревянные, окрашенные желтою краскою, или охрою, которые теснятся друг к другу, так что с крыши одного мезонина на крышу другого мезонина скачут кошки. Улица плохо вымощена, тротуаров не существует, нет извозчиков, нет городовых, нет даже будки. В ней всего один фонарь, и то напротив гостиницы для приезжающих. Здесь пахнет провинцией, и если бы из окон мезонинов не видна была Нева и гранитная набережная с каменными зданиями за Невой, то можно бы сказать, что это не Петербург, а угол уездного города.

Утром чиновники в известное время идут толпами на службу с портфелями, конвертами из синей бумаги, свертками или без них. Потом, в известное тоже время, чиновницы и вообще дамы дворянского класса идут в лавочки за провизией, после этого на улице пусто. Около пяти и шести часов вечера чиновники, измученные и уставшие, бредут по домам; некоторые заходят, в заведения "распивочно и навынос", откуда или выходят сами, или их выводят с руганью жены. До десяти часов видится жизнь в этой улице; чиновники и их семейства сидят у окон, поют песни и наигрывают на гитарах; некоторые сидят на улицах на лавочках в халатах; некоторые, сидя у растворенного окна, что-то пишут; не редкость также в хорошую погоду увидеть нескольких молодых чиновников, играющих в дворах или на улице в бабки или городки. В десять часов все смолкает, гаснут огни в домах, запираются ставни окон, настает тишина, прерываемая только лаем множества собак.

Даже в климатическом отношении Мокрая улица не похожа на петербургские улицы; так, здесь зимой несравненно холоднее и больше снегу, чем в Петербурге, где снег постоянно сгребают и увозят прочь, где иногда целый месяц уж ездят на колесах, тогда как в Мокрой улице еще хорошая езда на санях. При поднятии воды в Неве Мокрую улицу заливает раньше других, так что из нее в Неву можно отправиться прямо в лодке или в ялике. И все-таки здешнему воздуху Петербург может позавидовать: здесь меньше мрет народа, женщины доживают до семидесяти и больше лет, и если детям не передана родителями какая-нибудь болезнь, они растут толстыми и здоровыми.

Поэтому немудрено, что Анна Петровна родилась, выросла и прожила до шестидесяти лет в Мокрой улице, где прежде у родителей ее был свой дом, который после смерти отца, вследствие крайней нужды, мать принуждена была продать, а потом поселиться на квартире в той же Мокрой улице и заняться шитьем. Анна Петровна была третьею дочерью, но успела влюбить в себя молодого чиновника раньше прочих сестер и, вышедши замуж, поселилась с мужем также в Мокрой улице. Ни она, ни супруг ее даже и в помышлениях не имели не только жить где-нибудь в Гороховой или в Офицерской улице Петербурга, но даже переселиться в другую улицу Петербургской стороны. Такое переселение было бы сочтено соседями за раскол или за чрезмерную гордость. Обитатели Мокрой улицы достоверно знают, что муж у Анны Петровны был в а р в а р, каких свет не производил. Хотя таких варваров было много в Мокрой улице, но со стороны казалось, что этот варвар был почище других варваров. В сущности, однакож, он был даже несколько скромнее большинства чиновников, и такое название к нему пришпилилось не совсем кстати. Дело в том, что он был первые пять лет для супруги а н г е л о м, но на шестой год, когда Анна Петровна родила плаксивую девочку, ангел стал приходить домой навеселе. Сперва супруга думала, что ангел весел потому, что у него есть дочь, или потому, что его сегодня похвалили на службе: ей в голову не приходило, что ангел выпивает, так как он после выпивки обыкновенно закусывал или гвоздикою, или сургучом, чтобы не пахло водкой. Каково же было ее удивление, когда в день получки жалованья ангел приехал домой на извозчике до того пьяный, что она должна была втащить его в квартиру с извозчиком. Но и этого мало: у ангела денег оказалось налицо всего трехрублевая бумажка и несколько медяков.

С этих пор жизнь пошла нехорошая: муж пьянствовал часто, жена его била и мало-помалу истрачивала приданые деньги; соседки говорили про Овчинникова всякую всячину и не могли понять, отчего он стал пьянствовать хуже и хуже, закладывал свою шинель, вицмундир и даже сапоги; тащил в залог все, что лежало плохо. Жена выкупала все эти вещи, ходила к ворожеям, поила мужа какими-то лекарствами, от которых он хворал по месяцам, но пьянствовать все-таки не переставал.

Таким образом супруги прожили пятнадцать лет. На шестнадцатом Овчинникова уволили в отставку; Анна Петровна стала лечить его - и залечила до того, что он помер.

Анна Петровна осталась вдовою губернского секретаря с двумя дочерьми, Верой и Надеждой. Несмотря на нехорошую жизнь с пьяницей-мужем, она все-таки была женщина красивая и здоровая и могла бы выйти замуж, но ей уже опротивела замужняя жизнь, тем более что и в других семействах она видела то же, что творилось и с нею в замужестве. Да за нее, впрочем, никто и не сватался, вероятно потому, что у нее, было двое детей и она жила бедно, приобретая деньги шитьем. Сестра ее, жившая на Песках и не имевшая детей, которые умирали через три и пять месяцев по рождении, звала Анну Петровну жить к себе. Но Анна Петровна не могла у ней прожить и с неделю: ей было скучно обо всей Петербургской стороне, о Мокрой улице, где ей казался и воздух чище и жизнь проще. "Там все свои, там просто; здесь хоть и чиновники живут, но далеко хуже наших, и друг с другом они не ладят. Здесь поживет чиновник с месяц - и уедет прочь, а у нас этого нет. У нас и одеваться хорошо не надо, у нас и важных людей не встретишь; а здесь оденься-ко худо - осмеют".

Так думала Анна Петровна и воротилась в Мокрую улицу.

Пришлось переехать на другую квартиру, потому что прежняя была и велика для вдовы и дорога. Заложила Анна Петровна кой-какие ценные вещи, доставшиеся ей в приданое или купленные в первый год замужества, наняла квартиру в мезонине, в три комнаты с кухней, и прилепила на воротах бумажку с надписью: "Отдаются комнаты состалом и небелью". Сделавши это, она несколько, дней по утрам выходила за ворота, останавливала чиновников, заговаривала с ними и просила их найти ей хороших жильцов. Но жильцы не являлись. Поднялись толки, что, верно, у Анны Петровны много накоплено денег, что она нанимает большую квартиру безо всякого расчета, тогда как ей достаточно было бы с девочками и одной комнаты, которую она могла бы нанять у любой чиновницы-вдовы; некоторые даже стали поговаривать, что Анна Петровна, должно быть, поддела любовника из Петербурга, который непременно ездит к ней по ночам и которого, вероятно, она хочет женить на себе. За Анной Петровной стали следить, но ничего не уследили: она по-прежнему шила, уходила с шитьем и за шитьем, была со всеми любезна и на вопросы: как живется? - постоянно отвечала: помаленьку! бог грехам терпит... Но, в самом деле, она едва сводила приход с расходом, и ей приходилось к концу месяца нести что-нибудь в заклад. Была у нее приятельница Степанова, которая жила тоже на Петербургской, только в другом конце. Эта госпожа имела кухмистерскую секретно, то есть не имела ни вывески, ни свидетельства на этот род занятия. От нее Анна Петровна узнала, что вообще кормить небогатых людей выгодно, если только их много и они хорошо платят; за пищу она деньги выручает, но комнаты, или вообще квартира, сидит у нее на шее, потому что или стоят пустые все лето, когда студенты уезжают домой, или в них живут неподолгу люди бедные, с которых иногда совестно просить денег. Анна Петровна была женщина сообразительная. В каждое из ее посещений она что-нибудь усвоивала и дома записывала на бумажку, как нужно приготовить из таких-то припасов супу на тридцать человек, как изжарить мясо так, чтобы его хватило на трое сутки, - и т. п. И ей сильно захотелось сделаться самой кухмистершей. Но тут встретилось большое затруднение: чтобы готовить обеды - нужна работница; нужен мальчик или девочка, чтобы разносить кушанья, - не станет же она заставлять своих дочерей разносить кушанья, не для того они родились! Потом нужна посуда, нужны медные судки. И на все это нужны деньги. После нескольких колебаний она решилась попросить у мужа своей сестры сто рублей, но он дал только пятьдесят под расписку, с тем чтобы она их уплатила в течение года. На половину этих денег Анна Петровна купила держаной посуды, наняла кухарку и прилепила на воротах пол-листа бумаги, на котором крупными буквами было написано: "Чиновница Овчинникова адает кушанья на дом или у себя спросить об цине в мезонине квартира Љ 12 у вдовы кухмистерши Анны Петровны Овчинниковой". Несмотря на эту безграмотную записку, прохожие чиновники, заметив на воротах лоскуток бумаги с большим количеством букв, останавливались, читали, чесали себе затылки и подбородки и рассуждали: не выгоднее ли будет им, в самом деле, получать кушанья от вдовы Овчинниковой?

Но пока они думали и рассуждали об этом, чиновницы, идя в лавки и на рынок, тоже успели прочитать эту надпись и от удивления перешли к негодованию, потому что вдова Овчинникова срамит их своим новым занятием.

- Жаль, что она кухаркой не назвала себя! Этого еще недоставало! - кричали чиновницы чуть не во все горло. Им было досадно не то, что вдова Овчинникова будет держать нахлебников, но зачем она назвала себя именем кухмистерши, которое идет только к мещанину. Во-вторых, им было досадно, что вдова Овчинникова, до сих пор жившая со всеми откровенно, как говорится, душа в душу, вдруг письменно на всю улицу заявляет, что она о т д а е т кушанья на дом или у себя: стало быть, этим самым заявлением она становится к ним в неприятельские отношения, хочет отбить у них не только хороших нахлебников, но и квартирантов. Вся женская половина Мокрой улицы вооружилась против Анны Петровны, а одна чиновница хотела даже сорвать бумагу с ворот, но ее удержали соседи. Хотели было отправить к ней депутацию, чтобы потребовать объяснения, но решили подождать мужей и квартирантов, для того чтобы посоветоваться с первыми и уверить последних, что все написанное на бумаге над воротами дома Плошкина есть плод пылкого, но глупого воображения вдовы Овчинниковой, которая, как надо полагать, пустилась на аферу и думает обобрать простоватых молодых людей.

Однако, как ни старались хозяйки-чиновницы уверить своих квартирантов в этом и в том, что вдова Овчинникова табак нюхает, а табак легко может попасть в суп и в жаркое, молодежь захотела попытать, не дешевле ли у вдовы Овчинниковой обед. И действительно. Овчинникова назначила цену дешевле других, и в тот же день обедало у нее десять чиновников, которые нашли кушанья превосходными. Потом четверо наняли у нее две комнаты и дали задатки, четверо согласились обедать помесячно и дали тоже задатки по рублю; остальные просили подождать до получения жалованья.

Такой успех Анны Петровны вывел из терпения чиновниц, и они решились сразиться с ней.

Утром Анна Петровна шла в Сытный рынок за провизией. За ней следовала и кухарка с кульком. Попадаются навстречу две чиновницы.

- Вы что же это такое делаете? - спросила ее одна из них сердито, не поздоровавшись даже с нею.

- Что я такое делаю? - спросила, в свою очередь, спокойно Анна Петровна.

- А это как у вас в бумаге написано...

- И не стыдно вам? - прервала другая и закачала головой.

- Это вы насчет чего же спрашиваете?

- А насчет того, что вы на мошенничество пустились...

- Не горячитесь, Софья Сергеевна!..

- Я вот что хочу спросить у вас, Анна Петровна: пристало ли благородной даме называться кухмистершей, и на каком основании вы сманиваете к себе наших жильцов и нахлебников?

- На том основании, во-первых, что, по моему понятию, нет стыда в том, что я называю себя кухмистершей. Уж это дело мое, а не ваше. Во-вторых, я женщина благородная, и мне с детьми не хочется жить у к о г о-н и б у д ь в углу или быть прихлебательницей богатых родственников, как это н е к о т о р ы е благородные дамы делают. Что же касается до того, что мне бог дал нахлебников, то, значит, я умею вести дело и не беру таких цен, как н е к о т о р ы е.

- Позвольте... вы нас-то к чему называете некоторыми? Вы этим словом всех благородных хозяев обижаете.

- Извините... Я иду в рынок. Мне нужно кушанья готовить. - И Анна Петровна пошла.

Как вообще всякое новое дело в глухой местности находит у неразвитых людей отпер, так и Анна Петровна в течение двух лет много перенесла неприятностей от бывших своих подруг, которые теперь стали ей врагами. Они всячески старались напакостить ей и словом и делом; не было человека, который бы не слыхал, что вдова Овчинникова нехорошая, разгульная женщина, не было лавки, в которой бы лавочники не были прошены не давать ей ничего. Все эти переговоры и сплетни передавались Анне Петровне дворниками, кухарками, лавочниками в преувеличенном виде; чиновницы перестали ей кланяться, точно она только что приехала на Петербургскую; девицы, завидев кухмистершу, хихикали и, сталкиваясь с нею, отворачивали лицо в сторону; одним словом, вся Мокрая улица и почти весь этот угол Петербургской был дурного мнения об ней; но Анна Петровна помалчивала, хотя на душе у нее, как говорится, кошки скребли, и проходила мимо врага, не только не кидаясь на него собакой, но даже и не глядя на него.

Однако, несмотря на то, что в два года Анна Петровна сумела прославиться чуть ли не во всем чиновном мире Петербургской стороны сплетнями и дешевым, но сытным столом, прибыли же она получала мало, потому что нахлебники навертывались всякие: задаток отдаст, пообедает две недели, наест на два рубля в долг - нейдет больше; таких же нахлебников, которые бы платили вперед за месяц, было немного. А тут еще новая беда: вещи, что отданы в залог, пропадают; муж сестры вместо пятидесяти рублей уже просит шестьдесят, а к концу второго года, пожалуй, присчитает еще лишних десять рублей; мяснику должна пятнадцать рублей, кухарка просит жалованье за полгода. Думала-думала Анна Петровна и выдумала штуку: идти по департаментам к экзекуторам просить долги чиновников. Результат этой ходьбы вышел тот, что к новому году экзекуторы вычли из пособий и наград чиновников должные Анне Петровне деньги и обещались не только рекомендовать хороших нахлебников, но и вперед вычитать с них долги, если такие окажутся. Анна Петровна расплатилась с долгами, даже выкупила некоторые вещи. Но теперь против нее вооружились должники, с которыми она поступила так бесцеремонно. Но, несмотря на это, нахлебники находились, и дела ее мало-помалу улучшались, а квартиранты к шестому году ее кухмистерства успели уже обучить ее дочерей грамоте. Мало-помалу старые люди успели умереть; умерло несколько чиновниц-подруг, которые по началу ее кухмистерства сплетничали на нее, молодежь успела выйти замуж, и со временем все пришло в такой порядок, что как будто Мокрая улица немыслима без кухмистерши, и теперь Анна Петровна для всей Мокрой улицы такое же существо, как и всякая другая соседка.

Теперь Анна Петровна в почете в этой улице и в славе чуть ли не на всей Петербургской стороне, где ее знает каждая пожилая чиновница. В почет же Анна Петровна попала года с три назад, с тех пор как стала отдавать под залог деньги.

Как всякий человек, понаторевший в одном каком-нибудь занятии, старается еще больше извлечь из него выгоды, постепенно сокращая расходы, так и Анна Петровна, имея постоянных нахлебников у себя и в других квартирах, мало-помалу довела свое кухмистерство до того, что стала кормить всех очень субтильно. Прежде она всем давала хлеба, а жильцы ее получали даже ужин; теперь все это оказалось невыгодным. Ссылаясь на дороговизну хлеба и других припасов, она значительно сократила обед и в то же время плату за него увеличила на целые два рубля в месяц.

Казалось бы, что при таком положении дел у Анны Петровны должно быть много денег, однако денежные ее дела далеко не в цветущем положении. Не говоря уже о мальчике, разносящем кушанья в судках по домам и взятом ею у мещанки-матери назад тому шесть лет почти даром, для того только, чтобы приучить его к поварской части, - не говоря об этом мальчике, которому она не хочет платить, ссылаясь на какие-то условия, заключенные домашним образом с умершею уже мещанкою, - она должна и в мясную лавку и в овощную, в которые перезаложила на время заложенные ей чиновницами вещи. Слушая сетования лавочников о том, что Анна Петровна день за днем все берет в долг и если выплатит пять рублей, то заберет на пятнадцать, обитатели Мокрой улицы говорят, что она, вероятно, деньги бережет для того, чтобы выдать младшую дочь за майора, который уже два года как объявлен женихом Надежды Александровны... IV КВАРТИРА КУХМИСТЕРШИ ОВЧИННИКОВОЙ

Во дворе окружили Анну Петровну сидевшие на крыльце и игравшие мальчики и девочки от трех до десяти лет. Они кричали:

- Бабушка, гостинцев! Бабушка в рынок ходила!

- Ну-ну... отвяжитесь! Не та пора, чтобы гостинцы раздавать! - И она, кое-как освободившись от повиснувших на ее платье детей, повела за собою кухарку в квартиру.

Был хотя и вечер, но еще светло. Зато на лестнице, по которой они поднимались, была совершенная ночь, так что Пелагея Прохоровна едва не заблудилась в переходах.

Лестница эта была не высока; на площадке было сделано слуховое окно. По краям над лестницей сделаны перила, около самой крыши, справа и слева, протянуты бечевки, на которых сушится белье.

В кухне с небольшой русской печью и небольшою плитою, с полками, на которых лежала посуда и судки, и пропитанной запахом жареных гусей и сосисок, около большого стола сидели дочери Анны Петровны, из которых Вере было годов с тридцать, а Надежде годов двадцать восемь. Вера была девушка здоровая, румяная. Заметно было сразу, что она любит наряжаться и заботится, чтобы у ней и платье было в порядке, и воротничок на шее не был грязен и измят, и волоса не сбиты. Взгляд у нее был гордый, смелый и лукавый, и лицо принимало в несколько минут различные выражения, точно она воображала себя актрисой. Другая сестра, Надежда, была худощава, и хотя сидела в ситцевом капоте с широкими рукавами и в кринолине, но и это не придавало ей полноты. Лицо ее было бледно, с небольшим количеством веснушек, но привлекательно; карие ее глаза выражали не то тоску, не то покорность; темно-русые волоса немного растрепались, сетка сползла набок. Она сидела, нагнувшись к работе, и торопливо шила. Около печки, на лавке, сидел мальчик, на вид годов десяти, с худощавым лицом, запачканным до того, что, казалось, он не мылся в бане целый год или только что пришел с фабрики, где работал неделю. Его черные волоса лоснились, черные глаза смотрели со злостью то на Веру, то на Надежду. На нем был надет тиковый халат, весь пропитанный салом, опоясанный ремнем и застегнутый на вороте на крючок.

- Вон взяла разиню, а она там заблудилась, - сказала, входя, Анна Петровна.

- Неужели? В коридоре заблудилась? - проговорила Вера, смеясь.

- Налей-ка воды! - сказала хозяйка повелительно кухарке.

- А где у те ковшик-то?

Вера хихикнула над чем-то.

- Ты не должна говорить - у те, у те! Что это за слово? Ты должна говорить - у вас, потому что ты у господ живешь! - проговорила наставительным голосом Анна Петровна.

- Давно Петр Иваныч лег спать? - спросила она дочерей.

- Уж час будет. Он из м а с к а р а д у пришел.

- Ничего не принес?

- Вон Наде катушку ниток принес.

Надежда покраснела.

- Экая скряга! - сказала Анна Петровна.

Минут пять все молчали. В кухне было тихо, только мальчик фыркал носом да Анна Петровна плескала водой; из соседней комнаты слышался храп.

- Много ли было сегодня? - опять спросила Анна Петровна, обращаясь к дочерям.

- Да все те же. Мясоедов съезжает от нас, - сказала Вера и взглянула на сестру.

Щеки Надежды покраснели, и она еще ниже нагнулась.

- Ну, и с богом. И так надоел со своей скрипкой. Я ему давно хотела отказать, да только ради бедности держала.

- Он, мамаша, вовсе не беден, - проговорила робко, но с заметным волнением Надежда.

- Ну, это еще неизвестно.

- У него всегда есть деньги, и он всегда трезвый.

- Ну уж!.. Все-таки пусть съезжает. Не забыть мне, как он однажды нагрубил мне за то, что не велела ему пилить в то время, когда Петр Иваныч спал.

- Петр Иваныч не в свою квартиру пришел.

- Все-таки он нам близок.

- Я бы на вашем месте давно ему дверь показала.

- Что такое? - строго спросила Анна Петровна.

- То, что он мазурик.

Анна Петровна подошла к Надежде и ударила ее по щеке ладонью.

- Мамаша, - проговорила Вера, встав и подойдя к матери, которая собиралась влепить Надежде другую оплеуху.

- Ах ты, негодная!.. Человек платит нам деньги, сватается за вас... А она... Что, мне долго еще кормить-то вас? - проговорила запальчиво Анна Петровна, ежеминутно мигая.

- Я сама себе заработываю хлеб, - начала Надежда.

- Молчать!.. Сука!..

Надежда заплакала; Анна Петровна присела на стул, подперла левую щеку рукой и стала ворчать. Это ворчание заключалось в том, что у нее дочери хотя и дворянки, но девицы очень неблагодарные, грубые, как мужички. Иные давно бы уже успели завлечь такого жениха, как Петр Иваныч, и выйти за него замуж, а они заставляют Петра Иваныча ждать, тянут время, говорят про него бог знает какие вещи, чего в старые годы и думать даже было непозволительно. Пока она ворчала вполголоса, дочери молчали, точно она говорила не им и не об них, точно все это им было уже несколько раз говорено. Надежда не плакала, но по лицу ее заметно было, что она, если бы было можно, вскочила бы и убежала; Вера шила по-прежнему, и по глазам ее заметно было, что она что-то соображала.

В кухню вошел молодой человек с темно-русыми волосами, с маленькими усами, с лицом, изобличавшим в нем чахоточного человека. На нем надет был красный кашемировый халат.

- Потрудитесь поставить самовар, - сказал он Анне Петровне.

Та приказала Пелагее Прохоровне поставить самовар и вежливо спросила молодого человека:

- Вы, я слышала, съезжаете?

- А! уже это довели до вашего сведения... Да, мне казенная квартира вышла по жребию.

- А! Жаль! Человек вы хороший!

- Благодарю за комплимент. Мне и самому не хотелось съезжать по некоторым причинам... - Он кашлянул в кулак и взглянул на Надежду Александровну, щеки которой покраснели.

- Кухарку изволили нанять? - спросил молодой человек, которому, как видно, хотелось посидеть в кухне.

- Да, как видите. А ты еще здесь? - обратилась вдруг хозяйка к мальчику, точно этот мальчик до сих пор не существовал в кухне.

- Куда ж я пойду без паспорта? - проговорил мальчик резко-охриплым голосом, который изобличал в нем девятнадцатилетнего мальчугана, а не десятилетнего.

- Слышите, как отвечает? - сказала Анна Петровна жильцу с удивлением.

- Сс! Да, он немного груб.

- Нет, он постоянно груб. Я бы его ни одной минуты не держала у себя, да надо кухарку познакомить с господами; ведь она не знает, куда нужно носить кушанье.

- Так, так, - заметил чиновник.

Чиновнику говорить было не о чем. Он было вынул из бокового кармана папиросницу, но только повертел ее в руках. Анна Петровна учила кухарку, как ставить самовар. Надежда нагнулась еще ниже к работе и точно боялась поднять голову; Вера несколько раз поправляла ладонями свои волосы и важно взглядывала на чиновника.

- Ну... я пойду. До свидания! - сказал вдруг чиновник и ушел. Через пять минут он в своей комнате настроивал скрипку.

Когда он ушел, Вера Александровна вдруг захохотала.

- Вот образованность! - проговорила она сквозь смех. - Ты, Надя, заметила, что он пришел в туфлях и на правой ноге у него туфля разодравши?

- Очень нужно мне замечать! - сказала та сердито.

- Ах ты, наказанье! Опять запилил! - проговорила отчаянно Анна Петровна и вскочила на ноги. - Кухарка! Поди-ка скажи ему, чтобы он не играл, - сказала она Пелагее Прохоровне.

Пелагее Прохоровне это приказание показалось странным, и она подумала сперва, что ее хозяйка дурит.

- Ну, что ж ты стоишь? двадцать раз тебе, что ли, надо приказывать?

- Да как... - начала было Пелагея Прохоровна, но в это время что-то затрещало в соседней комнате, и оттуда вышел майор.

Если бы этому майору пришла фантазия нарядиться в башкирский малахай и серый войлочный зипун, опоясав его ремнем и заткнув за ремень нагайку, никто бы в нем не узнал русского человека; он даже и теперь, в своем майорском сюртуке, походил скорее на отъевшегося кондуктора железной дороги из башкир.

Он вошел в кухню, тряхнул правой рукой, заглянул на полку одним глазом, нюхнул воздух и сел на стул, растопырив ноги и сделав руки фертом.

- Славно выспался, - проговорил он охриплым голосом и уставил на Веру глаза, точно бульдог.

- Я думаю, этот прохвост помешал со скрипкой?

- А! - промычал майор, вопросительно повернув голову и уставив глаза на Анну Петровну.

В этом взгляде так и замечалося, что майор не любил часто ворочать голову.

Анна Петровна повторила свои слова.

- Ну, дак что ж? Пусть пилит... Мне какое деле, - проговорил нехотя майор.

Все молчали. Девицы, казалось, тяготились бульдожьими глазами майора; майор сопел.

- Вы что же удрали от меня? - спросил вдруг майор, глядя на Веру.

- Еще бы не уйти! Вы напились пива-то и нас лезете угощать, - сказала Надежда.

- А! Угощать, говорите, лезу... А! - улыбаясь, говорил майор.

- Бутылок десять, кажется, выпили. Колька! сколько ты покупал бутылок? - спросила мальчика Вера. Майор тоже повторил этот вопрос.

- Только восемь; а в прошлый я шесть раз бегал; бутылок двадцать выпили, - ответил мальчик.

- Ах, ты!.. Ты с пивом и арифметике выучился!

- Ну, что вы тут сидите! Идите в комнату! - сказала Анна Петровна.

- А надо еще пива купить! не купили?

- Нет.

- Што! Брр!!. Вас все нужно учить...

- Ну-ну! Идите-ка в комнату.

- Ой!.. А я еще и не пойду один-то... Вы здесь, и я здесь; вы там, и я там; где вы, там и я, - проговорил майор, мотнув головою, и захохотал.

- Ну, а вы-то что глаза тут портите! Уж темно становится.

- Да, в жмурки можно играть, - проговорил майор, встал, махнул рукой, поглядел одним глазом на полку и заковылял в коридорчик.

Девицы пошли за ним. Анна Петровна пошла к жильцу унимать, чтобы не пилил на скрипке.

- Экая махина! - проговорила Пелагея Прохоровна, когда в кухне остались мальчик и она.

- Здоров! Этта как-то смазал Надежду Александровну, так цельный месяц она провалялась.

- Отец, што ли, ихной?

- Отец! любовник ейной!

- Што ты врешь!

- Я правду говорю, не маленький. Слава богу, мне девятнадцатый год.

- Ох ты хвастушка! - Пелагея Прохоровна захохотала.

- Помереть сейчас... У меня и невеста есть.

И Пелагея Прохоровна захохотала пуще прежнего.

Вошла хозяйка.

- Это што за смех! Уж не любезничаете ли вы?

- Да вон он говорит, ему девятнадцатый год и невеста есть! - проговорила, смеясь, Пелагея Прохоровна.

- Вот как! - И Анна Петровна захохотала и со смехом пошла в комнату, откуда пришли вместе с нею майор и дочери ее.

- Невеста, говоришь, есть? - проговорил, хохоча, майор, подняв мальчика.

- Што ж такое?

- И свадьба скоро?

- Не по-вашему.

- Не по-нашему, говоришь? Молодец! Умница!.. Женишок!!! Скажите! а мы и не знали, что у нас жених есть... Кто же твоя невеста?

- Это уж мое дело.

- Конечно! Конечно! Про это не говорят... Скажите пожалуйста! А! Брр!!. И приданое есть?.. Ах ты, каналья!

Мальчик рванулся и выскочил в сени. Майор минуты две держал руку в том положении, как он ею поддерживал мальчика. Он глядел в потолок, тогда как Анна Петровна побежала в сени догонять мальчика. Девицы хохотали. Но больше всех хохотала Пелагея Прохоровна, которую чрезвычайно смешила вся фигура майора.

- Каков?! Бр!!. Скажите! - сердито говорил майор.

- Выскочил! - говорила, смеясь, Вера. - А еще хвастались: шашкой по десяти человек сразу в Польше убивали!

- Я?! - проговорил запальчиво майор и двинулся.

Девицы взвизгнули и убежали в комнату. Майор заковылял за ними.

Несколько минут из комнаты слышался хохот девиц и визг Веры Александровны.

Пришел тот жилец, который просил самовар.

- Что же самовар?

- Ой, барин, тут не до самовару... Тут у нас комедия; ох ты, господи! - хохотала Пелагея Прохоровна.

- Ну, подай самовар!

Пришла Анна Петровна запыхавшись и объявила, что мальчишка исчез.

Майор сидел у Анны Петровны до двух часов. Сперва он играл в карты с Верой и Надеждой, потом выпил четыре бутылки пива и пел непонятные для Пелагеи Прохоровны романсы. Сели опять играть в карты; но майор скоро заспорил, обругал всех сволочами, уронил стул и ушел, грозя всем перебить скулы. Чахоточный жилец еще после чаю ушел, сказав, что он сегодня домой не придет, а у другого жильца было двое гостей, для которых Пелагея Прохоровна два раза бегала в кабак за водкой и которые, попев и пошумев немного, скоро уснули в комнате жильца, где попало. V КОТОРАЯ ВКРАТЦЕ ОБЪЯСНЯЕТ ОТНОШЕНИЯ МАЙОРА К ДОЧЕРЯМ КУХМИСТЕРШИ ОВЧИННИКОВОЙ

Майор Петр Иваныч Филимонов стал известен в Мокрой улице года с четыре, с тех пор как он, пересмотрев в этой улице несколько комнат, проклиная Большую Садовую, Гороховую, обе Подьяческие, все три Мещанские улицы - за треск, за прокислый воздух, за то, что там он большею частию нарывался на немок-хозяек, которые будто бы лупили с него большие деньги и не уважали его майорскую особу. Он водворился в мезонине, нанимаемом вдовою-полковницею, доживавшею в то время седьмой десяток. Комната у майора была большая, светлая; кровать его была занавешена; окна выходили в огород, и поэтому он мог вволю наслаждаться пением петухов, мяуканьем кошек и лаем собак; полковница была старушка добрая, прислуга у нее была послушная. Зажил майор хорошо. Но через четыре месяца ему сделалось скучно. Делать нечего: считать деньги надоело, писать и читать он не любит, я идти никуда не хочется. Придет он к полковнице, сядет против нее. Полковница, в огромных очках и огромном чепчике, вяжет чулок и что-то нашептывает; в комнате у ней накурено ладаном. Она успела уже выведать от майора все его прошлое и настоящее, так же, как и он в четыре месяца выведал от нее не-только настоящее и прошедшее, но и будущее, которое состояло в том, что полковница ежедневно ждала себе смерти, тогда как майор ни за что не желал умереть и не знал только, что делать ему завтра. Не о чем даже было и говорить. Новостей в Мокрой улице так мало, что о них довольно поговорить с четверть часа. Полковница вяжет, майор сидит, смотрит на полковницу, и в голове его вертится только одна мысль: умрешь! И он силится развить эту мысль, но и развивать тут нечего: "Умрешь - и все тут, а мы поживем".

- Черт ее дери - скуку! - сказал однажды майор.

- На службу бы вам поступить! - сказала на это полковница.

- Баста!.. Будет: с одного вола двух шкур не дерут.

- Гулять бы не то шли.

- Сапоги драть?!

- Ну, пасьянс бы...

- Это по-немецки?.. А я их терпеть не могу. Я под Севастополем их палашом по пятнадцати человек сразу рубил.

- Да вовсе вы с немцами тогда, кажется, не воевали!

- Так-то оно так... Только что немец, что француз - все не русские. Вот что я вам доложу!

- Ну, не то женились бы!

- А? Отлично... Но боюсь...

- Чего?

- Толст я очень и силен. Меня в полку называли Ильей Муромцем. Боюсь!

- Ну, вы как-нибудь... А вам надо жениться... Дети будут, заботы будут, хлопоты, возня...

Полковница просветила майора. Стал он теперь думать, что, в самом деле, толстота его не мешает жениться, а рукам можно и не давать воли. Но вот что его сбивало с толку: уживется ли он с женой - и какая такая будет у него жена? И он опять обратился за советом к просветительнице.

- Это дело вкуса, - сказала полковница.

- А именно?

- Надо, чтобы она вам понравилась и имела капитал.

- Так, так. Капитал чтобы имела... ну, чтобы повиновалась...

- И чтобы хозяйкой была, - добавила полковница.

Майор задумался. Он привык к одинокой жизни, привык сам покупать, платить и получать деньги. На своем веку он немало имел любовниц, но уже годов с десять отстал от этого, вследствие какой-то нехорошей истории. Этих любовниц он не любил, не доверял им, а просто сорил деньги. Теперь, о с т е п е н и в ш и с ь, он должен, как говорит полковница, завести хозяйку, а хозяйка, по его понятию, значила то же, что и всякая квартирная хозяйка. Он ужасался, что его о б е р у т, опоят и отравят. Он сообщил это полковнице, но та разъяснила, что жена может и свои деньги иметь. Майор несколько успокоился, но его затрудняло теперь то, какая у него должна быть жена: равных с ним лет или молодая, толстая или тоненькая, высокая или низенькая, грамотная или неграмотная.

- Да где взять невесту?

- Мало ли у нас невест? - сказала полковница.

- Но я их не вижу.

- Вы думаете, они сами так вам в рот и полезут. Вон, например, против ваших окон, через огород, виден мезонин с двумя окнами. Тут живет кухмистерша.

- Слыхал.

- Ну, у нее есть две дочери. Девушки красивые, рукодельницы. Я иногда им даю кое-что починить.

- Отлично! - крикнул майор.

Но он с месяц не решался приступить к делу. Он думал о женитьбе у окна с трубкой и смотрел на мезонин. Раз он заметил у окна в мезонине мужчину. Заклокотала кровь у майора, рассвирепел он ужасно и пришел в таком виде к полковнице.

- Мужчина! мужчина!!. - проговорил он трагически, указывая руками в ту сторону, где мезонин.

- Да они не тут живут.

- А?!

- Не тут, говорю, живут.

- Не тут?

- Я вам советовала познакомиться с ними, а вы, как колода, все сидите или лежите.

- Ужо!

Майор успокоился и через день, выпарившись предварительно в бане, надев мундир с десятком орденов и взяв трость, поковылял к кухмистерше.

Если бы не девицы, он воротился бы с первой лестницы, но его, несмотря на темноту, нехороший запах и грязь, что-то так и тянуло вверх.

Анна Петровна совсем растерялась, увидав в коридорчике такую особу, которую она с переполоха признала за генерала; ее дочери украдкой смотрели на него из двери комнаты. Глаза майора в короткое время успели разглядеть их, и он сам растерялся, говоря дрожащей Анне Петровне: "Я к вам! Я к вам!.." Ни Анна Петровна, ни ее дочери не понимали, что означал этот визит. Анна Петровна думала, не родственник ли какой дальний эта особа; ее дочери думали, не мазурик ли какой. Недавно был случай, что какой-то мазурик нарядился генералом и обокрал чуть не весь магазин, - но подойти и шепнуть матери об этом они боялись, потому что он стоял в коридорчике. Наконец майор пришел в себя.

- Я к вам из дома Королева... Я живу у полковницы Головиной и имею честь рекомендоваться: майор в отставке Петр Иваныч Филимонов! - проговорил он с расстановкой и по окончании крякнул, точно с его плеч свалилась огромная ноша.

- Ах, это вы и есть, господин майор! Слыхала! Только вас что-то мало видать на улице, - проговорила Анна Петровна, утирая губы и обдергивая свое платье.

- Я домосед-с! Да. Такой домосед, что...

- Пожалуйте в комнату.

- Покорно благодарю... Я к вам по делу...

- Пожалуйте! - семенила Анна Петровна, думая, по какому это делу мог прийти к ней майор, которого редко кто видит в Мокрой улице...

В комнате майор объявил, что он намерен брать у кухмистерши кушанья. Он просидел до вечера, похвалил и чай, и обед, и кофей, и пиво, и девиц за то, что они шьют хорошо, и, обещав бывать в кухмистерской ежедневно, заплатил за все съеденное и выпитое, несмотря на то, что кухмистерша отказывалась брать деньги за чай, кофей и пиво на том основании, что она рада знакомству.

Майор сообщил полковнице, что он положительно женится; но вот горе: ему нравятся обе дочери кухмистерши...

- Господь с вами - вы ведь не татарин, чтобы на двух жениться.

Майор задумался. Обе молоды, красивы, любезны; которую выбрать?

- Предоставьте это времятечению, - сказала полковница на сетование майора.

Майор не понял.

- Очертя голову нельзя делать, что не следует. Потерпите, всмотритесь и рассмотрите ихние характеры, и со временем вы отличите из них достойную вас, - разъяснила полковница.

Стал майор посещать квартиру кухмистерши и каждый раз возвращался домой в недоумении, которая из дочерей кухмистерши достойна быть его женой: обе красавицы, обе умны... И думая об этом, он попивал пиво.

Прошло лето, осень, наступил мороз. Майор ходил к кухмистерше и засиживался у нее до вечернего чая, рассказывая про свою военную жизнь, удаль, силу и про то, что в нем весу с лишком десять пудов. Но перемены в дочерях кухмистерши он не замечает. Так же просто они одеты; так же на вате у них салопчики, и так же они стыдятся их, как и прежде. Как и прежде, они говорят бойко, недолго задумываясь, только что стыдятся его меньше и стали смеяться над ним, как ему кажется. Но теперь уже время проводится с ними скучнее прежнего, даже и в карты играешь - далеко нет той веселости, какая была летом и осенью.

- Что бы это такое значило? - спрашивает майор полковницу.

- А что же вы предложение не сделаете и ходите с пустыми руками?

- Подарить, небось, надо?

- Разумеется... А выбрали ли невесту-то себе?

- Да вот Надежда мне лучше нравится: она скромна, только горда больно.

- Ну, это пройдет! Вот вы ей и купите что-нибудь - ну, хоть лисий салоп.

- О-о!!! - завопил майор и замахал руками.

Однако полковница успокоила его, и он на другой день отправился в Гостиный двор. Оказалось, меха дороги. Ему там посоветовали сходить на аукцион в гороховскую компанию, и там он купил дешево старенький лисий салоп, который и предложил Надежде Александровне в подарок к празднику.

Та удивилась и спросила:

- Это за что же?

- Извольте принимать, Надежда Александровна, не то силой надену! - сказал майор, улыбаясь.

- Нет, силой вы не можете и не имеете права, - ответила Надежда Александровна с большим волнением.

- Ну, так я мамашу вашу попрошу.

А Анна Петровна стояла у двери и отчаянно кивала головой, как будто говоря: бери! бери!

При последних словах майора она подошла к нему.

- Позвольте вас спросить, за что вы дарите Наде салопчик? - спросила она робко.

- За то... Ах!! не мо-гу-у! - простонал майор.

- Мы люди не бедные, Петр Иваныч. Вы нас обижаете, - проговорила слезливо Анна Петровна и стала куксить глаза.

- Обижаете!.. Да мне плевать... - начал майор, что-то соображая, но дальше ничего не мог выговорить, потому что понял, что нарвался, и хотел идти к полковнице за советом.

- Не ожидала я от вас. Да вы, позвольте вас спросить, - за кого вы моих дочерей принимаете? - продолжала Анна Петровна запальчиво, сообразив, что словом "наплевать" он выразил что-то дурное.

- Анна Петровна... Ох!! Отдайте за меня Надежду Александровну...

- Я ее не держу: как она хочет!

- Я не хочу... Вы мне не нравитесь! - отрезала Надежда Александровна.

- Я так и думал... - сказал жалобно майор, сел и задумался.

Он сидел с полчаса. В это время Анна Петровна, вызвав дочерей в кухню, шепотом ругала их и приказывала Надежде Александровне изъявить свое согласие, а так как та не соглашалась, то она употребляла в дело руки.

Майор очнулся, девиц нет. Он пошел в кухню.

- Так как?

- Она согласна, - ответила Анна Петровна.

- Нет, я не согласна, ни за что на свете! - крикнула Надежда Александровна.

- Ну, так прощайте... А салоп я дарю, потому мне на что же он?

И майор ушел.

Он не приходил целых два месяца, потому что его обидели отказом.

Однако, несмотря на такую явную обиду и трату денег на салоп, его почти ежедневно порывало сходить к кухмистерше и посмотреть, что там делается. И вот он задумал план: нельзя ли ему взять к себе Надежду Александровну в любовницы?

В эти два месяца сестрам покоя не было от матери: она ругала и била, умоляла их, плакала и опять ругала.

Ни в чем не повинной Вере надоело все это страшно, и она стала тоже уговаривать Надежду Александровну пожалеть хотя ее.

- Ты изъяви согласие, пускай он ходит. Может быть, он еще и раздумает, - говорила она сестре.

Та плакала, хотела убежать, но ей грешно казалось обидеть своим побегом мать, да и пугала будущность, если она попадет куда-нибудь в магазин. Думалось также, что если она уйдет, то Вера не пойдет с ней; а если Вера останется, то майор непременно будет за нее свататься. Она знала характер Веры - ее уговорить не трудно. И что будет за жизнь с этим бульдогом, который может одним взмахом руки убить слабую женщину? Она начинала соглашаться с мнением сестры, что, может быть, он и раздумает жениться, может быть, со временем мать сама убедится в своей несправедливости... Ну, а если он да в самом деле женится?.. И она сказала об этом сестре.

- Я бы на твоем месте вышла за него потому, что такие толстые умирают от удара. Мамаша то же говорит. Она надеется, что он долго не проживет, и когда он умрет, все нам достанется. А если бы не это, стала бы мамаша выталкивать нас за него?

Надежда Александровна подумала об этом и решилась изъявить согласие. Анна Петровна обрадовалась - и, откормив нахлебников, оделась по-праздничному и пошла к майору.

Майор лежал на кровати; при входе Анны Петровны он не вставал.

- Что это вы, Петр Иваныч! Здоровы ли? - проговорила Анна Петровна.

- А что?

- Да вас не видать нигде...

- Чего мне делается! Я здоров.

- А я все собиралась к вам с Надей, попросить у вас извинения. Да тут Надя захворала, хлопот было много. Она и больная все говорила мне: сходите за Петром Иванычем, я, говорит, сказала ему грубости потому, что его сватовство было так неожиданно... И теперь все пристает да пристает: сходи да сходи... А я все думаю, хорошо ли это будет? Может быть, вы и отменили свое решение жениться?

Майор лежал, глядя в потолок и поглаживая живот. С полчаса ни кухмистерша, ни майор не сказали ни слова.

Наконец Анне Петровне надоело стоять.

- Прошу извинить, что беспокоила вас, - сказала она.

Майор повернул голову к Анне Петровне и уставил на нее свои глаза, которые выражали и радость, и зверство.

- Так она согласилась? - проговорил майор.

- Одумалась и согласилась.

- Так... А если я не согласен?

- Воля ваша.

- Ну, я прощаю... И чтобы вперед этого не было! - проговорил он и встал.

Майор сделался любезен, напоил кухмистершу чаем и пивом. Анна Петровна пришла домой навеселе и разбила в кухне миску, купленную ею на Сенной.

Майор не скоро собрался к кухмистерше; он пришел через неделю после визита к нему Анны Петровны.

Месяца два майор приходил раза по два в неделю. Он обыкновенно приходил к обеду и уходил вечером. Вел он себя скромно, как следует жениху, рассказывал о своих походах, о том, как он в старые годы учил солдат, говорил, что ему не нравятся нынешние порядки, играл в карты и мало пил пива. На сетования Анны Петровны, что содержание стало дорого, нахлебники плохо платят, он посоветовал давать под залог вещей или за проценты деньги и, под предлогом быть участником в этом, дал ей денег и обещал вперед давать. Одним словом, Петр Иваныч оказался отличнейшим человеком, и все им были довольны, даже Надежда Александровна не косилась на него по-прежнему. Но о свадьбе ни майор, ни кухмистерша с дочерьми не заикались; последние считали вопросы неловкими, да и думали, что лучше будет, если жених и невеста до свадьбы узнают друг друга. На третьем месяце майор принес Надежде Александровне шелковой материи на платье и потребовал, чтобы она поцеловала его. Отказываться было неудобно. Майор стал приходить по вечерам. Надежда Александровна должна была целовать его по приходе и при уходе из квартиры. Но и это ничего; к майору привыкли, и он в течение года был в квартире кухмистерши как свой человек. Иногда он снимал с себя сюртук, иногда приносил халат, трубку, ложился на диван; ему эти вольности допускались за то, что он носил кое-какие подарки невесте или ее сестре, а мать ссужал деньгами. А о свадьбе все-таки не было речи, и сестры стали говорить между собой, что им надо как-нибудь выйти из этого положения, потому что, как видно, майор не такой дурак, каким кажется, и подъезжает к ним довольно ловко.

Раз Надежда Александровна возвращалась домой из Малой Дворянской улицы, куда она ходила за работой. Попадается ей п р е д м е т. Оба замлели, но спросили друг друга о здоровье. Потом предмет вдруг спрашивает ее: скоро ли ее свадьба с майором? Та сказала, что майор об этом не говорит им. Предмет пригласил Надежду Александровну в парк, дорогой купил апельсинов, груш, яблоков. В саду они сидели до вечера, говорили долго, изъяснились в любви, и предмет просил ее подождать немного, потому что ему обещают казенную квартиру и награду. А так как он ее очень любит, то просит приходить в парк. Но Надежда Александровна сказала, что ей нельзя часто ходить в парк, потому, что бульдог по вечерам сидит у них, - "а лучше будет, если ты, Паша, будешь жить у нас. У нас теперь есть порожняя комната..." Паша переехал к кухмистерше, которая ничего не подозревала, а как только нет матери, а Паша дома, сестры или сидят у него, или он у них. Прошло два месяца; Паша живет, обнимается и целуется с Надей, майор тоже ходит, обнимается и целуется с Надеждой Александровной. Надежда Александровна весела, сделалась даже веселее Веры, которой было завидно счастию сестры, сумевшей своего Пашку поместить в одной квартире; майор тоже весел: ему казалось, что его наконец-таки полюбила гордая и своевольная девчонка. Теперь майор повел дело начистоту.

Приходит он раз в первом часу ночи с узлом и трубкой. Анна Петровна спала, но дочери работали.

Анну Петровну стали будить, майор не приказывал.

- Что вы так поздно пришли? - спросила его Надежда Александровна.

- Долго после обеда спал. Стели, Надя, пастель.

- Это не для вас ли уж?

- Именно. Сегодня моему терпению конец. С сегодняшнего дня ты жена мне будешь.

Надежда Александровна побледнела и, шатаясь, дошла до постели и закрыла лицо руками.

- Стыдитесь говорить-то! - сказала с сердцем Вера Александровна.

- Да!

Вера Александровна подошла к двери, вынула ключ и крикнула:

- Мамаша! Кухарка! Жильцы! идите!..

Но майор угостил ее оплеухой, и она упала.

Явилась мать, жильцы, кухарка. Вышла сцена.

- Вон!! - ревел майор, толкая то того, то другого.

- Вон!! - кричала испуганная Анна Петровна, видя поднимающуюся с полу и с кровью во рту Веру и плачущую Надю.

- Деньги подай или дочь!

- Павел Игнатьич! сходите за полицией! - просила Анна Петровна.

- А! вы так?! Я вас проучу!.. - ревел майор - и сел.

Но он сидел недолго и ушел вслед за жильцом, пошедшим за полицией.

Теперь всем стало ясно, что за штука этот майор, и решено было жаловаться на него полиции и возвратить не только все вещи, но и деньги по возможности.

Но это было решено сгоряча. Утром явился майор в мундире с орденами и, войдя в кухню, стал перед кухмистершей на колени.

- Виноват-с!.. простите... Вперед не буду! - проговорил он.

- Идите прочь. Не надо мне вашего прощенья, - проговорила запальчиво Анна Петровна.

- Но я майор, и... я был пьян.

- Я хоть и не имею чести именоваться майоршей, но все-таки дворянка и не позволю обижать меня и бить моих дочерей.

- Я плачу за бесчестие.

- Ничего я не хочу!

Майор встал, сделал руки фертом и начал:

- А вот это как, по-вашему? - бесчестье или нет? Сижу я у окна и вижу Надежду Александровну в комнате вашего жильца. Потом вижу, жилец обнимает...

- Полно вам врать-то!

- Позовите-ко сюда жильца и Надежду Александровну!

Анна Петровна не хотела этого сделать, но явилась Надежда и сказала запальчиво:

- Павел Игнатьич в тысячу раз лучше! Мамаша! позвольте мне идти за него...

- Что я говорил? - сказал майор и захохотал.

Это так удивило Анну Петровну, что она не знала, что ей сказать. Вдруг она пошла в комнату Павла Игнатьича.

- Вы, вы подлец! - произнесла она дрожащим голосом.

- Покорно вас благодарю.

- Извольте сейчас, сию минуту съезжать с квартиры! - крикнула она и вышла, хлопнув дверью.

Началась сцена, довольно неприятная для всех и кончившаяся тем, что майор заплатил за побитие Веры двадцать пять рублей, остался женихом Надежды с тем условием, что он женится непременно, если выедет Павел Игнатьич и если ему будут оказывать уважение; что он будет посещать невесту раз в неделю и не будет вперед безобразничать.

Началась опять прежняя жизнь: майор посещал невесту раз в неделю и по-прежнему играл в карты. Но Анна Петровна незалюбила Надежду Александровну, которая все дело испортила, может быть, навсегда. Дочери ненавидели майора, но сидели с ним потому, что из этой жизни не видели выхода. Так прошел год. Опять майор сделался своим человеком, но теперь уже строились планы будущей семейной жизни. Майор за две недели до найма Пелагеи Прохоровны говорил, что у него теперь лежит сердце больше к Вере Александровне, и он уже ходил к священнику посоветоваться насчет свадьбы. Анна Петровна тоже сходила к священнику - майор точно у него был. Он стал приходить к кухмистерше ежедневно, и в ожидании свадьбы, которая была назначена через неделю после Петра и Павла, все терпеливо сносили невежливое обращение его. Вера Александровна с трепетом ждала дня, когда ее повенчают с тем, кого она ненавидит, и решилась на этот брак, чтобы угодить матери и в надежде на то, что майора кондрашка хватит.

И действительно, вскоре после Петра и Павла майор был обвенчан. VI В КОТОРОЙ ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА РАСПОЛАГАЕТ К СЕБЕ ОДНУ ГОЛОВУ ИЗ ПОДВАЛА

Скоро после свадьбы майор купил себе собственный дом на набережной Невы и переехал туда с женою, переманив от кухмистерши и Пелагею Прохоровну.

Житье было дурное. Майор с утра до вечера был пьян, бил жену и несколько раз даже делал Пелагее Прохоровне предложение быть его любовницей. Но она все еще крепилась и не решалась оставить майорский дом, - во-первых, потому, что надеялась справиться с майором сама, если он будет слишком предприимчив, и, во-вторых, потому, что получала тут три целковых в месяц и думала, что такого жалованья в другом месте, пожалуй, и не найти. Однажды майор ушел с женою в гости; Пелагее Прохоровне сделалось скучно; она отворила окно, уперлась на косяк и стала смотреть во двор.

За мезонином, в промежутке между двух окон, на бечевочке висело детское белье; из одного растворенного окна слышался плач ребенка и убаюкивающая песня женщины, у третьего окна сидела, по-видимому, девушка в сетке, и, нагнувшись, пела: "Ах ты, купчик-душа! не ночуй у меня..." В одном углу двора пять мальчиков играли в бабки, три девочки сидели у крыльца и тихо играли в куклы; в другой стороне двора, из одного подвального этажа, слышался стук молотком, из другого выглядывала кверху, как раз на нее, мужская голова. Пелагею Прохоровну рассмешила эта голова, выглядывающая точно из водосточной трубы; но кроме головы, на один бок которой было надето что-то плисовое, похожее на ермолку, она заметила на окне два локтя, концы которых выходили наружу. Голова курила папироску. Вдруг голова кивнула по направлению к Пелагее Прохоровне.

Пелагея Прохоровна нагнулась, чтобы полюбопытствовать, какой особе кланяется голова.

- Пелагее Прохоровне! - вдруг сказала голова.

Пелагея Прохоровна вздрогнула, затворила окно и отошла от него. Ей сделалось стыдно и представилось, что это кивание непременно кто-нибудь заметил, а ее имя, по всей вероятности, услышал не один человек. "Эдакой подлец! - подумала она: - теперь, по его милости, обо мне нехорошо станут говорить!"

Во всей квартире была тишина, прерываемая тиканьем часов без боя, находящихся в комнате. Пелагее Прохоровне сделалось очень скучно, не хотелось работать, и в голове вертелась мысль, что вот она ни в чем не виновата, а теперь, по милости какого-то подлеца, ей совестно будет выйти на улицу или на двор. Ее порывало идти и спросить эту голову: как она смела кланяться ей и называть ее по имени на весь двор, точно она его любовница? "Надо дворнику сказать, штобы квартиранты не смели обращаться так невежливо: я не какая-нибудь потаскуша, штобы можно так обращаться со мной!" - подумала она и решила теперь же идти к старшему дворнику.

Она поправила свой сарафан, накинула на голову платок и подошла к небольшому зеркальцу, висевшему на стенке и принадлежавшему ей.

Она давно не смотрелась так в зеркало, как сегодня. Прежде она только взглядывала на него для того, чтобы посмотреть, в порядке ли причесаны волосы, хорошо ли лежит платок на голове; теперь же она особенно засмотрелась на свое лицо и удивилась, что оно стало бледнее прежнего и в нем нет прежней полноты. "Подумаешь, ведь, кажется, и сытая я - прежде вон об этом кофее и понятия никакого не имела, - работы не так много, и по ночам не мешают спать, а стала я пошто-то худощава; вон и глаза ровно не те, и волосы стали как будто реже". Но, несмотря на это сетование, Пелагея Прохоровна была все-таки женщина красивая: ее бледное, худощавое лицо, с сосредоточенно-осмысленным взглядом в глазах, при ее высоком росте, могло привлечь к себе хоть кого, хоть она сама об этом и не старалась.

Пелагея Прохоровна спустилась во двор, и хотя ей не хотелось глядеть на флигель, но против воли глаза взглянули на одно из окон в подвале, однако головы не оказалось.

Во дворе было два флигеля, из которых один был с мезонином, а другой без мезонина, но так же, как и первый, с подвалом. В подвале первого флигеля отдавались внаймы две квартиры, и в одной из них жило пятнадцать человек рабочих; в другом помещался семейный сапожник, не имеющий, впрочем, вывески; остальная часть подвала была занята ледником и дровяным сараем домовладельца, и поэтому кухарке Филимонова ежедневно по нескольку раз приходилось проходить в ледник мимо того окна, в котором она видела голову. Хотя же Пелагея Прохоровна до сих пор не обращала внимания на окна подвала и на народ, живущий там, но теперь она хотела увидать того подлеца, который осмелился так дерзко фамильярничать с ней.

Она постояла против окна с полминуты, наклонившись к земле, как будто разглядывала находку, и искоса взглядывая на окна; но все окна были заперты, и в подвале было тихо.

После этого прошла неделя. Пелагея Прохоровна не обращала внимания на выходку рабочего из подвала и стала забывать о ней. Но она стала замечать, что кухарки взглядывают на нее полунасмешливо; дворники начинают отпускать любезности и хохочут, лавочники низко кланяются, шаркают ногами, и тоже хохочут, и уже начинают крепко жать ей ладони.

Стали Пелагею Прохоровну спрашивать: как она себя чувствует? - и спрашивали как-то насмешливо. Это ее разобидело; но она, поняв, что тут заключается какой-то намек, все-таки не возражала, чтобы не навлечь каких-нибудь неприятностей. Она это приписывала нехорошему, как ей казалось, поведению женщин: "Это они по себе судят; им удивительно кажется, што я живу без душеньки, и они злятся на меня, зачем я не якшаюсь с ними".

Хотелось ей познакомиться с женой лавочника Большакова, жившего тут же во флигеле, Агафьею Петровною, для того чтобы при посредстве ее мужа, у которого берут хлеб и другие припасы, найти место получше или заняться стиркой белья, но ей казалось, что Агафья Петровна ведет себя с нею весьма надменно, и Пелагея Прохоровна незалюбила ее.

Так и шло все по-старому: женщины на нее косились, мужчины как-то насмешливо улыбались, лавочники жали руки и любезничали, что ей очень не нравилось, но никто не обижал словами. Раз майор воротился домой откуда-то очень пьяный и учинил дома драку, так что почти все жильцы высовывали свои головы, чтобы послушать, и делали громко свои замечания. Досталось тут и Пелагее Прохоровне, которая стала заступаться за хозяйку из боязни, чтобы майор не убил ее. Наконец майор выгнал жену и заперся в своей комнате.

Пелагее Прохоровне стало жаль майорши, и она пошла ее разыскивать, чтобы та ночевала в кухне, на ее кровати. Но ни на лестнице, ни на дворе она не нашла ее. Думая, не ушла ли она на улицу, Пелагея Прохоровна отворила калитку, взглянула налево - нет, направо - у самой калитки на лавочке сидит та голова, что так дерзко кричала ей из подвального окна. У Пелагеи Прохоровны по коже мурашки пробежали.

- Кого ищете, Пелагея Прохоровна? - проговорил скромно мужчина.

Пелагея Прохоровна вспыхнула, но отошла немного на дорогу и поглядела на сидящего мужчину.

Это был высокий человек, годов тридцати, с курчавыми рыжими волосами, без бороды и усов, с бледным чистым лицом, голубыми глазами и приятною улыбкою. Он сидел в голубой ситцевой рубашке, поверх которой был надет чистый передник; на босых ногах были надеты худенькие калоши, на голове плисовая шапка. Вся его фигура изобличала мастерового, и Пелагее Прохоровне представилось, точно она видит перед собой Короваева. Он сидел, скрестивши на груди руки, и спокойно глядел на нее.

- Хозяйку ищете? - спросил опять Пелагею Прохоровну мужчина.

- Ты... вы не видели? - Лицо Пелагеи Прохоровны покраснело; ей стало неловко, да и зло брало ее, неизвестно для нее самой почему.

- Нет, не видал... Видно, машина-то у вас все в полном ходу?

Пелагея Прохоровна не поняла.

- Видно, он все буянит? Вы бы нас, мастеровых, позвали, мы бы связали его.

- Свяжешь его, черта! - И Пелагея Прохоровна подошла к калитке.

Мужчина тоже встал.

- Пелагея Прохоровна... позвольте мне... просить вас, - начал он нерешительно.

- Ну?! - недовольно произнесла Пелагея Прохоровна.

- Простите меня великодушно. Я слышал, вы изволили обидеться.

- Кабы умен был, не орал бы во все горло.

- Ну, простите же меня... - И он взял ее руку, крепко стиснул и прибавил: - Ей-богу, это меня черт сунул... Я давно хотел объяснить это... Ну, скажите, вы не сердитесь?

- Пустите!

- Нет, вы скажите.

- У! какой невежа!.. - И Пелагея Прохоровна отвернула лицо. Мужчина выпустил руку и сказал:

- Простите великодушно, што я задержал вас...

Но Пелагея Прохоровна не удостоила его ответом и вошла во двор. Она остановилась у лестницы и стала припоминать, что она сказала своему врагу. Кажется, ничего, но только как-то по-девичьи... И зачем он непременно тут?

Она задумалась... Ничего у ней не выходило, кроме того: "Какой ласковый... Этот не как Короваев!"

Опять стала думать: "И зачем он тут? Да я его часто вижу, только не в этой смешной ермолке... Ах, кабы он был кержак... то, бишь, раскольник... Экая я дура, о чем задумала, а там, поди, бог знает што творится наверху-то!" И Пелагея Прохоровна побежала кверху, и ей было легко бежать; она думала: не боюсь я тебя, поганый бульдог!

Только что Пелагея Прохоровна разделась и легла спать на свою кровать, как майор подошел к ней со свечкой и, схватив ее за волосы, проговорил с яростию:

- Где ты была, гадина!

- Неужели мне и на улицу нельзя выйти? - ответила кухарка тоном никого не боящейся женщины и правой рукой вышибла из руки майора свечку. Майор выпустил ее волосы, но схватил за рубаху. Пелагея Прохоровна встала, но почувствовала крепкий удар в щеку, потом еще удар.

- Вон, тварь поганая! - кричал майор. - Разве я не знаю, куда ты ходила?! Вы все заодно с моей женой... Вон!! - И майор стал толкать Пелагею Прохоровну.

- Расчет наперво подайте, паспорт!.. - кричала Пелагея Прохоровна вне себя.

Но майор ничего не слушал; Пелагея Прохоровна не могла защищаться и выскочила в сени.

- Куда?.. - крикнул майор в сенях.

Пелагея Прохоровна спустилась по лестнице.

Майор постоял немного у перил и ушел в квартиру.

Ставши у крыльца, Пелагея Прохоровна заплакала. Вдруг кто-то в коридоре отворил дверь, к Пелагее Прохоровне подошла пожилая женщина. Это была нянька нижних жильцов, Дарья Васильевна.

- Кто это?! А! Пелагеюшка... што, не прибил ли он тебя? - спросила она нежно.

- Бог с ним... завтра от места отхожу.

- Ну, полно-ко! Твоя-то барыня говорит, што все это будто от тебя... Мы ее спрятали.

- Врет барыня... Она сама задирает... Скажите ей, што она ошибается.

- Мне што?.. Я бы тебя пригласила, да сама знаешь, я в людях живу; каково еще моей барыне понравится.

- Да я где-нибудь.

Пелагея Прохоровна вышла за ворота, потому что ей не к кому было идти и не хотелось кланяться и просить приюта.

Был уже сентябрь месяц на исходе; дул резкий холодный ветер с реки. Луна освещала набережную и Неву с ее судами и барками. И здесь и кругом было тихо, только в реке плескались волны, скрипели суда и барки с дровами, лесом и камнем.

"Вот и опять одна и опять без приюта", - думала Пелагея Прохоровна, уперлась о фонарный столб, на котором не было фонаря, и задумалась. Но в голову ничего не шло хорошего, как будто майор весь мозг вытряс из головы. А ветер так и дует; Пелагею Прохоровну начинает трясти от холода.

- И это столица! Уж если здесь такая жизнь, где же лучше? - сказала она, глядя на реку.

- Пелагея Прохоровна... што вы тут делаете? - произнес вдруг позади ее мужской голос.

Пелагея Прохоровна обернулась; перед ней стоял рыжеволосый мужчина в том же наряде, в каком он был часа за два тому назад.

- Ведь вы простудитесь... - опять произнес он с сожалением.

- А вам-то что? Што вы за мной ходите? - недовольно проговорила Пелагея Прохоровна.

- Всякий вам то же скажет, что и я... Али вам жизнь надоела?.. Да вы идите лучше хоть во двор.

- Куда же я пойду... Уж я не пойду больше туда.

- Экие вы спесивые... Все же за паспортом али за деньгами придется идти. Прошу вас, отойдите отсюда, пожалейте себя.

Пелагея Прохоровна пошла к дому. Во дворе бушевал майор.

- Где жена? - кричал он.

- Эко горе... Не проходила Вера Александровна? - спрашивал во дворе дворник.

- Да вы все, подлецы, спали! - ревел майор, и слышно было, как он бил дворников по щекам.

- Господи! я боюсь, как бы он сюда не пришел! - сказала шепотом Пелагея Прохоровна, смотря на мужчину и дрожа от холода и от страха.

- Ну дак что! Пусть только тронет... Я покажу ему, кто из нас сильнее.

Но голос майора затих во дворе; по-видимому, он ушел куда-то.

- Вы постойте тут, а я посмотрю, куда он ушел, и похлопочу, где бы вам ночевать.

- Уж не беспокойтесь, я и здесь просижу.

- Ну, и значит, што вы дура!

И мужчина ушел во двор.

Пелагея Прохоровна не знала, что ей делать. Эта сцена вышла так неожиданно, что она не могла ничего придумать. Если бы она знала, что майор ее прибьет и прогонит сегодня ночью, она бы позаботилась о ночлеге. А теперь не сидеть же ей, в самом деле, на улице в такой холод? При этом она обозвала себя дурою за то, что стала у самой реки в одной рубахе, без платка на голове и босиком, когда могла бы спрятаться где-нибудь в подвале и таким образом избежать встречи с этим мастеровым, от которого теперь все узнают, что она стояла на улице в таком виде. "А он человек добрый, хороший и на тех подмастерьев, што я видела здесь, не походит", - думала она об этом мастеровом, не сердилась на его навязчивость, а ждала, где-то он ее приютит ночевать.

На улицу вышли дворник и лавочник Иван Зиновьич Большаков, за ними шел и мастеровой.

- Эдакой проклятый... Штоб ему лопнуть, живодеру! - говорил дворник.

- Пелагея Прохоровна... пожалуйте к нам, не побрезгуйте, - сказал лавочник, подойдя к Пелагее Прохоровне.

Пелагея Прохоровна не знала, что сказать. Ей вдруг представилось, что Агафья Петровна сделается еще надменнее и ей придется унижаться перед нею.

- Нет, я в другое место.

- Ну, полноте. Вон и Игнатий Прокофьич тоже советует, - указав на мастерового, проговорил лавочник и прибавил: - У меня места много, хватит.

- Именно! А я завтра наведаюсь к хозяину, может, и ничего, - сказал дворник.

Все вошли во двор. Большаков спустился налево в подвал, в свою квартиру, заключавшуюся из одной комнаты, с двумя окнами у самого потолка и с русскою печью, и из овощной мелочной лавочки. VII ЖЕНА ИВАНА ЗИНОВЬЕВИЧА БОЛЬШАКОВА НАХОДИТ, ЧТО ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА НЕ ГОДИТСЯ ЕЙ В КУХАРКИ

Комната, или изба со сводами, была просторная, но так как она примыкала к лавке, то до половины была загромождена кадками, кулями и мешками, которые лежали тут потому, что Иван Зиновьич Большаков не имел ни погреба, ни ледника. В комнате было тесно и грязно; а так как на окнах были наставлены разных величин банки с вареньями, изюмом, миндалем, черным немолотым перцем и тому подобными мелочами, то даже и днем тут было не совсем светло. По-видимому, Иван Зиновьич не заботился ни о свете, ни о просторе и чистоте своего помещения. Имея жену, работящую женщину и хорошую хозяйку, и выторговывая в сутки от двух до пяти рублей барыша, он этим помещением был бы совершенно доволен, если бы не дымила в ветер печь, не текла в лавочку и в комнату со двора вода весной и осенью и если бы он имел ледник, в котором можно было бы дольше сохранять масло, молоко и рыбу. Но уж такова русская неподвижность, или привычка к одному месту, что Иван Зиновьич каждую весну и каждую осень собирается переехать на другую квартиру, но летом и зимой раздумывает, потому что летом выручает много, а зимой ему кажется, что все равно, - где бы ни нанял квартиру, везде холодно; а во-вторых: "Ведь прожил же я здесь семь лет, авось и восьмой проживу. Вот разве когда кончится срок контракту, тогда подумаем". К этому еще присоединялись хлопоты по переноске и перевозке вещей: "Все это было припасено не враз, а помаленьку да потихоньку; все это хоть и дешево куплено, дешевле, чем на толкучке, а стань-ке переносить или перевозить - половины не досчитаешься, и заводись опять снова; а мы знаем, каково опять сызнова-то обзаводиться".

Иван Зиновьич родился в деревне. Отец у него был зажиточный крестьянин, но дальше своего губернского города не ездил, а дядя занимался в Петербурге мелочной торговлей, а потом стал торговать мукой и крупой и в помощники к себе выписал племянника. Иван Зиновьич очень скоро понял изворотливость дяди и в отсутствие его, уже на семнадцатом году, торговал не хуже его, и дядя очень любил его, да и покупатели были очень довольны. Двадцати лет он женился на дочери одного лавочника, несмотря на то, что она была не очень красивая на лицо и что за него пошла бы замуж любая из барских горничных или даже дочь мелкого чиновника. Он не женился ни на одной из них потому, что они, на его взгляд, казались белоручками, не привыкшими к подвальной жизни, к стряпне и ничего не смыслящими по торговой части. Хотя же его молодая жена и не сидела в лавочке, но она ему пришлась по вкусу: лучше такой хозяйки он и не находил и был ею очень доволен. Это была низенькая, тощая молодая женщина, с веснушками на лице и с редкими рыжими волосами, никак не могшая отстать от своего ярославского наречия и привыкнуть к петербургскому. Сам же Иван Зиновьич был рослый, здоровенный молодой человек, с полными красными щеками, без усов и бороды, которые он брил каждую неделю по субботам, тотчас по приходе из бани, постоянно улыбающийся, сдержанно-любезный, суетящийся и слывущий на несколько домов за самого толкового человека. Он всегда одевался так, что его не могли назвать маклаком: фуражка у него никогда не была измята и запачкана, передник постоянно чистый, сапоги хотя и смазаны дегтем, но со скрипом, и надо было посмотреть, как он один, без подручного, управляется в лавочке, успевая то отвесить фунт хлеба, то свертеть бумагу, накласть в нее кислой капусты и свесить, то отпустить полстакана сливок, бутылку молока - и в то же время записывать в книжки покупателей и у себя в тетрадку, что ими и на сколько взято. Ни своего огорода, ни своего скота, ни своей рыбной ловли у него не было, но он все покупал из первых рук, или с Охты, или от чухон, так что ему все стоило недорого; он же продавал по существующим в городе ценам и выторговывал барыша, как я уже и сказал раньше, от двух до пяти рублей в сутки.

Жена его, Агафья Петровна, в его торговые дела не вмешивается и приходит в лавку только посидеть с ребенком, потому что в лавке все-таки и воздух немного лучше комнатного и веселее. Несмотря на то, что местные женщины называют ее выдрой, они к ней обращаются всегда с почтением и непременно остановятся в лавочке минут на пять, чтобы покалякать с нею о господах. Но ей и в лавке приходится сидеть не подолгу, потому что у нее двое маленьких ребят, за которыми нужно посмотреть, да и много дела, а ей нужно все сделать самой, так как у нее работницы нет. Впрочем, она никогда не говорила, что ей скучно, друзей себе не искала и жила только с женой дворника душа в душу, тогда как у мужа ее, совсем опетербуржившегося, было много питерских приятелей, и она замечала, что он с земляками держит себя высоко, как важная особа.

Иван Зиновьич, видя, что Агафья Петровна выбивается из сил, и зная, что она опять беременна, раз сказал ей:

- Вот што я думаю, Агашка: хорошо бы тебе взять работницу.

- Это еще што за мода? - возразила жена.

- Да как же. Ты и ночь-ту недоспишь с этими горластыми чертенятами, и хлебы-то тебе надо печь... И все такое. Нет уж, как хошь, я найму, - настаивал муж.

- Яше, видно, полюбовницу завел!

И Агафья Петровна стала следить за мужем: какую такую ее муж завел полюбовницу, которую он метит ей в работницы; но ничего не заметила. Однако она и сама подумывала о работнице, но никак не могла представить себе, чтобы эта работница была женщина честная, вполне работящая и не воровка. Затруднялась она также и в том, куда поместить работницу. "Не перегораживать же для нее комнату, не кормить же ее за одним столом, и опять - неловко же ей давать есть по мерке; а предоставь-ко ей самой брать есть, она все и сожрет". Так думала она, но не решалась высказать это мужу, зная, что он будет подсмеиваться над ней. А Иван Зиновьич каждый день заводил разговор о работнице, хоть и знал, что жену это сердит.

Сегодня за ужином он опять заговорил о том же.

- Ты меня, Ванька, все сердишь. И што это у вас, у мужиков, за привычка такая проклятая! - проговорила сердито Агафья Петровна.

- А вот я возьму, да и найму.

- А вот я возьму ее, да и взашей.

- Нет, однако, будем, Агашка, говорить всурьез. Первое, ты баба хилая и водилась бы уж с ребятишками. Сама же ты говоришь, что у тебя в брюхе-то бахарь дрыгает.

- Вот ты для ребят-то бы нанял какую ни на есть девчонку, ведь твои ребята-то!

- Ну, девчонка не так доглядит, как ты.

- Ну уж, шалишь, штобы я заставила работницу квашню заводить али хлебы в печь сажать.

Немного погодя Агафья Петровна высказала мужу, что она, пожалуй, наняла бы работницу, только... И она высказала ему свои опасения. Муж сказал, что кровать можно загородить ширмами, а ширмы он надеется приобрести даром; если работница будет не ленива, то пусть ее ест. "Больше того, что в кишки влезет, не съест", - заметил он и предоставил Агафье Петровне самой найти себе работницу не дороже двух рублей в месяц.

Когда Иван Зиновьич привел Пелагею Прохоровну, комната его была слабо освещена; на столе стояла маленькая жестяная лампочка с керосином, который очень вонял. Агафья Петровна лежала на кровати лицом к стене и улюлюкивала ребенка, который тяжело кашлял и пищал; около кровати стояла в ногах детская плетеная коляска, покрытая простыней, и из нее тоже слышался крик трехлетнего ребенка, а напротив подушек, на небольшой скамейке, - плетеная корзина, в которой лежали пеленки и в которой, как надо было полагать, спал маленький ребенок.

При входе мужа Агафья Петровна повернула голову и, увидев Пелагею Прохоровну в ее скудном одеянии, поморщилась, но удержалась и только недовольно сказала мужу:

- Тебе бы только уйти... А я тут покою не найду... Покачай чертенка-то! - И она, обернувшись к стене, принялась улюлюкивать ребенка.

- Ох, уж эти мне... - проговорил Иван Зиновьич и стал качать коляску.

- Позвольте, я покачаю, - сказала Пелагея Прохоровна и взялась за ручку коляски.

Иван Зиновьич отошел к корзинке, нагнулся и проговорил недовольно:

- Ох ты, неряха эдакая! опять у те пеленки-то мокрые!

- Не разорваться же мне!.. - проговорила жена.

- Девочка-то мокрая, - сказала робко Пелагея Прохоровна, когда Агафья Петровна сидела на кровати.

- Это у нас всегда так... День-то бьемся, а ночью с ребятами... Она все спит, барынька!

Муж и жена возились с ребятами, переменили белье детей, уложили их, причем маленькому ребенку Агафья Петровна дала в рожке питья с маком, для того чтобы тот скорее заснул и дольше спал. Пелагея Прохоровна тоже помогала им, и Агафья Петровна не высказывала неудовольствия, что кухарка домохозяина находится тут в таком виде: она, вероятно, уже была предупреждена, что Пелагея Прохоровна ночует здесь.

- Ну, барыня, куда мы вас укладем? - проговорил вдруг Иван Зиновьич, не то обращаясь к гостье, не то спрашивая сам себя.

- То-то, приглашать-то приглашает, а того и не подумает, што некуда. Ишь, какой приют нашел! - проговорила недовольно Агафья Петровна.

Пелагее Прохоровне было неловко, и ей Агафья Петровна показалась очень нехорошей женщиной, но она все-таки сознавала, что Агафья Петровна - хозяйка.

- Я где-нибудь около порога, - проговорила она нерешительно.

- Зачем около порога? Ты вот к столу лучше ляг. Вот тебе одеяло - постели, подушки... А этим шугайчиком оденься! - проговорила Агафья Петровна, давая одеяло, подушку и шугайчик.

- Уж я вас, право, не знаю, как и благодарить, - говорила Пелагея Прохоровна, и ей было и стыдно, и обидно, что она дошла до такого положения.

Когда она сделала себе постель, Иван Зиновьич погасил огонь в лампочке, пожелал Пелагее Прохоровне спокойной ночи и лег на кровать. С четверть часа супруги шептались, но о чем - Пелагея Прохоровна не могла расслышать. Наконец и шепот замолк, послышался с кровати храп и шипенье носом.

Пелагея Прохоровна только дремала, а когда начала засыпать, заплакали дети, и немного погодя Агафья Петровна встала и затопила печь. Она сегодня должна была испечь ржаного хлеба и ситного. Пелагея Прохоровна тоже встала, несмотря на то, что хозяйка уговаривала ее спать, уверяя, что та ей нисколько не мешает. Агафья Петровна была так добра, что дала Пелагее Прохоровне свой старый сарафан, свои рваные башмаки и платок на голову. "После отдашь", - сказала она, когда та стала отговариваться.

Работы у Агафьи Петровны было много, и так как все нужно было сделать к сроку, то есть чтобы хлеб испекся к восьми часам, а самовар поспел к шести, то ради этого она оставляла детей на произвол, не обращая внимания на их крик и на то, что они лежали мокрые. Пелагея Прохоровна хотела ей помочь, но не знала, за что взяться, и боялась вмешиваться зря, без приглашения. Заметив, что хозяйка хочет становить самовар, она было заявила желание сделать это, но хозяйка сказала недовольно:

- Нет уж, я сама...

- Да ведь мне нечего делать-то.

- Успеется.

Так и не дала самовара.

Стала Пелагея Прохоровна укачивать детей. И это как будто не понравилось хозяйке:

- А чего их качать-то! Мало, што ли, они спали... Нет уж, оставь.

- А лучше, как они спят.

- Они у меня всегда в эту пору встают... А што кричат - эка важность! Надо же мужу-то вставать... Не качай, пожалуйста, - хуже закричат.

Пелагея Прохоровна ужасно тяготилась своим присутствием здесь. Она хотела идти прочь, но уйти было неловко и рано. Наконец она не утерпела и сказала хозяйке:

- Пойду понаведаюсь, не встал ли майор?

- Ну, вот!.. Али он встает так рано?

- Нет. Может, и встал.

- Успеешь. Вот чаю напьемся.

Встал хозяин. Стали пить чай и сидели, большею частью обращаясь к детям, которые ели кашу. Все чувствовали себя как-то неловко, как будто стеснялись друг другом; муж и жена обращались к Пелагее Прохоровне мало, как будто им не о чем было расспрашивать ее и не о чем говорить с нею. Но Пелагея Прохоровна заметила, что Агафья Петровна часто взглядывала на нее, потом на мужа; муж же глядел больше на жену; так и казалось, что супруги что-то решали насчет Пелагеи Прохоровны.

- Не знаете ли вы где места какого-нибудь? - спросила Пелагея Прохоровна, смотря на хозяйку.

Иван Зиновьич взглянул на жену, та наклонилась к ребенку и не торопясь сказала:

- Нет, теперь не знаю. Ты, может, не знаешь ли? - обратилась она к мужу.

Тот немного помолчал.

- Так вы точно что совсем от майора? - спросил он гостью.

- Теперь уж я не соглашусь ни за какие деньги у него жить.

- Так... Ежели место будет - отчего же! Непременно постараюсь.

После этого все сидели молча несколько минут. Вдруг Иван Зиновьич пошел в лавочку, стал в дверях; Агафья Петровна тоже пошла к нему.

- Ну, што? - услышала Пелагея Прохоровна негромкий голос хозяина.

- Не годится - белоручка. Ей в господах только и жить, - сказала тоже негромко хозяйка.

- Думаешь, не управится?

- Нет, она ничего. Видно, охоча работать-то и смирна, только не годится.

- Это как?

- Ну, не годится, и все тут... Лицом она мне претит.

- О, дура! - сказал хозяин.

Хозяйка, недовольная, вошла в комнату, и ей как будто неловко было смотреть в глаза Пелагее Прохоровне; но Пелагея Прохоровна поняла, что разговор касался ее и что Большаковы, вероятно, хотели ее взять к себе в работницы, а потом раздумали.

Пришел дворник и, поздоровавшись с хозяевами, сказал Пелагее Прохоровне, что ее зовет хозяин и что Вера Александровна теперь уже дома.

Я не буду утомлять читателя тем, что происходило у майора по приходе к нему кухарки. Скажу только, что через час Пелагея Прохоровна пришла к Большаковым с своим узлом.

- Отказал? - спросила ее хозяйка.

- Уговаривал остаться. Грозил. Сама приставала... бог с ними! - сказала Пелагея Прохоровна и утерла глаза, на которых появились слезы.

- Напрасно. Ведь не всегда же он такой?

- Нет, уж будет. Уж вы мне позвольте положить у вас вещи, а я пойду поищу места.

- Пусть лежат... И ночевать можно... А есть ли деньги-то?

- Пять рублей.

Хозяйка покачала головой.

- Он мне еще шесть рублей должен. Не знаю, как и получить.

- Ну, это дело трудное. Надо просить полицию, а полиция што? Известно, скорее поверит хозяину дома, чем кухарке, - сказал Большаков.

Но и он все-таки не советовал Пелагее Прохоровне вновь идти к майору в услужение. VIII ХОТЯ МАСТЕР ПЕТРОВ И ПРЕДЛАГАЕТ ПЕЛАГЕЕ ПРОХОРОВНЕ СРЕДСТВО ЖИТЬ ЛУЧШЕ, НО ЭТО СРЕДСТВО ПОКА ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ОДНОЮ МЕЧТОЮ

Пелагея Прохоровна проходила целый день без толку. Знакомых кухарок у нее оказалось хотя много, но они не могли обещать ей место; если же которая-нибудь из них и говорила, что она думает сама сойти и таким образом Пелагея Прохоровна может надеяться поступить на ее место, то тут же прибавляла, что здесь житье каторжное, кормят дрянно и много вычитают денег из жалованья, потому что и самим-то нечего есть. Идти на Никольский рынок Пелагея Прохоровна не знала дороги, а потому она пошла по течению Невы, а как дошла до Литейного моста, ей захотелось сходить в Петербургскую сторону, частию для того, чтобы узнать, как поживает кухмистерша Овчинникова, а также и для того, чтобы ночевать там где-нибудь и потом рано утром отправиться на Никольский рынок тем путем, каким ее вела оттуда кухмистерша. Но жить на Петербургской Пелагее Прохоровне не хотелось: ей хотелось поступить на услужение к хорошим господам, живущим в большом каменном доме.

Она была теперь свободная женщина и имела капитала пять рублей, и если бы у нее было в виду свободное место, на которое бы нужно поступать послезавтра, то она, наверное, не пошла бы теперь по Литейному мосту, а удовольствовалась бы оглядыванием красивой набережной. Но и теперь, на просторе, ее занимало очень много предметов, всего же больше барки с дровами, лесом и каменьями, на которых рабочие ругались оттого, что им нелегко было справиться с быстрою рекою и хотелось благополучно проплыть под мостом прежде, чем от пристаней отплывет на дачи какой-нибудь пароход. Крики и суетня на барках, судах и яликах показались Пелагее Прохоровне знакомыми, только люди говорили другим наречием. Ей невольно подумалось, что вот и эти люди пришли в Питер на заработок, да им, пожалуй, достается еще тяжелее бабьего, потому что - "мы, бабы, все же в тепле живем, и ночью нам не холодно; а они вот всё на ветру и в одной рубахе да в штанах". Ее удивило, что на этих барках нет палубы, а только в кормах сделано что-то похожее на клетушку, но эта клетушка, должно быть, тесна, потому что рабочие спят на кирпичах или на дровах в своих полушубках, подложивши под голову полено или кулак.

Пелагее Прохоровне грустно сделалось: что-то такое удерживало ее здесь, и она смотрела в воду, на ялики, пароходы, барки и суда. Вдруг ей послышался как будто знакомый голос.

- Сам-то што делаешь! Сам возьми багор и лови - больно прыток! - говорил этот голос.

"Што это? голос-то знакомый... наш!" - подумала Пелагея Прохоровна и стала еще пристальнее смотреть и, наставила к реке левое ухо, так как снизу дул резкий ветер.

- Никак Панфил? Господи... Да нет, где ему? - прошептала она. Ей не верилось, но сердце билось радостно, точно чуяло, что она не одна здесь.

Все рабочие на судах заняты своим делом, и ни одному нет времени посмотреть на мост. "Кабы он глянул, я узнала бы его", - подумала Пелагея Прохоровна.

Простояла, она долго, но знакомый голос больше не повторялся; несколько барок и судов проплыло под мостом, и на них она брата не заметила.

"Это поблазнило", - подумала она и хотела идти. Но недалеко от нее к перилам подошло двое судорабочих и стали поджидать ялика, чтобы переплыть на барку с лесом. Они кричали на одну барку, стоявшую посредине реки, и махали шапками.

Пелагея Прохоровна подошла к ним.

- Родимые... нет ли у вас Панфила?

Но рабочие оказались чухны, не знающие ни слова по-русски. Они с удивлением поглядели на Пелагею Прохоровну, что-то пролепетали и стали махать руками к барке.

Уплыли эти рабочие с чухнами, стало темнеть, я Пелагея Прохоровна вернулась к Большаковым в большом беспокойстве. Неужели ее брат Панфил здесь, а если нет, то каким образом мог ей слышаться родной голос? Ей было досадно, что она не могла увидать его.

В этом беспокойстве и от нечего делать она вышла на улицу.

- Што вы это все на улице торчите? - услышала она голос Игнатья Прокофьича.

Пелагея Прохоровна вздрогнула, обернулась; Игнатий Прокофьич стоял все в прежнем наряде и курил трубку. Он ей вежливо поклонился.

- А вам што за дело? - сказала Пелагея Прохоровна; но ей стало немного веселее.

- Конечно, мне какое дело... и спрашивать бы об этом не следовало, да вот вышел я, а вы тут...

- Што я, мешаю, што ли?

- Зачем?.. только... я-то скуки ради выхожу на улицу покалякать с кем-нибудь, потому, сами знаете, на квартире скучно. Товарищи или в карты играют, а не то спят, или в кабаки ушли. А я к такой жизни не привык.

- Вы, я слышала, столяр?

- Столяр. Только работы мало, потому что мы работаем вместе с подрядчиком.

- Отчего же вы сами одни не работаете?

- Отчего? Об этом я уже много лет думаю, да ничего выдумать не могу. Капиталу нет.

- Будто уж много нужно капиталу?

- То-то, што нужно. Вот я теперь работаю в артели и мог бы скопить денег, только работа не каждый день. Хорошо, если позовут куда-нибудь...

- А на продажу?

- Вам, верно, кто-нибудь набил голову-то разными глупостями, потому вы так смело и рассуждаете. Легко так только утешать других, - на продажу! Ну, положим, я куплю лесу, материалу разного - на, это мне нужно употребить сутки или двое, чтобы купить хорошо и дешево. Ну, теперь что я стану работать? Кабы у меня заказчики были - так, а вот заказчиков-то у меня и нет... Положим, я стану делать комод, я его проработаю двое али трое сутки, надо искать покупателей - и прошла неделя. В эту неделю я ниоткуда не получал денег, нужно платить за квартиру, пить, есть, табак курить, да еще, может быть, я лишился заработка на стороне!

Игнатий Прокофьич говорил серьезно и недовольным тоном. Пелагее Прохоровне показалось, что он говорит правду.

- И вы все так и будете работать? - спросила она.

- Хочу порешить... приглашают меня на завод, на Петербургскую сторону, по кузнечному мастерству. Оно мне, это кузнечное-то дело, лучше нравится, потому я и прежде находился в обучении, да потом захотел к столярному приобыкнуть. Там хорошо тем, што работа постоянная, и мне обещали по рублю двадцати в сутки.

- Што ж вы привязались-то к этому?

- Да не нравится мне у мастеров-немцев под командой быть. Иной мастер ничего не смыслит в деле, а над тобой куражится, как бог знает какая особа.

- Вы бы русского выбрали.

- Русский! Русский еще хуже. Дай русскому начальство, он и изважничается, начнет пьянствовать... Уж русский мужик как попал в начальники, совсем иной человек сделался: вместо того штобы поддержать своего брата, он же с него прогулы высчитывает; в кабак при нем, што есть, нельзя прийти - угощай его, а если он угостит на пятак, так перекоров наслушаешься на гривенник; и дорогой где встретится, шапку ему скидывай, - везде начальником себя считает. А немца мы только на работе и знаем, и немца провести ловчее и вооружиться против него тоже легче. Немцы в нашу компанию не мешаются, и нам на них плевать!

- Где же, по-вашему, лучше работать?

- Везде хорошо. Вот я уж много терся на разных фабриках и заводах и знаю, где лучше и больше дают платы, - только все это скоро меняется не от нас. Сперва платят хорошо, потом вдруг обрежут и стеснять станут, и причины на это у них найдутся: то-де материал подорожал, корабли потонули, подрядчик обанкрутился, - мало ли чего наскажут. Нам-то до всего этого нет дела, потому мы рабочие, а они нам сбавляют цену, да еще говорят, что мы ленимся, пьянствуем... А нашему брату деться некуда. Вот я сказал давича, што нужны деньги, штобы самому работать, только как их скопить-то много? Работаешь цельный день, измучаешься, как собака, - ну, как отказать себе в осьмушке водки? Выпьешь - и легче; и утром бодрее идешь на работу. Ну, а если бы я стал копить эти пятаки - што бы вышло? Полтора рубля, - да я бы непременно захворал. Ну, теперь в воскресенье куда деться? Дома скучно, по городу шататься не хочется, в театр идти - денег жалко, да и театру нет такого, чтобы мы понимали. Была воскресная школа за Московской заставой, я туда часто ходил, а теперь вот, говорят, эту школу закрыли, потому-де нам не годится... Так-то, Пелагея Прохоровна. Поэтому и идешь в кабак и сидишь там, калякаешь со своей братией о своих делах, - ну, и выпьешь! А оно, глядишь, денежки и выпалзывают, и скопить их трудно. Ну, а вы что подумываете делать?

- Пойду завтра на Никольский рынок продаваться. Мне бы хотелось прачкой сделаться.

- Ну, это трудновато. Правда, вы с Никольского-то можете поступить в прачки к какой-нибудь женщине, только я бы вам не советовал, потому что чем больше баб, тем больше у них ссор и зависти. Это не то, што у нас, мужчин. А вот вы подождите немного, нельзя ли устроить так, штобы вам поступить в кухарки к нашему брату.

Пелагея Прохоровна обрадовалась, но ей показалось неловко поступить в кухарки по протекции этого человека, который, вероятно, будет жить в одной с нею квартире. "Еще, пожалуй, ее будут считать любовницей его".

- Я не понимаю, как это? - спросила она.

- А так. Завтра я переберусь на квартиру на Петербургскую, поживу там с неделю и поговорю товарищам, не согласятся ли они жить у вас.

- Как же это у меня-то?

- А вы наймете квартиру, мы вам дадим денег, купите свои кухонные принадлежности. Я вам, пожалуй, и квартиру устрою.

- Нет уж, покорно благодарю, - сказала Пелагея Прохоровна, думая, что у Игнатья Прокофьича есть злой умысел.

- Если не я, то кто-нибудь да должен же помочь вам. Ведь у вас мужа-то нет?

- Нет.

- Ну, то-то. А если я вам предлагаю это, то вы не думайте, што я с умыслом. Я, как и всякий другой, предлагаю потому, что знаю, што вы еще недавно в Петербурге и не успели еще избаловаться. Это я говорю без хвастовства, а вы делайте по своему рассудку.

- А если я до того времени истрачу деньги и мне все-таки этого места не будет?

- Кто же вам говорит, штобы вы сидели сложа руки... Только вот што, Пелагея Прохоровна: если вы будете намерены кормить нас да куда-нибудь поступите на место, в таком случае оставьте адрес у Ивана Зиновьича, штобы я мог известить вас. А если не согласны, тогда и не нужно оставлять. Прощайте, Пелагея Прохоровна.

- Я вам хотела сказать, што мне сегодня почудилось, - сказала Пелагея Прохоровна уже во дворе.

- Как это?

Пелагея Прохоровна рассказала, как она слышала голос брата Панфила.

- Што ж мудреного? Должно быть, он.

- Как же бы мне разыскать его?

- Ну, разыскивать-то теперь его не следует, потому что вы не знаете, на какой он барке плыл и в какое место эта барка пристанет. Ведь в Питере каналов много.

- Так, значит, я его и не увижу?

- Надо подождать недели две. В это время они разгрузят барки и, вероятно, будут жить на квартирах в городе, тогда и можно будет справиться в адресном столе. А то, может, как-нибудь и так встретитесь. Только вряд ли.

И они расстались.

По приходе к Большаковым Пелагея Прохоровна застала там сцену. Только что она вошла в комнату, Иван Зиновьич ударил кулаком по спине Агафью Петровну, которая голосила. Увидав Пелагею Прохоровну, Большаков смешался и ушел в лавку, а Агафья Петровна, стараясь казаться правою, подошла к мешкам и проговорила:

- Поскуда проклятая! Любовниц себе завел. Не знаю, што ли, для чего ты хозяйскую кухарку к себе сманил.

Но Большаков не вышел из лавочки, потому что к нему в это время пришли покупатели.

Пелагею Прохоровну точно кипятком обварило от слов Агафьи Петровны, но она удержалась, постояла минут с пять, думая, что ей сказать в свою защиту, но ничего не сказала, сообразив, что с такой женщиной, как Большакова, говорить трудно.

Она стала собираться. Агафья Петровна заметила это, но не обратила внимания.

Пелагея Прохоровна стала прощаться.

- Куда же ты? Ведь уж, поди, скоро десять часов! - проговорила с полуудивлением и с скрытою радостью хозяйка.

- Куда-нибудь... Покорно благодарю за ночлег... Сколько вам за это?

Хозяйка обиделась.

- Спрашивай вон его: он тебя пригласил, а не я.

Из лавки вошел в комнату Большаков. Его трясло от злости, и глаза сделались красными.

- Кто здесь хозяин? - крикнул он и сжал кулаки.

- Ну, бей! Убей меня! И так уж кожа да кости, - проговорила та резко и подошла к нему очень близко, откинувши голову назад, как будто она сделана из чугуна и для нее ничего не значат здоровые кулаки Ивана Зиновьича.

- У!! - проговорил сквозь зубы Иван Зиновьич и, отошедши к мешкам, уперся на них спиною.

- Оставайся здесь, куда тебе? - сказал он Пелагее Прохоровне.

- Покорно вас благодарю... Я каюсь, што согласилась прийти сюда-то... я...

- О, дуры эти бабы!!. Обидела она тебя, што ли, чем?

- Это уж мое дело!

- Как же! Ей с Петровым надо на улице торчать, - сказала Агафья Петровна.

- Молчи! - крикнул на жену Иван Зиновьич. - Однако куда же ты пойдешь-то?

Пелагея Прохоровна не знала, куда ей идти.

- А ты давно знакома с Петровым-то? - спросил опять Пелагею Прохоровну Иван Зиновьич.

Это допытывание взбесило Пелагею Прохоровну. До сих пор Иван Зиновьич обращался с нею вежливо, а теперь вдруг сделался грубым и точно за что-то озлобленным на нее человеком.

- А вам какое дело, знакома я или нет?

- Конечно... Оно тоже вашему брату без любовника как можно... - сказал ядовито Иван Зиновьич, улыбаясь, и ушел в лавку. Пелагея Прохоровна вышла во двор со своим узлом, а потом пошла машинально по направлению к Смольному монастырю. IX ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА ОЧЕНЬ СКОРО ПОПАДАЕТ ТУДА, ГДЕ ДЕНЕГ ЗА ЖИТЬЕ НЕ БЕРУТ, И ВСТРЕЧАЕТ ТАМ ЕВГЕНИЮ ТИМОФЕЕВНУ

Прошедши Смольный монастырь, Пелагея Прохоровна затруднилась, в которую идти ей сторону. До сих пор она шла, сама не зная, куда идет; ей хотелось проходить до утра и утром отправиться на Литейный мост, чтобы еще посмотреть хорошенько на барки. Она думала, что если разыщет брата, то будет звать его жить с собою и тогда, пожалуй, может заняться приготовлением кушанья для рабочих, как говорил Петров; без брата же, одной, нанимать квартиру и жить с рабочими в одной избе она считала делом неудобным. Уж если теперь про нее бог знает что говорили, то тогда и житья ей не будет. Петров предлагал ей жить вместе, и это Пелагее Прохоровне не понравилось. "Нет ли тут чего-нибудь худого? - подумала она: - может быть, он воображает, што я стану с ним жить как жена, так он, значит, дурной человек, и таким манером я жить несогласна, пусть другую для этого избирает". Теперь у ней отпала всякая охота выйти замуж. В Петербурге она видела много дурного и находила семейную жизнь неудобною для рабочего человека. "Вот бы так устроиться, штобы приобретать больше денег, штобы и комнату иметь и сытой быть! а што если мужчина обещает, так это только одна приманка, и он только мешать будет, а потом и мои деньги вытягивать станет. Нет, уж одной не в пример лучше". Так думала она дорогой - и очутилась опять у Смольного монастыря. Здесь она стала чувствовать голод и усталость, а до утра казалось еще далеко. Пошла она по какой-то улице. Фонари стоят далеко друг от друга, темно, дома деревянные, там и сям лают собаки, хоть куда - провинция! "Што за дьявол! живу в Петербурге, а все на деревянные дома натыкаюсь. Хоть бы постоялый дом попался". Но постоялых домов в темноте она не заметила. Присела она на тротуар, грустно ей сделалось, тяжело, заплакала она; потом ей стыдно сделалось за слезы и малодушие. "Што мне горевать-то? я одна; детей у меня нет. Встала да пошла, а место найдется. Што ж делать, если господа дрянные? может, и лучше будет". Она пошла опять и вошла в большую улицу, по обеим сторонам которой стояли большие каменные дома; фонари стояли недалеко один от другого; здесь даже и извозчики были, но они дремали в пролетках. Пелагея Прохоровна остановилась, посмотрела назад, соображая, идти ли ей вперед, или повернуть направо, или налево. Она подошла к одному извозчику, который, заслышав чьи-то шаги, очнулся и поглядел на стороны.

- Дядя, а близко Петербургская сторона? - спросила она извозчика.

- На што? - спросил тот сонным голосом.

- Надо.

- А што у те в узлу-то?

- Вещи.

- Чать, украла!.. Дай три цалковых - отвезу... Без сумления! В целости доставлю.

- Нет, ты скажи, я дойду сама.

- Ишь ты! Дойдешь, говоришь?

- Дурак!

Она плюнула и пошла налево. Извозчик поехал за ней.

- Эй, барыня! Пра, представлю. Три цалковых. Подь, на десять цалковых в узле-то будет! - приставал извозчик.

- Отвяжись!

- Подлинно, ты мазура отменная: ишь как шагает!.. Небось трусу празднует, - говорил извозчик. - Слышь, тетка?

- Ну?

- Садись! даром отвезу.

- Пошел, дурак... Ты скажи лучше, где постоялый двор?

Извозчик захохотал.

Навстречу Пелагее Прохоровне шел медленно городовой.

- Стой! - сказал он, загораживая дорогу Пелагее Прохоровне: - што несешь?

- Воровка. За рынком на Невском увидал... На Петербургскую сторону хотела удрать, да я ее до тебя тянул, - сказал извозчик.

- Ах ты, подлая рожа!.. Ты же меня звал туда, просил три цалковых даром, - сказала Пелагея Прохоровна извозчику.

- Ну-ну, иди! - И городовой толкнул Пелагею Прохоровну так, что она очутилась на мостовой. Городовой стал брать ее узел.

- Кто еще позволил тебе брать? - крикнула Пелагея Прохоровна и толкнула городового.

- А, дак ты так! - Городовой ударил ее по лицу.

Городовой и извозчик усердно поколотили пойманную женщину и отняли у нее узел.

Пелагея Прохоровна опомнилась уже в пролетке, которую трясло ужасно от скверной мостовой.

Она в первый раз ехала в Петербурге в пролетке, но сама не знала, куда ее везут. Ее спутники - городовой, не тот, который ее остановил, а уже другой, сидящий с ней рядом, и извозчик, спина которого была на четверть от носа Пелагеи Прохоровны, - молчали. Дорога была, впрочем, не дальняя. Извозчик остановился перед частью, отличающеюся от других домов особенным устройством, мрачными, производящими неприятное впечатление стенами, затхлым воздухом из двора... Городовой приказал ей слезть.

- Деньги! - крикнул городовой Пелагее Прохоровне.

- Какие?

- Што тебя, подлую, даром, што ли, возить-то? - И он ударил ее по спине своим здоровым кулаком.

- Хорошенько ее! Воровка! - поддакнул дежурный у ворот.

- У меня нет денег, хошь убейте, - ответила со слезами Пелагея Прохоровна, сторонясь от поднятой руки городового. Извозчик стал ругаться, а городовой провел Пелагею Прохоровну черным узким двором в узкое пространство, едва-едва освещенное лампочкой с керосином, и потом ввел в полуосвещенную с закоптелыми стенами комнату. В ней за одним столом сидел дежурный и дремал, на другом большом столе спал городовой на спине во всем облачении.

- Воровку привел, - отрапортовал городовой дежурному.

- А! - сказал дежурный. - Где?

Городовой сказал.

- И прекрасно. Иди-ка сюда!

Пелагея Прохоровна подошла.

Спавший на столе городовой тоже подошел и ждал приказа дежурного.

- Где же ты, матушка, подтибрила узел?

- Это мои вещи.

- Твои?!. - произнес, скрипя зубами, дежурный.

Всячески старались от Пелагеи Прохоровны выведать сознание: где она украла вещи? Ее слова, что узел принадлежит ей, что она отошла от места, только раздражали дежурного и городовых, вероятно, потому, что им много приводилось иметь дел с разными мошенниками, которые говорили им то же. К тому же дело было ночное, когда прислуга редко отходит от господ.

Натешившись вдоволь, так что бедная беззащитная женщина еле могла передвигать ногами, дежурный приказал городовому развязать узел.

В узлу оказались: сарафан, ситцевое поношенное платье, простой терновый голубого цвета платок, две рубашки, четыре пары чулок, зеркальце, клубок ниток, коробочка с иголками и булавками, катушка с нитками, начатой чулок с вязальными спицами, янтарные бусы, разные ситцевые и суконные лоскутки, наперсток, фольговый образок - одним словом, все имущество Пелагеи Прохоровны.

- Ну, где же ты взяла это? - спросил опять дежурный Пелагею Прохоровну.

- Ей-богу же, я вчера "отошла от места... Сегодня искала другого, не нашла... С квартиры прогнали.

- Так... знаем мы эти отговорки! А зачем ты от городового убежала? Зачем била городового?

- Не бегала я, врет он. Меня извозчик звал. Врет он, штобы я...

- Кто ты такая?

Пелагея Прохоровна сказала.

- Деньги есть?

- Есть пять цалковых.

- Где?

- В чулке.

Пелагея Прохоровна подошла к своим вещам, для того чтобы взять чулки, но ее оттолкнули. Один из городовых сдернул с ее головы платок, другой сдернул шугайчик; сняли также с ее руки кольцо, подаренное ей покойным мужем. Пелагея Прохоровна заплакала и просила отдать ей хоть обручальное кольцо.

- Когда будем выпускать, наденем. Все будет цело. Отвести ее в секретную! - сказал дежурный городовому и дал ему какую-то записку.

- Пошла! - произнес городовой и толкнул ее вперед себя.

Городовой повел ее через двор. Они поднялись во второй этаж. Там дверь не была заперта на замок. Комната большая, но тоже грязная и плохо освещенная. В ней сидели тоже городовые. Отсюда Пелагею Прохоровну провели узким, темным с прокислым воздухом коридором, по обеим сторонам которого сквозь решетки слышались женские голоса. Женщины голосили, кричали и ругались. Городовой провел Пелагею Прохоровну в темное пространство, толкнул ее туда и запер дверь с деревянною решеткою, но он ее не на замок запер, а ощупью завязал веревкою. По-видимому, здесь никого не было, однако Пелагея Прохоровна на что-то наступила.

- Какая тут еще поскуда наступает? - проговорила какая-то женщина и пошевелилась.

Заговорили еще несколько женщин.

- Поди, опять воровку привели?

- Штой-то ноне их как много! Господь с ними!

- Небось, ты только одна и есть, поскуда!

- Што ругаешься-то? никак уж десятый раз здесь, и все в Сибирь угодить не можешь!

- Вот ты, верно, туда хочешь!

Я не стану передавать всего, что говорилось женщинами в темноте. Пелагея Прохоровна, не знавшая тюремной жизни, видавшая ее вскользь во время посещения в остроге своего брата, ужаснулась, что она попала в такое общество. Лиц она не видела, не могла определить того, сколько тут помещается женщин, но слова, произносимые женщинами, точно острою иглою прокалывали ее сердце. Она слышала какую-то злобу на все и на всех; женщины ругались не хуже мужчин, отчего Пелагею Прохоровну пробирала дрожь, и ей становилось стыдно за себя и за эти голоса. В продолжение нескольких минут она не слыхала ласкового слова, только где-то кто-то охал и стонал какой-то старческий женский голос. Не сон ли это?.. Нет. Она слышит голоса, чувствует, что у нее голова отяжелела, ее трясет от испуга и от чего-то такого, чего она не в состоянии определить; у нее болят груди, шея; на лбу, недалеко от левого виска, она чувствует свежую ссадину, точно она только что ударилась лбом об стену; к тому же и ноги болят...

- Господи, что это со мной? Неужели это въявь? Сколько времени я жила, сколько городов прошла, - и вдруг в самом Питере, - проговорила она шепотом. Сердце у нее болезненно заныло, она присела на пол, подперла голову руками, но слезы не шли из глаз, в голове точно камень, и всю мозговую ее деятельность словно придавило что.

В таком бесчувственном состоянии она пробыла неизвестно сколько времени, до тех пор, пока кто-то не запнулся об нее.

- О, штоб тебе сдохнуть! - произнесла какая-то женщина и стала пинать ногами.

- За што ж ты меня бьешь-то? виновата я, што ли, што места нету? - проговорила болезненно Пелагея Прохоровна.

Женщина изругалась и стала отпирать дверь.

- Кто хочет на двор, выходите враз! - проговорила другая женщина.

Несколько женщин не торопясь вышли в коридор, и не от одной из них достались пинки Пелагее Прохоровне. Но деваться ей было некуда, во-первых, потому что по темноте она не могла отыскать свободного места, а во-вторых, если она подходила куда-нибудь, ее оттуда гнали, так как каждая женщина дорожила своим местом. Но нашелся один голос, который заступился за Пелагею Прохоровну.

- Как вам не стыдно, право!.. Ну, виноваты ли мы, что нас насажали в тесное место. Уместимся как-нибудь.

- Ишь, заступница какая!

- Пусть под нары лезет! - заговорили женщины.

- Небось сами-то не лезете под нары? - проговорила защитница.

- Толкайте ее: пусть она, барышня эдакая, под нары лезет.

- Она ребенка убила!

- И слезу! Пойдем под нары, женщины!

Говорившая ущупала Пелагею Прохоровну; казалось, ей уже эта камора была знакома. Они залезли под нары и легли, подсунувши под головы кулаки.

- Я уже здесь третьи сутки, привыкла! - проговорила болезненно женщина.

В это время в камору втолкнули девочку, которая ревела.

Сперва женщины ругали девочку за ее плач, потом принялись ее расспрашивать, за что ее посадили. Она отвечала сначала, что не знает, потому что хозяйка ее, прачка, стала укорять ее в том, что она только ест хлеб, а ничего не делает, а потом она что-то сделала с хозяйкой, и хозяйка ее прогнала. Два дня она ходила по миру, пряталась на чердак, где белье сушат, и вот ее сегодня ночью одна баба нашла на чердаке. Потом ее били, призвали городового, насказали, что эта девка, должно быть, уже не в первый раз пришла за кражей на чердак, потому что там многих вещей недосчитывались.

- И вот лопни мои глаза, штобы я хоть когда-нибудь што украла! - сказала девочка в заключение.

Несколько голосов было за девочку, меньшинство не верило.

Пелагее Прохоровне из этих разговоров стало немного ясно, что не все женщины виноваты в взводимых на них преступлениях. "Ведь вот и я шла со своими вещами, а сказали, что украла... Будто уж здесь и с узлами по ночам никому ходить нельзя?" - думала она.

Соседка ее молчала.

- Неужели здесь все нехорошие женщины? - спросила вдруг Пелагея Прохоровна соседку.

Та промолчала. Она или не расслышала, или слушала, как одна женщина учила другую показывать:

- Эка важность! ты скажи: потому, мол, я взяла ложки, а потом заложила, что она, хозяйка, мне за месяц деньги не заплатила. Неужели мы так и должны даром работать?

Это заключение разделяли все женщины.

- И где это справедливость? и это Питер!

- Поди ж ты! А вот здесь-то што творится.

Эти слова относились, может быть, к тому, что откуда-то слышались свирепые мужские голоса и плач женщины.

- Господи помилуй! - проговорило несколько женщин враз.

На несколько минут в каморе настала тишина.

- Спишь? - спросила соседку Пелагея Прохоровна, у которой начинали болеть бока от жесткого пола и которой было не до сна.

- Я уже отвыкла спать, - произнесла соседка охриплым голосом.

Пелагее Прохоровне жалко стало соседки, и она не решилась спросить ее, за что она сидит. Но говорить хотелось, высказать, что ее взяли безвинно.

- Што же потом будет? неужели то же, как и теперь? - опять проговорила Пелагея Прохоровна.

- Бог знает!.. Я совсем измучилась за это время... В моей голове, не знаю, что делается... Я думаю, что если пробуду здесь еще двое сутки, то с ума сойду. Уж я просилась в больницу - не обращают внимания. Говорят, что отсюда берут в больницу только таких, которые ни руками, ни ногами не могут пошевелить.

Пелагее Прохоровне голос соседки показался знакомым, и само произношение ее не походило на мужицкое.

- Ух, право бы, лучше помереть. И так жизнь была нехороша... Сама от себя я отвергла ту жизнь, какою живут в провинции!

Пелагея Прохоровна задумалась над ее словами. Она говорит, что ей хорошо бы жилось, если бы она только захотела. Зачем же это она до такой степени дошла?

А каким манером она-то, Пелагея Прохоровна, сюда попала? Ведь и ей сколько попадало случаев жить хорошо, да она не согласилась же, а вот захотела в столицу. И за коим чертом ее толкало в Петербург? Для того, что ли, чтобы ее обвинили в воровстве и сослали в Сибирь!.. Эко, право, хорошее счастье! Мимо тех или через те же места родины придется идти, только безвинно опозоренной... Правда, ее тянуло сюда другое дело, любовь к Короваеву, только ведь он ушел на железную дорогу.

- Вы чем занимаетесь? - вдруг спросила ее соседка.

- Кухаркой была, - ответила Пелагея Прохоровна.

- Давно здесь?

- О Петре-Павле пришла.

- Ну, я немного раньше.

- Што это, ровно ваш-то голос мне знаком?

- И мне тоже кажется, как будто я вас видала где-то. Вы не хохловские?

- Нет, я издалека, из Терентьевского завода. Я во многих городах живала.

- Ну, а я не живала во многих городах, только теперь, пожалуй, придется пройти много городов, если обвинят. - И соседка заплакала.

Пелагея Прохоровна старалась ее утешить:

- Бог не без милости. Он видит, кто прав, кто виноват.

- То-то, что на бога-то мало обращают внимания.

- Ну, што ж, и там люди живут, да еще лучше, пожалуй.

- Я тоже понимаю так, что там уже предел всякому новому желанию. Умрем, так и всему конец, - я, пожалуй, согласна на это.

- Ну, вот! - сказала недовольно Пелагея Прохоровна.

- Ведь меня обвиняют в том, что я задушила своего ребенка, хоть я вовсе не имела этого намерения, а просто заспала его оттого, что две ночи перед тем не спала. Я ребенка своего любила. Хорошо, если мне поверят и не сошлют!

- Послушайте-ко: вы не продавались на Никольском рынке? - спросила вдруг соседку Пелагея Прохоровна.

- Стояла перед праздником... кажется, перед троицей.

- Вы... я забыла имя-то...

- Евгения Тимофеевна.

- А я Пелагея Прохоровна.

- То-то, я слушаю: кажется, мне голос-то ваш знаком.

- И мне тоже... Ну? Вы еще тогда говорили, што в Питере к генералу какому-то ходили. Ведь вы в швеи нанялись!

- Да, я у этой женщины, которая меня наняла с Никольского, три месяца с половиной выжила; и никому не советую жить у нее. Уж лучше наняться в кухарки, чем к ней. Это ничего, что она отставная чиновница и что у нее есть любовник, но то обидно, что она хочет чужими руками деньги зарабатывать. Ничего бы и то, если бы деньги шли впрок, а то скверно, что деньги идут на водку и пиво любовнику, и доходит она до того, что к концу месяца за квартиру нечем платить, есть нечего, и тогда она заставляет работниц голодать.

- Чем же она занимается?

- Она швея, и швея хорошая. Швеей она была еще девушкой, и чиновник на ней женился, как она говорит, не из-за красоты, а из-за того, что она добывает деньги, даже больше его: он, кажется, получал одиннадцать рублей в месяц, а она вышивала не меньше чем на пятнадцать рублей. Но до замужества она нанимала комнату, и деньги у нее были кое-какие, а когда вышла замуж, тогда они наняли квартиру, чтобы пускать жильцов. Тут она просадила все денежки, потому что нужно было купить мебели и кухарку нанять. Годов пять, что ли, она билась с мужем; он был смирный, не пьяница, только хворал часто и, наконец, помер от чахотки. Пока был жив муж, она не очень усердно брала работу, и стало быть, те, от которых она получала ее в девушках, уж смотрели на нее иначе и давали работу другим. После смерти мужа она увидела, что приходится трудиться так же, как и до замужества. Стала она работать крепко, вставала рано, ложилась поздно, а видит, что одной и каша во рту не спора - заработок все так же плохой. Вот и задумала она нанять женщин. Нас у нее было три, и все мы оказались плохими швеями, - так, по крайней мере, она говорила; целый месяц она на нас ворчала, однако не отказывала, а как окончился месяц, сказала, что у нее нет денег, и стала умолять, чтобы мы остались. Ну, две-то швеи ушли, а я осталась, потому что у меня денег в то время было столько же, сколько и тогда, на Никольском рынке, да и башмаки обносились. Остались мы вдвоем, работы она набирает много, а нам двум не управиться. Опять начали ей отказывать. Опять она наняла швею - переманила откуда-то. Эта швея попалась из бойких; пошли у них ссоры, стала швея уходить по праздникам куда-то в гости, хозяйка все на меня и свалила. Так мы и бились.

Евгения Тимофеевна замолчала.

Стало светать. Началась перекличка. Женщины этой каморы вышли в коридор, но их оттуда гнал прочь назад городовой. Теперь оказалось, что и в этой каморе было окно, только оно было маленькое и находилось немного пониже потолка и выходило к какой-то лестнице. Рядом с этой каморой была большая хамора, человек на двадцать пять, но в ней было не больше двадцати женщин. В этой каморе было квадратное окно со стеклами и решетками; но куда выходило оно из каморы, определить трудно, так как оно от нар было аршина на два с половиною вышины. Напротив этой каморы была секретная камора, с железною решетчатою дверью, запертою на замок. В ней была одна женщина, которая теперь стояла у двери и смотрела как-то дико, точно потеряла рассудок.

- За што тебя, голубушка, посадили? - спрашивали эту женщину другие арестантки.

Женщина молчала.

- Не бойся, не выдадим.

Женщина горько улыбнулась.

- Пошли, пошли!! Ты што стоишь? В карцер хошь? - говорил городовой, обращаясь то к арестантам, то к одиночной женщине.

- Што это за карцер, Евгенья Тимофеевна?

- А это около отхожего места есть такой чулан без окна. В него помещается только один человек. Я, не знаю, что-то сказала в первый день дежурному, он меня и запер. В нем едва сидеть можно. Я в нем просидела часа с три, и мне это время показалось целою вечностью: темно, сыро, скребутся мыши, вонь... Хуже, чем в подземелье.

Сделалось еще светлее; в той каморе, в которой находилась Пелагея Прохоровна, было, кроме нее и девочки, восемь женщин. Пять из них обвинялись в нищенстве, остальные - в воровстве. Обвиняемые в воровстве говорили, что они крали потому, что по отходе от места им бы не на что было прожить трое суток. Но таких воровок, у которых была бы страсть к воровству, не было; то же и в другой каморе, в которой были две женщины, подкинувшие своих младенцев: одна, хотевшая задавиться, две - горничная и кухарка, - обвиняемые в намерении отравить графскую собачку, и одна пьяная женщина, поднятая в бесчувственном состоянии на мостовой. В секретной сидела женщина, обвиняемая в сообщничестве по какой-то крупной краже и убийству.

Старостихи, тоже арестантки, сидящие подолгу, по случаю неимения паспортов, пошли получать хлеб и щи. Пелагее Прохоровне не хотелось теперь есть. Над ней смеялись женщины.

- Что, видно, не хочешь солдатского-то хлеба? Вон барышня-то небось привыкла.

У Евгении Тимофеевны лицо было бледнее прежнего. Казалось, что она в последнее время или была больна, или вынесла много душевных страданий. На ногах ее были с прорванными носками башмаки. На ней самой была ситцевая блуза. У других женщин были или сарафаны, или ситцевые платья, у трех головы повязаны платками, а одна, молодая и высокая, обвиняющаяся в краже, была даже в кринолине.

- Тебя, баба, за што взяли-то? - спросила старостиха-старушка Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна начала рассказывать.

- Ну, просидишь с месяц!

Пелагея Прохоровна чуть не замерла.

- Што испугалась?.. Ничего, привыкнешь. Вон барышня-то тоже привыкла... Садись, барышня, поди, болят бока-то? - говорила худощавая старушонка в каком-то рваном пальто на вате, принадлежавшем когда-то какому-то канцеляристу, так как на нем еще сохранилась одна медная заржавлая пуговица, о которой старушонка повествовала, что она эту пуговицу бережет как драгоценность, потому что, как только она оторвется - глядь, ее, старушонку, и заберут в часть.

Всем женщинам было очень скучно. Пожалуй, они и говорили, но все было старо, давно всем надоело.

Сделалось скучно и Пелагее Прохоровне. Хотя она и сидела на нарах, но, по случаю недолгого здесь пребывания, кроме Евгении Тимофеевны, ни одна из женщин не смотрела на нее ласково. Напротив, насчет ее молодости и лица они отпускали остроты и старались чем-нибудь уязвить ее, для того чтобы развлечься хоть на несколько минут. Но Пелагея Прохоровна отмалчивалась, а это молчание в кругу говорящих и издевающихся над ней женщин - та же пытка... Пробовала было она оборвать женщин - не помогло: ее молчание им не нравится, а о чем она станет говорить с ними?

Женщины заговорили, оживились; но это оживление было невеселое. Все говорили дрожащим голосом:

- Што-то господь пошлет?

- Выпустят или нет?

- Дожидай! Чать, в тюрьму сведут...

- Ну, там, говорят, лучше здешнего.

Пристали к Пелагее Прохоровне.

- Ты где жила?

Та сказала.

- Ну, теперь будет следствие, спрашивать будут, у кого украла...

- Да я не украла...

- Ну, полно-ко... Ты прописана ли? И паспорт в квартале?

- Паспорт у меня в платье.

- Покажи!

- Да там, в узлу.

- Ах ты, дура! Да ты погибла теперь.

- Как?

- А так. Теперь у тебя паспорт вытащат и изорвут или паспорт бабе какой-нибудь чужой всунут в платье... Где узел-то лежит? в каком углу?

- Походишь же ты по частям. Придется посидеть с годок... - и т. д.

Пелагею Прохоровну очень напугали арестантки, и она решительно не знала, что делать. Она готова была разломать стену, чтобы выскочить из этого ада.

Не меньше ее мучилась и Евгения Тимофеевна, но Пелагее Прохоровне казалось, что той как будто легче. Она подумала, что эта барышня, должно быть, не из добрых, потому что она и с родными перессорилась из-за чего-то непонятного и говорила ей ночью как-то непонятно. Кто ее знает, закралось у Пелагеи Прохоровны сомнение, из каких она? Может, она здесь уже и не в первый раз.

- Неужели можно привыкнуть? - спросила она Евгению Тимофеевну; которая сидела с нею рядом.

- К этой жизни... Да, немножко я попривыкла. И к худу надо Привыкать. Мне вот немного легче, потому что я жду уже другой день сегодня, как меня поведут в тюрьму; по крайней мере, я на воздух выйду.

- Откуда же ты знаешь, что тебя в тюрьму поведут? - спросила Пелагея Прохоровна Евгению Тимофеевну.

- В первый день меня водили к следователю; допросы отбирали. Там следователь сказал на мою жалобу, что здесь нехорошо, что недолго придется просидеть в части и что, как кончится следствие, меня переведут в тюрьму.

- Неужели ты своего ребенка задушила?

- Ох, виновата ли я! - Евгения Тимофеевна заплакала.

В это время к двери подошел дежурный.

- О чем это плачет? - спросил он камору сердито.

- А кто ее знает? слезы-то некупленные!

- Только смейте вы у меня ее хоть пальцем тронуть! Я вас всех в карцер запру! - проговорил грозно дежурный и ушел.

Женщины напали с ругательством на Евгению Тимофеевну и согнали ее и Пелагею Прохоровну с нар.

- Сиди с ней на полу.

- Какое вы имеете право толкаться! Я дежурному скажу, - крикнула Пелагея Прохоровна.

Женщины напали на нее.

- И ты, видно, из таковских! И ты, видно, своих ребят в реки побросала, что с ней знаешься!!

- Должно быть, она помогала ей.

- Как вам не грех! Ну, чем я виновата перед вами? - проговорила Евгения Тимофеевна, рыдая.

- А! тут дак виновата... А отчего ты, если тебе не мил ребенок, в воспитательный не отдала его?

- Если бы мне не жалко было... - проговорила Евгения Тимофеевна.

- А кто уж у те любовник-то?

Евгения Тимофеевна еще пуще зарыдала.

- Не троньте ее, бабы. Не всякой, я думаю, из нас приятно об этом рассказывать.

Женщины мало-помалу отстали от Пелагеи Прохоровны и Евгении Тимофеевны.

Они хотя и сидели рядом, но не говорили друг с другом долго: Евгения Тимофеевна не плакала, но, уперши голову на левую ладонь, с отчаянием и какою-то злобою смотрела на пол; Пелагея Прохоровна смотрела на нее, с сожалением думала: какая она молодая!

- А жалко мне тебя, Евгенья Тимофеевна! Очень жалко! - проговорила наконец Пелагея Прохоровна: - Добро, я мужичка, а ты дворянка. - Евгения Тимофеевна несколько минут молчала.

- Гораздо лучше бы было, если бы я была не дворянского роду, - сказала она.

- Ну, полно: дворяна - господа, а наш брат што? Плевок. Дворянин накуралесит - ему ничего, потому за него богатые да знатные стоят; а мужик чуть чего сделал - виноват. Вот хоть я - за што я попала в часть?

Соседка молчала несколько минут.

- И все-таки мне удивительно, Евгенья Тимофеевна, как это ты дворянского роду, а за тебя дворяне не заступятся? Ведь хоть бы эти полицейские, ведь они не из дворян, поди, а как обижают-то.

- Палагея Мокроносова! - крикнул мужской голос; другой мужской голос повторил это.

- Никак меня? - спросила арестанток Пелагея Прохоровна, встала и пошла. X НАКОНЕЦ ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА СТАЛА СВОБОДНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ И ЕДВА НЕ УМИРАЕТ В ЭТОЙ СВОБОДЕ

На третий день Евгению Тимофеевну куда-то потребовали. Она со слезами распростилась с женщинами и особенно с Пелагеей Прохоровною.

- Не видаться уж, знать, нам больше! - говорила Евгения Тимофеевна.

Но долго рассуждать ей не дали и велели взять все, что у ней есть при себе.

Пелагея Прохоровна прослезилась, да и прочие женщины смотрели на нее с жалостию. Им уже не в первый раз приходилось видать женщин, уходящих из каморы со слезами, что означало не выпуск на волю, а заключение в тюрьму; при виде же Евгении Тимофеевны жалость проявилась даже у более жестких натур. Ее ждали до вечера. Вечером ждать перестали.

Теперь Пелагея Прохоровна чувствовала себя одинокою, потому что остальные женщины как-то сторонились ее и большею частию молчали или развлекались с вновь появляющимися в каморе женщинами. От скуки они шли в другую камору, несмотря на то, что их оттуда гнали городовые; и к ним заходили арестантки из другой каморы. Скука была страшная.

На третий день, как ушла Евгения Тимофеевна, Пелагею Прохоровну отправили в Петербургскую часть, откуда ее повели к кухмистерше Овчинниковой. Оказалось, что г-жа Овчинникова уже померла, а дочь ее живет у тетки на Песках. Дворник того дома на Петербургской, где жил майор, сказал, что Пелагея Прохоровна была у майора в кухарках и потом переехала с ним тогда-то.

Когда Пелагею Прохоровну привели обратно в часть, то она заметила, что полицейские, рассматривая какие-то бумаги, хохочут.

- Ты говоришь, у майора Филимонова жила? - спросил Пелагею Прохоровну весело надзиратель.

- У него.

- А сколько времени?

- Месяца полтора.

Полицейские опять захохотали.

- А славный мы с него сдерем штраф - и за билет и за адресный.

Пелагея Прохоровна, сообразившая, что полицейские смеются над майором, сказала:

- Отпустите меня, ради христа.

- Отпустим, матушка; только удостоверимся, действительно ли ты жила у него. Позвать его дворника! - сказал надзиратель окружающим его служащим.

Пелагею Прохоровну оставили, в прихожей до дворника.

Через час явился дворник Филимонова. Увидев Пелагею Прохоровну, он опешил. Видно было, что городовой, ходивший за ним, хотел сделать ему сюрприз. Надзиратель был занят, и поэтому дворник подошел к Пелагее Прохоровне.

- Што это, што это с тобою?.. Как ты это попала-то?

- Вот по милости вашей. Зачем не прописали, што я у майора живу.

Дворник струсил, стал смотреть в свою книжку и помолчал несколько минут, как бы соображая, что ему теперь сказать в свое оправдание.

- Да неужели за это?.. Ты могла сказать, что приехала из Царского али из Гатчины; там, мол, я в кухарках жила.

- А почем я знаю это Царское?

- Дура! Ты знаешь, чем это дело-то пахнет?

- Хороши и вы! по вашей милости сколько я побоев-то приняла... Седьмые сутки сижу; еще, пожалуй, засадят.

Наконец позвали дворника в присутствие вместе с Пелагеей Прохоровной.

- Ты знаешь эту женщину? - спросил частный пристав.

Дворник замялся. Он было подумал сказать: не знаю, - но боялся того, не сделала ли бывшая кухарка его домохозяина чего дурного.

- Ну, что же?

- Знаю.

От дворника нужно было каждое слово выжимать, потому что, имея всякого рода дела с полицией в продолжение нескольких лет, он всегда был осторожен, боясь попасть впросак. Он показал, когда переехал в дом майор Филимонов с женой и кухаркой Пелагеей Прохоровной Мокроносовой; что он, дворник, с самого же начала получил от майора его бумагу, а о паспорте кухарки тревожить его не посмел, думая, что тот должен знать все порядки; потом прошло недели две, и дворник пошел к майору попросить паспорт Пелагеи Прохоровны, майор был не в духе и прогнал его. После этого дворник еще несколько раз просил у домовладельца паспорт, но тот молчал или гнал прочь, говоря, что паспорт у него и больше он ничего знать не хочет.

- А отчего же ты не донес полиции, что у твоего домовладельца живет женщина без прописки? - спросил частный.

- Не мое дело.

- Так вот теперь ты узнаешь, чье это дело. Запереть его!

Дворнику и Пелагее Прохоровне приказали идти в прихожую; дворник, понурив голову и почесывая затылок, медленно пошел, а Пелагея Прохоровна обратилась к частному:

- Ваше благородье, меня взяли с узлом и говорят, што я воровка. Вот спросите дворника, он мои вещи знает. Он знает, в какое время я ушла от лавошника Большакова.

- Какого Большакова? - спросил частный.

- А он в доме же Филимонова торгует хлебом и разною разностью. Иван Зиновьич прозывается.

- А!..

- Пожалуй, можно спросить, - сказал надзиратель.

Позвали опять дворника и опросили, в котором часу такого-то числа вышла из дома Филимонова Пелагея Мокроносова. Тот сказал, что майор прогнал кухарку за день до этого, а такого-то числа она, неизвестно почему, ушла от Большаковых.

Принесли узел, Афанасий некоторые вещи признал принадлежащими Пелагее Прохоровне. Узел отдали Пелагее Прохоровне и велели ей подождать в прихожей билета на жительство. В прихожей Пелагея Прохоровна хотела разобрать узел, но при людях делать это казалось ей неловко, потому что тут было все ее имущество. Дворник сердился на Пелагею Прохоровну за то, что, по ее милости, он теперь должен будет сидеть в арестантской, и называл ее нехорошими словами, попрекая Игнатьем Прокофьичем.

Наконец выдали Пелагее Прохоровне билет и сказали, что она может идти, но о месте жительства должна сообщить непременно в квартал через дворника, а за паспортом понаведаться через неделю.

Пелагея Прохоровна очень обрадовалась, и когда вышла из части, то почувствовала всю прелесть свободы. Она смотрела весело, готова была обнять каждого человека, готова была плакать от радости. На слова караульного: "Что стоишь?" - она вздрогнула и пошла машинально направо, не зная сама куда. Но не прошло и пяти минут, как она почувствовала усталость, слабость во всем теле, голод; узел ей мешал.

Тогда явился сам собою вопрос: куда идти?

Был уже час седьмой. Начинали зажигать фонари. Но движение в Петербурге как будто только что начиналось. Пелагея Прохоровна не знала, в какую ей идти сторону и где найти приют до утра. Она спросила несколько человек, шедших навстречу: где бы ей ночевать? - но эти люди, оглянув ее подозрительно, отвечали: не знаем. Спросила она городового, тот придрался к ее узлу и не повел ее в часть потому только, что она показала ему билет.

Совсем растерялась Пелагея Прохоровна, присела она на панель, стала развязывать узел, но дворник стал гнать.

- Пусти, ради христа, ночевать, - сказала дворнику Пелагея Прохоровна.

- Я те пущу! Пошла!!

- Дай ты мне хоть деньги-то достать.

Но дворник подошел с метлой, которой и замахнулся на Пелагею Прохоровну.

Опять пошла Пелагея Прохоровна и думала о дворниках, полиции, арестантах; голова ее кружилась, да и сама-то она шла бессознательно, так что через час после ее выпуска из части она опять очутилась недалеко от той же части...

"Пойду я в часть, все едино опять возьмут с узлом", - подумала Пелагея Прохоровна и вошла в контору.

- Ты зачем? - спросил ее городовой.

- Пустите ночевать.

- Ах ты, подлая! Пошла вон! - И Пелагею Прохоровну стали гнать.

- Батюшки, голубчики! укажите, где ночевать?

- Мы тебе укажем!

- Украдь, и ночлег будет, - сострил другой городовой.

- Неужели же у вас сердце каменное?..

- Гони ее! - сказал помощник надзирателя.

Пелагею Прохоровну выгнали из части.

Вышла она на двор и задумалась. Начала перебирать вещи; опять прогнали. Ей хотелось найти чулок, в котором лежали деньги, но и в этот раз не дали ей добраться до кармана, сделанного в платье.

И вот идет опять Пелагея Прохоровна, усталая, больная и голодная. Народу идет и едет много, нарядного и ненарядного; едут кареты, торгаши выкрикивают спички, яблоки, груши, булки; там и сям играет шарманка, из какого-то дома слышится музыка, улица с обеих сторон залита светом: горят огни во всех этажах, горит газ. Хорошо идти по этой улице, много на ней можно увидать хороших вещей; но голодного человека это богатство, это, так сказать, сказочное видение, тотчас после арестантской каморы, еще более расслабляет; еще более ноет сердце при виде всего этого блеска, еще более является любопытство, прекращающее на время голод, и это любопытство тянет человека идти еще дальше и увидеть еще что-нибудь получше. Так и Пелагея Прохоровна шла по Невскому; наконец предметы стали ей казаться однообразными, и как только она вошла на площадь, наступило общее ослабление.

Она села и закрыла лицо руками. Слезы не шли из глаз, но в голове ее был жар.

К ней подошло несколько человек любопытных.

- Что с тобой? - спрашивали они.

Пелагея Прохоровна ничего не понимала.

Подошел городовой и стал разгонять толпу, но толпа росла.

- Она нездорова! Холера! - говорили в толпе.

Городовой тормошил Пелагею Прохоровну и спрашивал, где она живет. Стали об этом спрашивать и в толпе.

Пелагея Прохоровна опомнилась.

- Батюшки! укажите, где мне ночевать... Я есть хочу.

Несколько человек отошли от Пелагеи Прохоровны, остальные стали советовать городовому отправить ее в больницу; городовой просил ее идти, куда она знает, а не сидеть тут и не привлекать народ.

- Ох, не могу я идти-то, - проговорила она.

- Найми извозчика. Эй, извозчик! Отвези ее! - крикнул городовой извозчику, ехавшему тихонько порожняком.

- А есть ли у нее деньги-то?

- Есть, - сказала Пелагея Прохоровна.

- Давай, - сказал извозчик.

- Вот в узлу.

- Вези, вези... - кричал городовой.

Но извозчик стегнул лошадь и уехал.

Пелагея Прохоровна поплелась. Через полчаса она очутилась на набережной Невы; потом пошла по Троицкому мосту.

Дул резкий ветер с моря; ночь была темная, холодная; по небу плавали густые тучи, так что не видно было на нем ни одной звездочки; волны плескались с шумом и шатали плашкоты. На мосту было пусто; редко-редко разве кто проедет или пройдет; Пелагее Прохоровне казалось, что она плывет - и конца нет этому мосту.

Бессознательно прошла она площадь, вошла в Александровский парк - и опять силы ей изменили; она упала и скоро заснула.

Холодное утро скоро пробудило Пелагею Прохоровну. Когда она проснулась, было не совсем светло еще. Оглядела Пелагея Прохоровна местность и увидала, что спала в какой-то яме; сарафан ее и узел весь запачкан в грязи. Развязала она узел и стала искать чулок с деньгами, но чулки целы, а денег нет.

Опять пошла Пелагея Прохоровна, еле передвигая ноги. Народу почти не видать; двое извозчиков, сидя в пролетках, спят; начинают отпирать лавочки. Пелагея Прохоровна зашла в лавочку и попросила Христа ради.

- Бог с тобой! - сказал лавочник.

- Батюшко! Я совсем не знаю, што мне делать...

- Н-ну, не разговаривай. Украла, поди, узел-то? Вот городового позову.

- Уж я просилась и в полицию - не берут.

В другой лавочке ей подали кусок черного хлеба. Она очень обрадовалась этому куску и тотчас съела его. Это удивило лавочника, и он с насмешкой спросил ее:

- Видно, ты давно голодаешь-то?

Пелагея Прохоровна рассказала, как она отошла от места и попала в часть. Лавочник попросил у нее паспорт и, удостоверившись в справедливости ее слов просмотром билета, дал ей еще хлеба и посоветовал идти на Никольский рынок. XI ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА НАХОДИТ БРАТА ПАНФИЛА ПРОХОРОВИЧА

Пелагея Прохоровна пошла по направлению к Самсониевскому мосту, разделяющему сторону Петербургскую от Выборгской. Еще не дошла она до угла нескольких шагов, как увидала выходящих из одного питейного заведения четырех рабочих в рваных полушубках. Они остановились и стали о чем-то рассуждать. Сперва Пелагея Прохоровна не обратила на них внимания, но ей опять послышался знакомый голос, что ее и заставило посмотреть на рабочих. Двое из них были невысокие, с большими русыми волосами и такими же бородами, много захватившими их щеки; третий был высокий молодой мужчина без бороды и усов, но с желтым лицом; четвертый отличался от других тем, что его полушубок был сшит точно из клочков, которые еле-еле болтались, и на голове была фуражка с оторванным наполовину козырьком и с тремя заплатами на верхушке. Он был молод, годов шестнадцати, но на вид казалось гораздо больше, оттого что на его лице сидело много грязи и пыли. Вглядевшись в него хорошенько, Пелагея Прохоровна узнала Панфила Прохорыча. Радость ее была неописанная. Однако она подошла робко, поклонилась и неловко спросила:

- Вы откуда?

Мужчины захохотали, но молодой человек стал пристально смотреть на женщину.

- Што смотришь? Аль сродни? - спросили Панфила товарищи.

- Ты не Панфил ли Прохорыч? - спросила робко Пелагея Прохоровна.

- Так зовут... А ты?.. Уж не Пелагея ли? - спросил не то с насмешкой, не то с горестью молодой человек.

- Как же, Пелагея Мокроносова!

Молодой человек посмотрел еще на Пелагею Прохоровну и сказал:

- Палагея-то была здоровая, красивая, а ты што?

- Неужели и голос не узнаешь?.. Ведь, кажись, вместе в Моргуновом-то робили... Ты еще за фальшивую билетку попался.

- Ах ты!! Глядите, робя, - счастье! Сестра ведь... Ах ты, черт!..

И Панфил Прохорыч утер глаза заскорузлыми руками.

Пелагея Прохоровна тоже стала утирать глаза.

Товарищи Панфила Прохорыча глядели то на Панфила, то на женщину; они то улыбались, то чесали затылки и что-то обдумывали. Их лица выражали словно зависть и как будто говорили: "Ишь ведь, свиделись-таки!.. Экое, подумаешь ты, людям счастье!"

Начались расспросы. Восторгам этой встречи, кажется, и конца бы не было. Но рабочие сказали Панфилу:

- Пора. Надо переть барку-то кверху.

- Так ты где ино теперь? - спросил брат сестру.

- Без места я, и денег у меня нету - украли. И сама не знаю, где украли.

- Пойдем ино на барку: у нас хлеб-то есть, - сказал брат.

- Иди, место будет, - проговорили рабочие.

Пелагея Прохоровна пошла за братом и рабочими в барку и дорогой рассказала брату, как она ушла из Прикамска и попала в Петербург:

- Уж натерпелась же я горя в этом Петербурге! И если бы знала, что здесь такая жизнь, ни за что бы не пошла из Пояркова.

- Ну, я тоже в Пояркове робил, народ - собака.

- Не ври; там люди хорошие и достатошно живут.

- Кои тамошние; а кои пришедшие, те и работы не скоро найдут. Это, может, тебе так показалось, потому што ты баба. А я там прожил с неделю и узнал, что тамошние-то жители между собой уговариваются, штобы им оттереть пришлых, и смотрителей на пристанях задобривают.

- Ну, а ты-то как попал сюда?

- Как?.. Нанялся на баржу до Нижнего, а в Нижнем эту баржу взяли да продали, и мы все, сколько там было, поступили в службу к другой компании. Ну, нагрузили наши баржу, и потащил нас пароход в Тверь. А в Твери двое товарищей и говорят: пойдемте в Питер, еще поспеем на суда. Ну, и получили расчет. Мне досталось пять рублей с четвертаком. Походили по Твери дня четыре и нашли еще пятерых - тоже в Питер сбирались, только они ехали в Чудово. Ну, мы и поехали на чугунке и скоро нанялись на барку камень сплавлять.

- Сколько же ты получаешь?

- Да вот, как камень представим, надо бы по десяти рублей получить.

- Пошто же ты оборван?

- Пошто!.. Поживи, так узнаешь. Вот ты говоришь - тебе нехорошо; а нашему брату и еще лучше...

Наконец вошли в барку по дощечке. Здесь, на реке, были два плота с плотно сложенным на них сеном, в середине которого было устроено подобие коридора, в котором и спасались от дождя рабочие; далее стояла большая лодка, вмещавшая в себе до восьми кубических саженей песку, еще дальше - четыре судна, дожидающиеся попутного ветра, и та барка, на которой находился Панфил Прохорыч. Эта барка не походила на те, которые видела на родине Пелагея Прохоровна: она не имела палубы, была несколько овальнее, посредине ее не было гребных весел. Вся она была нагружена кирпичом.

- Уж мы в четвертый раз этот кирпич плавим с кирпичного завода. А завод этот недалеко: сейчас за Охтой будет линейный завод, так не доходя ево. Сперва плавили в Фонтанку-реку, потом в Обводный канал, потом по Обводному же каналу - в Лиговский канал, теперь сюды - уж в последний раз. Говорят, скоро лед пойдет. Нанимали в Кронштадт, в море, по двадцати рублев давали, да опоздал.

- Ты видал ли Питер-то?

- Вот те раз!.. Да я там везде выходил. Чудной этот город; не верю я, штобы тебе там худо было.

На этой барке было всего шесть человек рабочих. Панфил откачивал воду, остальные что-нибудь стругали, зачинивали в барке дыры, починивали свои полушубки, а один, сидя в корме под досками, которые были положены на края барки, для того чтобы было удобно грести и править, варил гречневую кашу на всех рабочих.

От груза на барке было так тесно, что всем приходилось сидеть на грузе, а там, где варилась крупа, можно было уместиться только двум человекам, и то присев. Поэтому рабочие сидели где попало, спиною к ветру, не обращая внимания на то, что сквозь дыры рубах ветер сквозит на голое тело. Пелагея Прохоровна тоже присела. Теперь ей было весело; она нашла брата, и с братом ей будет легче работать.

Между тем все рабочие порасспросили Пелагею Прохоровну о ее родине и пребывании в Петербурге. Двое говорили, что у них жены находятся тоже в Питере и они виделись с ними раза по три, но и они не хвалят питерское житье. Начались общие сетования на мужицкую долю, на то, что мужику везде одинакова жизнь, и Питер, по ихнему мнению, еще, пожалуй, хуже, потому что редкий к концу лета не захворает чем-нибудь.

- Никто и в Питере-то не хвалится житьем. Оно бы и заработок ладный, а деньги идут, и сам не знаешь, на што... И все-таки ни сыт, ни голоден. Еще ладно, если кто на одном месте долго держится. А как свернется с места, и слоняйся да проживай денежки. Ну, вот лето-то летенское робишь, бережешь деньги, потому дома оброки да недоимки нужно платить, нужно хлеба купить; опять и то: об семье надо позаботиться. Чем она-то виновата? Прожил зиму - и марш опять сюда; а дома какая ныне работа - и по гривеннику на день не заработаешь... И што это за жизнь, господи! Летом живешь один, робишь-робишь; домой приедешь - деньги издержишь и живешь кой-как. И не ходил бы домой на зиму, да семью жалко и воздохнуть хочется. А здесь жить с семьей нельзя.

- Отчего нельзя? - спросила Пелагея Прохоровна.

- То-то нельзя. В деревне-то все ж свое хозяйство. А здесь - на-тко, займись хозяйством-то!

- И подлинно мужицкая жизнь самая скверная, - сказал другой рабочий.

- А я мекаю, здешним солдатам житье - помирать не надо!

Эти слова были произнесены потому, что по Самсониевскому мосту прошло несколько рот солдат с музыкой.

- Ну, а вот наш Пантюхин сделался купцом, а тоже на судах сперва ходил.

Рабочие стали смотреть на солдат и смотрели молча до тех пор, пока они не скрылись.

- Нет, им тоже, поди, служба-то - о-ёй! - сказал кто-то.

- Чего - о-ёй! Я вон как в Ижоре камень ломал, так ходил к брату в Красное, - начал молодой высокий рабочий. - Ну, и житье ему - умирать не надо! вся служба в том и заключается, штобы на лошадях разъезжать. А это разъезжание, он говорил, так только, чтобы мужики солдатам не мешали, когда солдаты с ученья идут.

- Ну, все же солдату трудно.

- Трудно, вот коли ученье. Только не люблю я их. Потому, может, не люблю, очень уж важничают перед нашим братом, ни за што нас считают. Вот хошь бы этих городовых взять - из солдат ведь?

- Ну, ты потому их не любишь, што в полиции сидел пьяный.

- Нешто я не шел на барку?

- То-то! ты дошел бы!

- Ну уж, што ни говори, а не люблю. Вот у брата просил денег, - не дал: жениться, говорит, сбираюсь. Я говорю: што ж, Онисим Пантелеич, позовешь меня в гости?.. Он: коли, говорит, пальто есть, приходи. Ну, не подлец ли он после этого, братец-то мой родимый?

Стали хлебать гречневую кашу из большого чугуна большими деревянными ложками; Пелагею Прохоровну пригласили тоже. Она сидела рядом с братом и осматривала его фигуру, в которой находила много перемен. Рабочие ели молча.

- Вон, Панфил, ты и сестру нашел. Чать, уж не пойдешь более на суда али на барки? - спросил молодой рабочий Панфила Прохорыча.

- Куда подешь? Надо што-нибудь работать.

- Ты што умеешь-то?

- Ковать умею.

- Ой ли?.. Где ты энтой науке обучен?

- Дома я в заводе робил... Наши заводы не вашим чета: у нас завод не меньше города.

И Панфил стал рассказывать, что такое горный завод, но так как кашу скоро съели, то этот рассказ не был окончен, да и рабочих он мало интересовал, и они глядели больше на реку и на фабрики. Вообще рабочие были народ молчаливый, точно тяжелая работа отбила у них всякую охоту к рассуждению.

Панфил стал откачивать воду, рабочие принялись отчаливать барку, а Пелагея Прохоровна сидела посреди барки и смотрела, как ее брат откачивает воду.

- Ты за это занятие десять-то рублей получишь? - спросила она брата.

- За это. На этой барке-то я уж четвертый раз плыву, вот за все разы мне и назначили десять рублей.

- А хлеб-то чей?

- Мой: вперед деньги взял. Уж теперь, почитай, рублей пять взял.

Барка плыла по течению. Хотя рабочие и употребляли в дело шесты, но барка шла сама, и только приходилось работать на корме и на носу. Рабочие ругались, если барку поворачивало в которую-нибудь сторону, или на нее чуть-чуть не наплывал маленький пароход с двумя десятками пассажиров, или большая лодка с мебелью, которую плавили с дачи.

Наконец пристали недалеко от каких-то казарм. Лоцман, заступивший место приказчика и обязанный от подрядчика доставить сюда кирпич в целости, ушел в казармы, а рабочие, оставив Панфила Прохорыча караулить барку и отливать воду, ушли на берег разыскивать, где бы им поесть.

Пелагея Прохоровна осталась с братом.

Несколько минут они сидели молча.

- Где-то наши? - спросил вдруг Панфил Прохорыч.

- Я сперва об них долго думала, а теперь уж не думаю. Поди, и им, Панфил, не лучше нашего?

- Кто ево знает. Я вот как на пристани робил, мне говорили, что на железной дороге хорошо робить: денег много дают. Хотел идти - и не пошел, потому не с кем было, и народ все какой-то острожный. Я вот по чугунке ехал, так, говорят, на железной дороге народу мрет много и порядки там дурацкие.

- Поди, и они там померли.

- А вот што-то наш дядя? Поди, богатей теперь стал. - Пелагея Прохоровна задумалась.

- А ты, сестра, ноне больно худа сделалась.

- Нездоровится мне што-то, братчик. Вот как этот проклятый майор прогнал меня в одной рубахе, так я в те поры, верно, простудилась.

- Ну, ничего... А знашь, што я думаю: будем вместе робить?

- Будем... Я еще скажу тебе, братчик, когда я жила у майора, так там в доме жил мастеровой Петров. Я на него и вниманья сперва не обращала, а он все выслеживал меня. А какой умной и, видно, работящий; видно, что он будет лучше н а ш и х, заводских... Так он мне што сказал: будьте, говорит, вы кухаркой на рабочих...

- Ну, так што?

- Ну, он говорит, што найдет рабочих и тут же жить будет. Только это мне не нравится: што будут говорить люди?.. Я уж совсем думала назад идти в Поярков...

- Ну, в Поярков не стоит, потому там работа только летом, а зимой, говорят, и городские-то жители летние заработки проедают.

Итак, Пелагея Прохоровна решила остаться с братом в Петербурге и работать где-нибудь на фабрике. XII ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА ОПЯТЬ СТАЛКИВАЕТСЯ С МАСТЕРОВЫМ ПЕТРОВЫМ, КОТОРЫЙ И НАХОДИТ КВАРТИРУ ДЛЯ НЕЕ

Ночевавши в барке под крышкой, утром на другой день Пелагея Прохоровна чувствовала себя бодрее и как в этот, так и в следующие четыре дня катала в тележках с барки во двор казарм кирпичи. Хотя заработок был и небольшой - тридцать копеек в день, с шести часов утра до сумерек, - и работа не совсем легкая, но она находила это занятие не в пример лучше ее жизни у майора и кухмистерши. Здесь ее никто не смел обругать, не к чему было придраться, рабочие барки уважали ее, как сестру их молодого товарища, и им даже было веселее в ее обществе, потому что они давно уже не бывали в обществе женщин; хотя же солдаты из той же казармы, куда разгружали кирпич, и подмазывались к Пелагее Прохоровне, но она одного оборвала, другому что-то заметила неприятное, а потом и они стали вежливы. Ела она хотя и не по вкусу, но наедалась досыта; одно было неприятно, что приходилось спать под открытым небом, без защиты от ветра и дождя. Таких постоянных изб, где бы можно было нанять ночлег, здесь не было; да и рабочие говорили, что им уже немного остается терпеть, По мере выгрузки из барки кирпича, становилось меньше работы Панфилу Прохорычу, так как края барки становились все выше и выше над водой, и вода сочилась только сквозь дно. Поэтому и Панфил Прохорыч тоже катал в тележке кирпичи. На барке не знали, какой сегодня день, и потому работали ежедневно, стараясь кончить; за провизией ходили в лавочки, потому что на рынок идти было далеко, да и туда ни один идти не решался, боясь заблудиться; Пелагее Прохоровне покупать не поручали, хотя она и вызывалась, на том основании, что ей не донести пяти ковриг хлеба. Пелагея Прохоровна прожила на барке пять суток, и ей казалось, что она живет в таком обществе, которое нисколько не похоже на остальные, потому что живет она на реке и спит в барке, под открытым небом. Ходит она в мокрых ботинках и чулках, и еле-еле высыхает ее одежонка около костра, который разжигался из лишних досок на барке или из дров, которые рабочие воровали на берегу. Она видела - и на себе ощущала, - как тяжела жизнь рабочих на реке, но находила тут все-таки больше свободы, чем в ее положении у майора и у кухмистерши. Ей нравились эти люди, дружно работающие и редко ссорящиеся между собою и делящие хлеб и заработок поровну, но и это не удовлетворяло ее. "Неужели нельзя им робить што-нибудь другое - они мужчины", - думала она, но тут же узнала, что эти рабочие только и умеют, что дома строить по-сельски, ломать камни и обжигать кирпичи, а этой работы в Питере мало, да и рабочих рук на эту работу много.

Ей было неприятно, что Панфил по утрам и по вечерам уходит с рабочими в питейные заведения. Хотя она и думала, что они пьют с холоду, но то скверно, что брат может втянуться в водку, станет пьянствовать и никогда не будет иметь денег, а это дело скверное. Стала она ему советовать - пить вместо водки чай, - он рассердился, рабочие улыбнулись.

- Вот и видно, што ты не нашего сорта, - сказал молодой высокий рабочий. - Мы к этому чаю непривычны, и если пьем, так в гостях у старшины или у десятского на именинах. На именинах, знамо, все вали; пословица говорится: "В крестьянском брюхе и долото сгниет". А здесь нам не до чаю; проклажаться-то - еще простудишься.

А Панфил на шестые сутки был так пьян, что его на руках принесли в барку, он долго ругался. Пелагея Прохоровна плакала и сетовала на рабочих, которые втягивают мальчишку в пьянство.

- А што ж ему не пить-то? с тобой, што ль, обниматься?.. каки-таки ты ему радости предоставишь? - проговорил недовольно один из рабочих.

Слова эти показались Пелагее Прохоровне справедливыми. Сердце ее стало ныть от предчувствия, что из брата ничего хорошего не выйдет. Она стала на колени, заплакала, стала молить бога, чтобы он спас ее брата, и потом легла с надеждой, что не все же такая жизнь будет.

Очистили барку. Лоцман сходил к подрядчику, получил деньги и роздал рабочим. Панфил Прохорыч получил пять рублей. Все собрались на барке.

- Ну, куда топерь, робя? - начал один рабочий.

- Уж теперь плавать не придется: гляди, скоро лед пойдет.

- А денег-то маловато. Теперь надо обувь купить; не так же из Питера прийти-то. Хозяйке тоже надо - платок просила. А денег-то, гляди, восемь цалковых. На дорогу еще надо.

Рабочие задумались. Половина из них решила остаться в Питере и отослать заработок по домам, другие тоже хотели остаться, но их тянуло домой. Всем работавшим лето вместе тяжело было расставаться и хотелось немного повеселиться. Поговорили было о том, не сходить ли на Сенную, чтобы потолкаться там или, как говорят рабочие, посмотреть Питер, потом найти квартиру. Но так как идти на рынок было не близко и уже поздно, то все пошли делать спрыски; стали звать и Пелагею Прохоровну. Та отговаривалась тем, что ей идти неловко, но она хотела выпить чего-нибудь тепленького, чтобы отогреться; денег у нее было около полутора рубля, и она пошла. Панфил отдал ей на сбережение и свои деньги.

Рабочие вошли в одну из харчевен, примыкавшую к трактиру. Как харчевня, так и трактир с нумерами помещались в одноэтажном деревянном доме, отдельно друг от друга; их содержал мещанин Сидор Данилыч. Фамилии его из рабочих посетителей никто не знал. Это был толстый, среднего роста, пожилой мужчина, с круглою редко-черною бородкою и черными, короткими, всегда примазанными салом волосами. Лицо его было полное, выражало постоянно спокойствие и невозмутимость, как будто уверяло, что Сидор Данилыч с малых лет находится при трактирах, видал всяких людей и переслушал всякой всячины. Он знает все, что относится до жизни рабочего, афериста и торгаша, его учить нечего; знает, как и при каких обстоятельствах можно выбиться из такого-то положения, на что стоит обращать внимание, на что не стоит - и т. д. Сидор Данилыч давно уже занимает трактир с харчевней, которые ему приносят большие барыши, и эти барыши он извлекает от рабочих, которые при расчете предпочитают его заведение другим, может быть, потому, что он верит в долг и со всеми одинаков. Он говорит октавой, не возвышая и не понижая тона ни в каких случаях, так что вызвать с его стороны крик довольно трудно. Он в своем заведении сидит где попало, потому что у него есть сын двадцати двух лет, высокий худощавый брюнет, пошедший относительно наживы денег в отца и с которым не могут ужиться подручные, так как он до тонкости сверяет всякие счеты и украсть из-под его рук довольно трудно. Только деньги мало идут ему впрок, так как он хотя уже и женат, но любит всякую компанию в других гостиницах, которые посещают господа. Зная эту слабость Ивана Сидорыча, Сидор Данилыч сидит попеременно - или днем в трактире, а вечером в харчевне, или днем в харчевне, а вечером в трактире; он ни одного дня не пропустит, чтоб не посидеть в котором-нибудь заведении. Харчевня состояла из трех комнат, из коих в первой, тотчас по приходе с улицы и самой большой, стояла выручка, полки с налитой водкою, железная печь с такой же трубой, протянутой вдоль потолка к окну. За выручкой сидел теперь сам Сидор Данилыч и что-то считал на счетах. На нем надет был черный дубленый полушубок, во рту он держал гусиное перо. В этой комнате, оклеенной старыми серыми обоями, со множеством лубочных раскрашенных картин, под которыми были напечатаны или русские и малороссийские песни, или безграмотные стихи, стояло пять столов небольшой величины и несколько деревянных стульев. Посетителей тут теперь не было.

- Сидору Данилычу! - сказал молодой высокий рабочий, снимая шапку.

Сидор Данилыч поглядел на сказавшего, оглядел вошедших и стал считать на счетах.

- Аль спесив стал! Не узнал Егора Шилова?

- Проходите, молодцы, проходите!

Мальчик повел пришедших в другую комнату с двумя окнами, в которой также стояла железная печь с трубой, проходящей в третью комнату с одним, не очень светлым, окном. Комната эта была оклеена старенькими палевыми обоями, и в ней стояло четыре стола. За одним из них сидело четверо мастеровых - двое в тиковых засаленных халатах, двое в пальто, с передниками, зачерненными донельзя; у всех были лица черные, руки тоже черные.

Рабочие уселись за два стола. Лоцман потребовал Полуштоф. Пелагея Прохоровна стала было отговаривать брата от участия в водкопитии и уговаривала пить чай, но товарищи Панфила сказали, что здесь, в харчевне, чаю нет, потому что здесь черная половина.

- Это ты откуда, братец, взял, что здесь черная половина? - спросил один мастеровой, вставая и набивая свою трубку табаком.

- Коли не черная! чаю не подают, - в трактир посылают.

- А знаешь ли ты, что такое черная половина?

- Ты не приставай, - обиделся молодой высокий рабочий!

Появилась водка, стаканы; лоцман налил стаканы, налил и Пелагее Прохоровне. Та стала отказываться.

- Ну, полно! здесь мы с тебя деньги не возьмем: мы по-дружески. Пей.

- И эта барышня тоже с вами на судах работала? - спросил опять мастеровой с трубкой.

- Нешто нельзя бабе на судах робить?

- Самое последнее дело, я тебе скажу, если баба чем иным прокормиться не в состоянии.

- Это верно, - подтвердили товарищи мастерового.

Наши рабочие не возражали. Мастеровые отстали; они разговаривали между собой о своих фабричных мастерах, десятских, о заработке; рабочие, с своей стороны, рассказывали впечатления по сплаву каменья - и между разговором скоро распили полуштоф, закусывая редькой и ржаными сухариками.

- Похлебать бы чего, робята? - предложил лоцман.

Оказалось, в харчевне есть щи. Принесли на стол две небольшие деревянные чашки, две деревянные тарелки, на которых на каждой было мясо фунтов по пяти и ложки: хлеба для щей от харчевни не полагалось.

Один из рабочих сходил за хлебом и принес с собой фунта три ситного и полфунта тешки, что вызвало смех его товарищей.

Однако щи оказались - одна вода, без круп и капусты, и холодные до того, что в них плавало сало; чистого мяса было не больше двух фунтов, да и то жесткое, остальное - всё кости.

- Ну уж и еда! угостил Егорка Шилов! - говорил лоцман.

- И на этом говори спасибо. Аль лучше едал?

- Пойдемте в трактир.

- Ну, нет... Все равно ись надо, потому после нас ись не станут... Эй, мальчонко, вали полштоф! - говорил Шилов.

Рабочие стали одобрять Шилова и бранить харчевню.

- Што ни говорите, а супротив здешней харчевни едва ли где другая устоит. Уж я где-где не был. И по московской машине езжал из Тосны, и из Царскова, и из Красного по петергофской, - везде в тех краях харчевни хуже здешней. Пра! Здесь ящо благодать!

- А ты што же в Царском-то делал? - спросил мастеровой Шилова.

- Там за Ижорой камень ломал.

- Выгодно?

- Я зимой робил; ну, так за сажень платили по цалковому на своих харчах.

- Мало. Чать, сажени-то в день не наломаешь?

- Каков камень... Иной такой твердой, што порохом надо брать, на такое уж место попадешь. Ну, тогда, конешно, берешь и посутошно - цалковый и с укладкой вместе. А ежели теперь камень ломкой - знай только подковыривай ломом. Тогда и полторы сажени наломаешь. Вот кабы лошадь своя была, возить бы стал к речке на пристань - тоже по цалковому за сутки платят.

Двое рабочих закурили трубки, от них попросили закурить и мастеровые.

- Ну, а теперь как же вы? - спросил мастеровой, раскуривая трубку у судорабочего.

- Да кои по домам, кои здесь остаются.

- Ну, теперь по вашему-то занятию вряд ли будет работа. Ваша работа што наша: мы вашу не умеем, вы нашу.

- И што это за работа! Вот наша работа, так работа, - сказал с гордостью другой мастеровой.

- Кто спорит - вы кузнецы, по облику видно.

- То-то и есть.

- Што вы хвалитесь-то! - вскричал Панфил Прохорыч. - Вы думаете, што только вы и есть люди, а мы и не люди!

Мастеровые захохотали.

- Чево смеетесь? Вы думаете, и мы не умеем полосы лить, али в горнах огонь раздувать, али по ремню наждаком сталь шлифовать? - проговорил с азартом Панфил Прохорыч и закраснелся.

- Э-э! Ты, брат, верно, слыхал что-нибудь от людей.

- Не слыхал, а сам робил в заводе.

- Што про это говорить! А знаешь ли ты, што такое бурав?

Панфил Прохорыч рассказал.

- Што ж, тебя немец-мастер прогнал, што ли?

Панфил Прохорыч рассказал про свое житье в заводе. Он долго толковал им устройство горных заводов и спорил насчет плавки металлов. Оказалось, что питерские мастеровые имеют смутное понятие о происхождении чугуна и железа, потому что этот материал они получают в готовом виде и перерабатывают на разные вещи. Горюнов хвастался тем, что они, петербургские мастеровые, может быть, перерабатывают то железо или ту медь, которую он с своими земляками сперва добывал из земли в виде руды, а потом плавил, - и начинал рассказывать, каким образом добывается руда и т. д., но петербургские мастеровые и тут задели его за живое, сказав, что у них на фабрике употребляется в работу только английское железо, а сибирское железо нипочем, и им только обивают крыши.

Скоро, после разговора, трое мастеровых ушли, а четвертый остался. Он сказал, что на квартиру не пойдет, вздремнет здесь, а вечером что бог даст.

Вошел хозяин, оглядел наших рабочих.

- Ну, что? Кончили? - спросил он, обращаясь к Егору Шилову.

- Будет. А все-таки, Сидор Данилыч, плоховато, больно плоховато становится год от году.

- Это уж так. Теперь вот железная дорога много портит вашему делу, ну, опять и народу ноне много. Ныне я посмотрел на железной дороге, так народу, братец ты мой, из Питера страсть што едет. Это - полон вокзал; билетов даже недостало. Так половина и не уехала. И это еще ничего, а то человек двадцать и билеты взяли, да в вагоны не попали - некуда.

- В другой раз уедут.

- Ну, нет. Я было им посоветовал просить обратно деньги - не дают. Я взял два билета и пошел к начальнику станции, стал просить деньги - не дают. Зачем, говорит, опоздали? Мы, говорит, и билетов выдаем столько, сколько в вагонах может приблизительно поместиться народу, поэтому мы, говорит, и кассу ране запираем. Так-то. А прежде не то было. Худое, должно быть, житье в Расее.

- И не говори.

- А! Потемкину! Што, друг сердешный? - проговорил Сидор Данилыч весело, подойдя к оставшемуся мастеровому.

Мастеровой снял фуражку и принял прежнее положение.

- Али старуха опять?

- Чево и говорить!

Сидор Данилыч старался добиться от Потемкина слова, но тот упорно молчал, глядя в пол. Сидор Данилыч пошел.

- Сидор Данилыч... Голубчик...

- Что, верно, недопито?

- Все пропито. Дай косушечку, голубчик.

- Ну, нет.

- Сидор Данилыч... Эх! - Потемкин встал. - Али ты меня не знаешь?.. Семь лет я к тебе хожу.

- Знаю, Потемкин, знаю... Только, брат, ты забаловался много.

- Вчера же я тебе отдал трешник.

- А обещал сколько?.. Нет, брат, шалишь! Ты у меня обманом-то на одной неделе на три цалковых забрал.

- Сидор Данилыч!

- Будь спокоен, не дам. Иди, куда хошь... Ах, Потемкин! человек-то ты хороший, по шестидесяти рублей заработываешь...

- При людях-то хоть бы не страмил... Ей-богу, ходить к тебе перестану.

Сидор Данилыч ушел, а Потемкин сел к печке и задумался.

У наших рабочих был только что подан полуштоф. Видя болезненную фигуру петербургского мастерового, пренебрежение к нему хозяина харчевни и его мольбы об водке и думая, что он будет рад выпить даром стаканчик, Егор Шилов сказал ему:

- Эй ты, как тебя?

- Потемкин.

- Иди сюда.

- Мне и здесь хорошо.

- Мы угостим тебя.

- Убирайтесь вы к черту!

- Нет, друг, выпей... Мы от души.

- Што у вас много денег, што ли? Удивить меня хотите?

- Ну, полно, выпей.

- Не стану... Я еще не нищий и не хочу, чтобы меня укоряли тем, что я водку христа ради пью.

- Ты, верно, только сам угощать любишь! ишь, какой барин! - сказал Панфил Прохорыч.

- Я с теми пью, кого знаю.

- А мы, по-твоему, што такое? - пристал Егор Шилов.

- Глуп, братец, ты, и больше ничего, Неужли я не знаю по обличью, что вы судорабочие.

- Отчего же ты не пьешь?

- Не хочу. Компания ваша мне не по сердцу; о чем я, столяр, стану толковать с судорабочим? Нешто мне интересно, што у вас там творится! также и вам со мной скушно будет, если я насчет своего ремесла стану говорить. Да я вот еще о своем занятии и говорить сегодня не намерен и сижу потому, что мне здесь очинно хорошо. И если бы хозяин дал косушку, еще было бы лучше, потому я скоро бы заснул... Я сегодня молчать хочу - и буду молчать.

И Потемкин, нахлобучив на лоб фуражку, обнял руками трубку и уперся на печь.

Наши рабочие очень захмелели к вечеру и поэтому уж не могли идти гулять. Пелагея Прохоровна хотя и не пила водки, но у нее разболелась голова от табачного дыма и начинало болеть горло. Она звала брата искать постоялый двор, но он не хотел отстать от компании. Поэтому она ушла на барку, выдав брату по его настойчивой просьбе два рубля. В барке она устроила себе гнездо, под досками, но не могла долго уснуть. Ночью явился Панфил с Егором Шиловым и еще другим судорабочим, Фролом Яковлевым.

Утром у Пелагеи Прохоровны заболело горло.

- Што это, как у меня горло заболело? Прежде болело, да не так.

- Пройдет. Вот сегодня найдем квартиру, завтра в бане выпаришься - и пройдет, - говорил Егор Шилов.

- И у меня тоже горло болит, - сказал Панфил, как бы желая показать товарищам, что на болезнь нечего обращать внимания.

Наконец пошли нанимать квартиру с Егором Шиловым, который оставался в Петербурге и хотел поступить куда-нибудь на фабрику или возить зимой снег и разные нечистоты. Он слыхал, что этим занятием крестьяне много в зиму зашибают денег. Егор Шилов был знаком с Петербургской и Выборгской стороной; было у него несколько приятелей из мастеровых, и поэтому он знал, где больше живут рабочие разных фабрик и заводов, а попавши на квартиру к рабочим, он скорее рассчитывал поступить на место.

Было воскресное утро, и поэтому народу на набережной было мало; кабаки заперты, и около них нет ни одного человека, только в воротах дровяных складов и в местах, примыкавших к фабрикам и заводам, толпился рабочий люд. Несколько заводов, несмотря на праздник, были в действии, и там тоже рабочего люда без дела не виделось.

- Пелагее Прохоровне! - услышала Мокроносова голос Петрова.

Пелагея Прохоровна остановилась. Из одной кучки, человек в двадцать, стоявших наискосок от ворот дровяного двора, отошел навстречу Пелагее Прохоровне Игнатий Прокофьич. На нем надето было пальто на вате, крытое черным драпом, на ногах триковые брюки и на шее ситцевый розовый платок; на голове была новенькая фуражка, на ногах простые сапоги. Он курил папироску. Во всем этом наряде Пелагея Прохоровна не скоро узнала Петрова.

- Ну, как дела? - спросил он.

- Да вот брата я разыскала - камень плавил.

- Поздравляю. А вы, молодой человек, как теперь думаете?

Панфилу Прохорычу показалось, что этот франт издевается над ним, называя его молодым человеком; Петров ему сразу не понравился, и он не ответил на вопрос.

- Ну-с, а я все знаю-с... Я вчера был в доме Филимонова, - продолжал Петров: - дворник-то целые сутки просидел в части, требовали и майора - нейдет; к нему опять повестку, а наконец и сама полиция приехала. Стали с него взыскивать деньги за непрописку вас. Теперь он в водянке, и Вера Александровна очень ухаживает за ним.

- Што ж, и кухарка есть?

- Как же. Старушонка какая-то. Ну, где же вы поселились?

- Мы идем квартиру искать.

- Постойте... Молодой человек, вы к чему приспособлены, то есть к какому ремеслу?

- Это мое дело! - отвечал нехотя Панфил.

- Какой ты, Панфил, неуч, вот и видно, все с судорабочими бы тебе жить!

- Видите ли, я почему спрашиваю. Квартиры у нас вы, пожалуй, не скоро сыщете, потому что здесь по нашему вкусу мало квартир, и поэтому рабочие каждой фабрики или завода живут отдельно от рабочих других фабрик; это уж редкость, штобы в том же доме жило несколько человек из разных фабрик и заводов; к тому же здесь и домов больших нет. Ну, если вы хотите найти квартиру для себя, то вам какую же надо квартиру? Рабочее семейство вас всех не примет, потому что оно вас не знает; нанимать целую квартиру - две комнаты с кухней - еще не отдаст домохозяин; скажет: может, еще мазурики какие... Право. А вот если ваш братец захочет с нами работать на литейном заводе, тогда мы легко сыщем квартиру.

- А мне там можно робить? - спросила Пелагея Прохоровна.

- Нет, у нас женщины не работают. Вот тут недалеко обойная фабрика была, назад тому два года, работали и женщины, только теперь женщин там заменили мальчиками. А то, если хотите, можно на сахарный завод поступить.

- А сколько там платят?

- Ну, вы уж и об цене!.. Вам копеек сорок дадут, не больше. Если вы хотите, то я схожу к Лизавете Федосеевне. Она вот тут за дровяным двором с сестрой и с мужем живет, у ней теперь есть комната, потому вчера ихний жилец повздорил с ними и вечером же перешел на другую квартиру. Сестра-то Лизаветы Федосеевны на сахарном заводе работает, так вот вам и легко будет поступить туда.

- А разве у вас трудно на заводы поступить?

- То-то, что у нас, молодой человек, в народе никогда нет недостачи, и нашему брату, мастеровому, тоже хочется, чтобы все работали поровну, а то за что же другой будет получать деньги, не умея ничего делать? Поэтому у нас мастера и не нуждаются в приходящих, говорят - не надо; а если такого человека никто в заводе или фабрике не знает, то его осмеют рабочие, и ему не попасть туда. А если он с кем-нибудь работал прежде где-нибудь или просто знаком, тогда его примут тотчас же, и уже за него в ответе тот, который рекомендовал его.

Петров ушел во двор. Свободные рабочие пристали к Панфилу Прохорычу и Егору Шилову и стали острить над их произношением, но Панфил скоро заинтересовал их всех знанием мастерских оборотов и своими остротами, так что все мастеровые решили, что этот оборвыш непременно состряпал какую-нибудь штуку на какой-нибудь фабрике или заводе, почему и слоняется по судам. С своей стороны Панфил Прохорыч видел в этих мастеровых людей гораздо более речистых и с большей сметкою, чем мастеровые его родины.

С Егором Шиловым почти не разговаривали, и он не знал, что ему делать.

- Панфил, я пойду! - сказал он.

- Куда ты пойдешь? живи с нами.

- Что он, жених твоей-то сестре, што ты его приглашаешь? - спросил Панфила один молодой мастеровой.

- Глуп, братец, ты, и больше ничего, - сказал, рассердившись, Егор Шилов и пошел прочь.

Мастеровые захохотали. Егор Шилов ушел, не простившись ни с Панфилом, ни с его сестрой.

- Нанял, за два рубля одна комната. Пойдемте, - сказал Петров, выходя из-за поленницы.

Пелагея Прохоровна и брат ее поселились на квартире у мещанки Лизаветы Горшковой. XIII ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА ЗНАКОМИТСЯ СО СТОЛИЧНЫМИ РАБОЧИМИ ЖЕНЩИНАМИ

Дом, в котором жила Лизавета Федосеевна Горшкова, был полукаменный. Нижний этаж, сложенный из кирпича, когда-то вмещал в себе лавки, но теперь на нем не только не было штукатурки, но не было даже и дверей там, где когда-то были лавки. Во втором, деревянном, этаже с девятью окнами, выходящими к дровяному двору, рамы были с разбитыми стеклами, с замазанными бумагой или просто заткнутыми тряпкой дырками. К этому этажу со стороны дровяного двора была сделана крутая лестница с перилами, - лестница очень старая, с ступеньками, прикрепленными бечевками, так что невольно думалось, что тут, в этом этаже, живут не рабочие, а какие-нибудь другие люди, которые или не дорожат своею жизнию, или не умеют состроить новую лестницу. На перилах этой лестницы, наверху, и на протянутой вдоль дома бечевке сушилось разное белье. Направо от лестницы дом примыкал к забору, выходящему в какой-то переулок, за которым тотчас начиналась фабрика. Во дворе было очень грязно; о зловонии и разговаривать нечего.

Петров не повел Пелагею Прохоровну по лестнице. Они завернули к противоположной стороне дома. Там стояла поленница барочных дров, были три гряды, с которых уже до половины были выбраны капуста и картофель, и росла одна березка.

- Вот и у нас, в Питере, жильцы заводятся своим домом. А знаете ли, Пелагея Прохоровна, что эти три гряды принадлежат восьми семействам, которые живут во втором этаже? Я думаю, у них много было ссоры из-за того, кому в каком месте сажать, да и теперь без ссоры, чай, не обходится. Вот и береза тоже. Но отчего бы не срубить ее, еще гряда бы была! Не мешает, говорят, пусть ее стоит; по крайней мере, детские пеленки можно на ней сушить...

- Ну, а што ж та лестница куда идет?

- Это фальшивый ход. Тут прежде по этой лестнице, когда дом не был еще очень стар, ходили в квартиру хозяина дома, потом в ней жил приказчик дровяного двора, но сделался пожар в его квартире, упали потолки. Вот хозяин лесного двора и велел заколотить эту квартиру. Однако наши бабы добрались и до нее. Есть у нас в доме квартира Селиванова, так его сестра стала раз вколачивать в стену гвоздь, оказалось, что гвоздь куда-то прошел в пустое место, а доска была поставлена и держалась на карнизах. Вот муж ее взял подрубил эту доску, вынул - и таким образом открыли пустую квартиру, в которой зимой многие сушат белье и в которую ходят через квартиру Селиванова.

С этой стороны дом несколько менял свою наружность. Казалось, что он как вверху, так и внизу имеет по две половины, именно потому, что в середине дома, внизу, было большое закоптелое отверстие, а вверху в окне вовсе не было рамы, и там стояли какие-то поломанные горшки и бутылки и висела юбка; внизу, по левую сторону, в двух окнах были рамы, и в форточку одного окна выходила железная труба; направо было три окна с рамами и разбитыми в них стеклами.

- Вот я тут и живу, направо. Нас тут, в двух берлогах, помещается восемнадцать человек. Ничего, живем дружно и друг у друга не воруем; от посторонних воров нас тоже бог спасает. Да и правда, что украсть-то у нас, кроме инструментов, нечего. А налево живет кузнец. Он работает на заводе, когда у него дома нет работы, а как только достанет работу, дома мастерит.

Петров провел Пелагею Прохоровну и ее брата по узкой, крутой, с двумя оборотами, лестнице во второй этаж. На площадке, перед окном без рамы, были три двери. Петров отпер дверь направо; там оказалось еще два хода - напротив двери и налево от входа. Они вошли налево в узенькую прихожую, из которой ход был в кухню, и еще направо. В кухне пожилая, высокая, худощавая женщина суетилась около печи; откуда-то слышался детский плач и мужской голос.

- Вот, Лизавета Федосеевна, и жиличка с братом, - сказал Петров.

Женщина поглядела на Пелагею Прохоровну и ее брата и стала что-то мешать в чугуне.

- Согласны вы их принять?

- Да уж коли сказала, так надо. Софья! - крикнула она, поворачивая голову к двери.

Оттуда вышла молодая низенькая женщина с ребенком и поклонилась всем в один раз.

- Вот надо им устроить. А у вас, поди, ничего нет?

- Ничего. Я в кухарках жила, - сказала Пелагея Прохоровна.

- Как же ты сказал, што она из фабричных? - обратилась хозяйка к Петрову.

- Она в провинции работала, а здесь еще недавно.

И Петров, распростившись с хозяевами и новыми жильцами их, вышел.

Комната, которую нанял Пелагее Прохоровне Петров, была маленькая, и свет в нее проходил через пространство между перегородкой и потолком из соседней комнаты, занимаемой хозяевами. В ней был всего только один с тремя ножками стул.

- Вы идите пока в нашу комнату. Вот Данило Сазоныч придет, он все вам устроит, - сказала молодая женщина.

Комната, занимаемая хозяевами, имела два окна, выходящие к дровяному двору. Она была бедно, но хорошо меблирована, и даже две кровати занавешены.

Софья Федосеевна стала расспрашивать Пелагею Прохоровну, откуда она, и обещала свести завтра на сахарный завод, но Лизавета Федосеевна сказала, что завтра надо белье стирать, и поэтому Пелагея Прохоровна, может быть, чем-нибудь обзаведется. Панфилу Прохорычу надоело слушать бабью болтовню, и он ушел из квартиры. Пелагее Прохоровне очень понравился ребенок, но у этого ребенка было бельмо на левом глазу.

- Это ваш ребенок-то? - спросила она Софью Федосеевну.

- Мой. Только отец-то его помер.

- Экая жалость! А сколько вы замужем были?

- Мы не были обвенчаны. Он все сбирался, голубчик, да деньгами не мог раздобыться. А я хоть и работала, так жила с матерью. Мать чахоточная была, и мне ее не хотелось пускать в больницу.

Начали говорить о работе. Софья Федосеевна говорила, что женщин больше обижают, чем мужчин, и меньше дают против мужчин дела; поэтому женщин мало работает в сравнении с мужчинами, и работают большею частию девушки, привычные к фабричной работе с малолетства в провинции или здесь, в Петербурге; но эта работа многих из них убивает преждевременно.

- Мне двадцать девятый год; я начала работать с восьмого года, здесь, в Петербурге, - говорила Софья Федосеевна.

- Неужели и у вас, в Петербурге, так же берут в работу, как и у нас в горных заводах?

- Не знаю, как там у вас. По вашим рассказам, ваша жизнь тоже похожа на нашу, только вас давила крепость, а нас самосудство.

- Ну, и у нас, Софья Федосеевна, тоже приказчики помыкали нами как господа.

- У нас это вежливее делается. Да вот я про себя расскажу. Мать моя была, может быть, такая же женщина, как и я. Судить об ней я не могу, потому что была немного постарше этой девочки. Может быть, она и любила меня, только к чему и любовь, когда есть нечего... Ведь вот и у меня не всегда есть заработок; бывает, что по четыре дня без работы живешь. Починку на себя и для ребенка нечего считать за работу. Хорошо еще, что с сестрой живем дружно... А моя мать, вероятно, была одна-одинехонька. Должно быть, ей было невмоготу с ребенком, и она продала меня. На седьмом году меня заставляли сучить бечевки, ткать. К четырнадцатому году я только и умела, что бечевки делать и ткать ковры. Я не была крепостною; меня считали за воспитанницу, и я за то, что меня кормили хлебом и одевали, должна была повиноваться. Но вот я узнала, что срок моему вскормлению кончился. У меня были подруги. Все мы были, конечно, против наших воспитателей; имели много веры в себя, думали, что нам и руки-то оторвут, требуя нас на работу. Оказалось не то. Куда мы ни придем - нужно учиться сызнова: ткачей мало из женщин, и заработок этот, как мы узнали, дешевле против прежнего наполовину... Потом я работала на бумажной мануфактуре. Нас было там, по крайней мере, до двухсот женщин, и заметьте: замужних было только штук тридцать. Я сперва находилась при чесальне и получала в день по пятнадцати копеек. Некоторые женщины получали и семьдесят пять копеек, но это такие, которые были в близких отношениях с мастерами, конторщиками, начальством, и труд их был очень легок. Им стоило только смотреть, направлять машины и распоряжаться девчонками. Я там ничего не приобрела: все, что получала, шло на одежду и на хлеб. Оттуда перешла на обойную фабрику. Там машин было мало, и нашему брату приходилось растеребливать и сортировать хлам. Вдруг фабрика закрылась, и нам за три недели не заплатили заработку. Нужно было платить за квартиру, лавочнику; а тут вышли новые порядки - нужно в полицию платить за адресный билет. Меня посадили в часть.

- А вот угадай, где я был? - произнес в это время хриплым голосом вошедший мужчина.

Софья Федосеевна замолчала, и лицо ее сделалось печально.

- Уж ты всегда сумасбродничаешь. Где ты был, подлец? - кричала Лизавета Федосеевна.

- Извините, Лизанька...

- Ах ты, пьяница! Тут есть нечего...

- У нас зато есть.

Несколько минут продолжалось молчание. Пелагея Прохоровна хотела уйти, но неловко было. Софья Федосеевна, уперши голову одною рукою и глядя на спящего ребенка, молчала. На лице ее Пелагея Прохоровна заметила какую-то жалость.

- Господи! И когда это кончится!.. - проговорила Лизавета Федосеевна. По ее голосу слышно было, что она плакала.

- Жена!.. Супруга!.. Не реви!.. - говорил мужчина; но и он, как слышно было, плакал.

- Это каторга, а не жизнь!

- Ной еще! Ной!.. О, будьте вы прокляты!

Ребенок проснулся и заревел.

Вошедший был высокого роста, одет в суконный кафтан, с красным платком на шее и с фуражкою на голове с очень высоким верхом. Ему было на вид годов сорок. Волоса на голове и бороде черные, глаза и лицо выражали невозмутимость. От него пахло водкой.

- Машинька! Ах ты, шельмочка!.. - И он начал занимать ребенка, который с охотою полез к нему.

Пелагея Прохоровна ушла в кухню.

- Ты дома будешь обедать? - спросила мужа Лизавета Федосеевна.

Не получив ответа от мужа, Лизавета Федосеевна стала торопить сестру.

- Ради бога, сходи ты за водкой, а то уйдет! - говорила она шепотом.

- Посмотри, Лиза, за ребенком.

Грустно сделалось Пелагее Прохоровне. Пошла она в свою комнату; но ей еще грустнее стало при виде ее пустоты. И она вышла из квартиры.

- Это ли жизнь? Неужто за Питером люди живут лучше?

С этими мыслями она вышла на набережную. Она стояла у забора, потому что идти было некуда и погода была невеселая. Дождя хотя и не было, но везде грязь, холодно, дует ветер, и дышится как-то тяжело, да и самые предметы не веселят: фабрики черные, постройки ветхие, все как-то мрачно - и небо, и строения, и оголяющиеся деревья; на длинных дрогах едут очень медленно с железом, досками, кулями и т. п. оборванные и невзрачные мужики с выражением усталости и какой-то безнадежности; едут эти мужики без клади, и лошади их, тощие, избитые, с протертою в кровь кожею на задних ногах и хребте, еле-еле переступают ногами, так что не верится, что эти животные в состоянии возить по убитой камнем мостовой по тридцати пудов всякой клади. Народ здесь бродит все рабочий, так что очень мало увидишь человека в порядочном кафтане или сюртуке, а если и попадется кто-нибудь одетый по-модному или по-приказному, то у него или галстук на боку, или сюртук продран, или другой какой недостаток. Хотя в их разговорах и замечается удальство, но это ни больше ни меньше, как привычка с малолетства выражаться и вести себя похожим на довольного человека, в самом же деле у этих людей многого не хватало и для крохотной доли довольства. Женщины одеты тоже бедно и легко: все они худощавы, с изнуренными лицами: маленькие дети хотя и носят на ногах обувь, но ходят в оборванных рубашках и хорошим здоровьем не обладают. Так все и наводит тоску, ни за что бы не смотрел, и все-таки среди этих людей нужно жить, нужно привыкать к этой жизни и жить их жизнию. И тут подумалось Пелагее Прохоровне: неужели же эту жизнь нельзя сделать получше?

Пелагея Прохоровна пошла в лавку, но вдруг ее перегнала молодая женщина в палевом стареньком платье, с загрязненным подолом и с небольшим ситцевым платком на голове. Лицо ее выражало отчаяние и какую-то дикость, точно она с цепи сорвалась. Она шла очень быстро и, как только перегнала Пелагею Прохоровну шагов на пять, остановилась, посмотрела на нее и так же быстро подошла к ней.

- Ты... ты из какого дома? - спросила она Пелагею Прохоровну торопливо.

- Я... тут за постоялым двором.

- Ты из того же дома! И отлично! Пойдем, голубушка!

- Куда?

- В кабак... Чему удивляешься-то? Э-эх, матушка, поживешь с нами, похлебаешь кислого, захочешь и горького. А впрочем, как знаешь! До свиданья.

И женщина убежала в питейное заведение.

Еще больше запечалилась Пелагея Прохоровна: в провинции она хотя и знавала женщин, пьющих водку в кабаках, но такие в каждом городе были на перечете, и все их считали за самых отчаянных и развратных; теперь ей показалось, что в Петербурге, пожалуй, много таких женщин; она видела их в полиции; многие кухарки даже хвастались тем, что отпивают водку жильцов. Она ужаснулась при мысли: неужели и с ней то же будет?

Однако, несмотря на то, что время шло к вечеру и рабочий народ больше прежнего шел в питейные заведения, песен не слышалось.

Возвратившись домой, Пелагея Прохоровна очень обрадовалась, что в ее убогой комнате появилась кровать. Кровать была деревянная с двумя ножками, которые были к ней привязаны; вместо других двух ножек был подставлен деревянный ящик. Досок на кровати не было.

- Довольны ли кроватью? - спросил Пелагею Прохоровну вошедший хозяин.

- Покорно благодарю; только спать-то как?

- О! Это мы устроим. Вот завтра я с заводу достану бечевок, оплетем кровать. Отличная штука будет.

- А дощечек у вас нет?

- Опоздали немножко. В пустой квартире, что теперь белье вешают, почти две стены ободрали бабы, - кому на гладильную доску, кому на подтопку, потому житьишко-то наше некорыстное... А вы завсяко просто к нам приходите сидеть-то.

И он ушел.

Пелагея Прохоровна присела на край кровати - шатается. "Еще упадет!" - подумала она с улыбкой. В соседней комнате у хозяев плакал ребенок; за стеной кричали две женщины; где-то ругался мужчина.

Пелагею Прохоровну тянуло на улицу, потому что и сидеть было неловко на худой кровати без досок и крики из соседних помещений стали надоедать; в этой комнате становилось темно; у хозяев свечи не зажигали.

- Что сидишь-то тут в темноте? Иди к нам, - сказала Лизавета Федосеевна, появившаяся в дверях комнатки.

Она вошла, заглянула на кровать и, качая головой, проговорила:

- Как же ты спать-то тут станешь? Эдакой он, право, осел! Это он на смех кровать-то поставил... Да. На смех добрым людям, а мне назло, потому что я не хотела больше пускать мужчин. Они у нас все добро приломали. Известно, женщина более к хозяйству норовит, а мужчине что!

- Хозяин говорил, что бечевками опутает.

- Бечевками!.. И ты поверила!.. Мало же ты знаешь наших мастеровых... Да он, пожалуй, и обмотает, да так, что ты наземь упадешь. Вот он какой человек-то!

- Я не просила кровати; на што мне ее!

- Ну, без этого нельзя потому, что, во-первых, у нас во всем дому такое множество мышей - страсть! Ловушки на них поделаны тоже, должно быть, для того чтобы мышам над нами смеяться! А кошка у нас в квартире хоть и есть, так она, будь проклята, только спит. А другое опять - блох тоже... Нет, без кровати нельзя... Я ужо посмотрю в ермоловском доме. Там недавно один мастеровой померши, так его жена хочет в деревню ехать... Может, за полтинник-то уступит. Ну, а там помаленьку, и другое что заведете с братом. Вдруг нельзя. А где же у те брат-то?

- Не знаю. Поди, в кабак ушел.

- Дело плохое... да пойдем же к нам-то!

Они пошли в хозяйское помещение. Софья Федосеевна укачивала ребенка. Хозяина не было. На столе стоял кофейник и две чашки, из которых только к одной было блюдечко. Кошка действительно спала на окне.

Хозяйка хотела зажечь лампочку, но Софья Федосеевна сказала, что еще светло, и так как сегодня праздник и завтра надо вставать рано, то можно и раньше лечь спать, на что сестра возразила, что наши черти, вместе с блохами, не скоро дадут заснуть, потому что будут пьянствовать до полночи, и ей, пожалуй, придется идти за мужем. Вообще хозяйка жаловалась на мужчин, которые пьянствуют, и на худое житье; но Софья Федосеевна защищала мужчин, говоря, что они не все пьяницы, и если пьют, то непременно от чего-нибудь.

- А отчего ж мы-то не пьянствуем? - сказала Лизавета Федосеевна.

- Этого еще недоставало... Какая ты, сестра, глупая! До старости дожила, а говоришь бог знает что. Ведь ты сама знаешь, что у нас больше привязанности к дому. Кто бы без нас стал ребят воспитывать? Кто бы кушанья стал готовить?

- Однако возьми Устинью Николаевну: у ней двое детей.

- Эх, сестра, сестра! - сказала со вздохом Софья Федосеевна. - Что же делать, если и из нашей братьи, рабочих женщин, наберется несколько пьяниц... Ее надо жалеть, стараться, чтобы она не пьянствовала!

- Все-таки, по-моему, нехорошо женщине пьянствовать в кабаках, - сказала Пелагея Прохоровна.

- Што про это говорить!..

Женщины замолчали. Ребенок уснул, но за стеной все еще ругались мужчины, и визжала какая-то женщина.

Пелагея Прохоровна сказала, что у ней болит горло, хозяйка посоветовала ей выпить сала, а если она этого лекарства принять не в силах, то посоветовала простое средство: намазать на правый чулок сала с мылом и привязать чулок к горлу. Пелагея Прохоровна сказала, что это средство она знает, но думает, что пройдет и так.

- Ну, пренебрегать-то этим, матушка, нечего. У нас зачастую эта болезнь бывает, и мы только этим и спасаемся: днем заболит, к ночи привяжем, а к утру и пройдет.

В квартиру Горшкова вошла та женщина, которая звала Пелагею Прохоровну в питейное заведение. Она была слишком навеселе, размахивала руками, делала отчаянные жесты. Платка на ее голове не было.

- Еще здравствуйте... А, и вы здесь? Прекрасно! - проговорила она скороговоркой и села на табуретку.

Хозяева, видимо, были недовольны ее посещением.

- Представьте!.. Иванов стал ко мне примазываться. Каков сокол!

И она стала рассказывать, как к ней примазывался Иванов и как она выпила на его счет две бутылки баварского.

При этом хозяйка просила ее несколько раз говорить потише.

- Этот Иванов и теперь ждет меня у Гриши. И я пойду! Вот околеть, чтобы я не пошла... И уж непременно напьюсь...

- Эх, как хорошо!

- Ей-богу, напьюсь!

- Не кричи, пожалуйста, Устинья Николаевна! - сказала Софья Федосеевна.

- Ну, и ты, Софьюшка, на меня!

Женщины опять замолчали.

- И отчего это ты, Николаевна, пьянствуешь? Ну, выпила бы косушку перед обедом, легла спать, вечером тоже косушку... Да дома. А то ведь уж безобразничаешь много! - проговорила Лизавета Федосеевна.

- Худая я, скверная женщина... И сама знаю об этом. Да что ж я сделаю? Сердце так и сосет!

- То-то вот и скверно, что ты все деньги пропиваешь, а потом твои ребятишки голодают. Нехорошо.

- И сама я знаю, да скверный я человек. Помереть мне надо, вот что. Жизнь мне надоела хуже горькой редьки; ребятишки мучают. С самого рождения, кажется, я не видала радостей; почти все в работе находилась и ничего от этой работы не нажила хорошего. Вот мой-то покойничек все упрекал, что я-де получаю за работу деньги и никаких повинностей не несу. А на то он и не хотел обратить внимания, што ведь я и за паспорт платила и за больницу с меня брали, хотя я и никогда еще там не лежала! Ну, опять надо за квартиру заплатить, и есть, и платье сшить; ведь я была молода, хотелось и одеться получше. Ну, а велик ли наш заработок, сами посудите! Ну, вот вышла я замуж, и помянуть это время нечем! Муж - пьяница, стал меня бить, не работал по неделям. Мы с ним исходили почти весь Петербург: где-где не жили! Теперь вот я одна, ребята есть-пить хочут, им надо одеться, а сами знаете, нашего брата с ребятами не везде-то жалуют на квартирах!

- Ты бы отдала детей. Что тебе с ними мучиться?

- Жалко. А придется, видно, отдать... Нет, я их при себе буду держать, пока еще могу работать. Я уж сама по себе испытала, Лизавета Федосеевна, каково расти-то в людях: сама не знала ни отца, ни матери.

Лизавета Федосеевна зажгла лампочку с керосином. По щекам Устиньи Николаевны текли слезы; Софья Федосеевна сидела грустная, подперши руками голову.

- Мать здесь? - крикнула девочка годов шести, войдя в кухню Горшковых.

Подойдя быстро к Устинье Николаевне, девочка уперлась в нее взглядом и спросила:

- Ты опять напилась?

- Вот у нас какие ласки-то! - сказала Устинья Николаевна и прибавила дочери: - А ты видела, что я пила водку?

- Все говорят. Потемкин тебя в кабаке видел... Иванов видел.

- Ну, так что ж такое!.. И знаете что, бабы! и жалко мне моих ребят, больно жалко, а вот так мне противно дома, так... - проговорила Устинья Николаевна и махнула рукой.

- Надо тебе, Николаевна, перейти в другое место: там другие люди будут и не скоро научат ребят говорить тебе в глаза укоризны. Право. А тебе их трудно заставить не говорить; битьем не поможешь, хуже будет.

- Да я их и не бью. А покою от них нет. Уж как берегешься, чтобы они не знали, что я пошла выпить, - нет-таки! пойдет, вцепится в меня и давай плакать: не пей, мать! пьяна будешь! работать не будешь!

- Правда! - сказала девочка с укоризной.

- Ну, пойдем домой. Спокойной ночи. А ты, как тебя, приходи ко мне-то, у меня комната отличная, - проговорила Устинья Николаевна Пелагее Прохоровне и потом, взяв за руку девочку, ушла.

Горшковы минуты три сидели задумавшись. На Пелагею Прохоровну Устинья Николаевна произвела тяжелое впечатление. Она сознавала, что Устинья Николаевна права; но ведь, думала она в то же время, не всем же женщинам выпадает такая жизнь. Ведь вот Лизавета Федосеевна не пьянствует же и живет, кажется, достаточно, так что и кофей пьет. Конечно, с детьми было бы похуже, и умри ее муж, то и Лизавете Федосеевне с детьми не совсем-то бы было хорошо. Нет, видно, плоха жизнь рабочей женщины в столице!

Пелагея Прохоровна распростилась с хозяйками и ушла в свою комнату. Вскоре пришел брат. Он был трезвый и сказал сильно охриплым голосом, что у него болит очень горло, самого его тянет и ломит ноги. Лизавета Федосеевна опять-таки посоветовала Пелагее Прохоровне привязать к горлу ее брата чулок с салом, а завтра сходить ему в баню и хорошенько выпариться веником.

Пришел Данило Сазоныч и стал буянить. Он долго буянил и разбил стекло в окне. У соседей тоже долго ругались мужчины и целую ночь плакали дети. XIV В КОТОРОЙ ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА, ВМЕСТО РАБОТЫ, ПОПАДАЕТ С БРАТОМ НА ПОПЕЧЕНИЕ ЛЮДЕЙ

Горшковы встали в пять часов; сестры принялись за стирку, а Данило Сазоныч в шесть часов ушел на завод, выпросив у жены пятак на похмелье. Жена и сестра ее были очень рады тому, что он ушел и не проспал дольше; радость их еще увеличилась, когда они положительно узнали, что он ушел прямо из кабака на завод, и их беспокоило только то, чтобы он не хлебнул водки через меру перед обедом; хлебни он лишнее, пропадет послеобеденное время, а стало быть, и весь дневной заработок. Это для них много значило, потому что Данило Сазоныч получал платы за рабочий день по рублю двадцати пяти копеек серебром - и все-таки в настоящее время был должен содержателю харчевни, Сидору Данилычу, десять рублей уже года два, кабатчику Григорью Емельянычу Чубаркову рублей двадцать, да лавочнику рублей пять. Пела ее Прохоровне не понравилось в Даниле Сазоныче то, что он и не спросил об ее брате, а вчера обещался взять его с собой.

Брат ее, по-видимому, спал. Но с ним была горячка, и он всю ночь ворочался с боку на бок, только Пелагея Прохоровна, не зная об этом, спала крепко. А так как ей показалось, что он спит, то она не стала будить его и пошла на сахарный завод, находящийся на Выборгской стороне. Завод этот был обширный, этажа в четыре, и когда она пришла, он был в полном ходу. Пелагея Прохоровна многому дивилась тут: ее удивляли и машины, и огромные чаны, и печи. Машины стучали, колеса кружились, откуда-то раздавался свист, откуда-то показывался пар, так что ей немножко показалось боязно, несмотря на то, что она выросла в горном заводе. Но ее ободрило то, что рабочие расхаживали от одного предмета к другому смело, громко разговаривали, насвистывали, острили над мастерами-немцами, расхаживающими около машин и чанов с коротенькими трубками в зубах.

"Вот теперь я и сама буду сахар делать", - подумала Пелагея Прохоровна. Мимо нее прошел молодой рабочий в красной ситцевой рубашке, в фуражке и в драповых черных брюках, без обуви на ногах.

- А што, можно мне поступить в работу? - спросила Пелагея Прохоровна этого франта.

- Теперь вряд ли примут.

- А што?

- Надо приходить до рабочей поры.

К рабочему подскочил приземистый немец в тиковом коротеньком пальто, в фуражке, похожей на чайник, и с сигарой во рту.

- Пошоль!.. Што сталь?.. На табль пишу! - прокричал немец.

- Вот эта женщина в работу просится, - сказал, отходя, молодой рабочий.

- Вон!

И немец вытолкал из завода оторопевшую Пелагею Прохоровну. Зашла она еще на две фабрики, и там ее осмеяли и прогнали мастера-немцы. Спросила она на одном литейном заводе, нет ли тут Игнатья Петрова, - такого не оказалось.

Дома хозяйка с сестрой стирали белье, а Панфил Прохорыч по-прежнему лежал на полу. Он был очень бледен, едва поворачивал головой и с большим трудом произносил слова. Пелагея Прохоровна испугалась, Лизавета Федосеевна была недовольна тем, что в ее квартире есть больной, помянула Пелагее Прохоровне о деньгах за комнату и советовала поскорее отправить больного в больницу.

Пришел обедать Данило Сазоныч. Он был навеселе и молчалив. Обед состоял из капустных щей с снетками и десятка жареной салакушки. Лизавета Федосеевна сказала о больном.

- Ну, вот!.. Всегда вы хотите на своем поставить! Надо его непременно в больницу отправить завтра утром. Есть у него адресный-то билет?

Оказалось, что у Панфила был только паспорт, а адресного билета не было.

- Ну, вот! Без адресного билета никуда не примут... Эдакой, право, народ глупый!

- Что же мне делать? - спросила с унынием Пелагея Прохоровна.

- Что делать? - сказал сердито Данило Сазоныч. - Нечего тут делать! - И он ушел на работу.

Пелагея Прохоровна была в отчаянии. Хозяйка с сестрой ничего не могли посоветовать, и им не хотелось, чтобы больной находился в их квартире; обе они были задумчивы и при Пелагее Прохоровне шептались, а это приводило ее в ужас. Она пошла в квартиру Петрова, но там никого не было; кузница тоже заперта. Попалась ей навстречу Устинья Николаевна, шедшая с узлом мокрого белья. Та на рассказ ее покачала головой и сказала: дело дрянь; попытайся разве сходить в клинику. Там, может, и примут.

Долго ходила Пелагея Прохоровна по двору 2-го сухопутного госпиталя; никуда ее не пускают, на вопросы не отвечают. В глазах у нее мутилось, и она не могла выйти из двора. Это заметили двое студентов недалеко от препаровочной и спросили ее, куда она идет. Та сказала. Один из студентов посмотрел на часы.

- Сегодня уже поздно, привези его завтра утром, - сказал он и указал ей выход из двора.

Назавтра Пелагея Прохоровна отвезла на извозчике брата во 2-й сухопутный госпиталь, а когда на следующий день пришла туда, ей сказали, что посетителей к больным не допускают и она может прийти к больному в воскресенье. Где лежит брат и какая у него болезнь - она ничего не узнала. Попыталась она опять спросить студентов, но те сказали, что в госпитале так много больных, что об ее брате ровно ничего не могут узнать, а только могут посоветовать ей сходить к такому-то доктору, который живет в таком-то месте при госпитале, и выпросить у него дозволение навещать больного ежедневно. Но и этого доктора она не могла дождаться.

Она возвращалась домой уже вечером. Ее очень беспокоила болезнь брата; к тому же Горшковы говорили, что в клинику отдают самых безнадежных больных, которых там и живых режут без церемонии... Жизнь казалась ей так пуста и тяжела, что она готова была кинуться в реку. Она была слаба и едва переступала ногами. Вечером она захворала, стала бредить и наделала много хлопот Горшковым, которые утром отправили и ее во 2-й сухопутный госпиталь.

Игнатий Прокофьич усердно работал на литейном заводе и домой приходил только спать. Уставши на работе и ослабевши от огня, он даже не заходил и в кабак, а ложился спать, чтобы завтра встать раньше. Поэтому он и не заходил в квартиру Горшковых, с которыми был давно знаком; кроме того, ему не хотелось, чтобы про него думали, что он ухаживает за их жиличкою. Но ему все-таки было интересно знать, как поживает Пелагея Прохоровна, довольна ли она и ее брат работой, и он хотел сходить к ним в воскресенье. Игнатий Прокофьич даже завидовал тому, что Пелагея Прохоровна живет в отдельной комнате, а не так, как он живет, с пятнадцатью рабочими. Ему такая жизнь с людьми не совсем нравилась, и он жил в артели из экономии. Рабочие, как в этом, так и в других домах, жили или семейно, или в артели. Семейный рабочий обыкновенно снимал квартиру - комнату с кухней, потом комнату разгораживал и отдавал под постой - или своим родным, или хорошему товарищу. Но Петрову казалось, что жизнь семейного человека тогда только хороша, когда муж и жена любят друг друга и между ними нет третьего лица. Только это убыточно, потому что за такую маленькую квартиру надо заплатить не менее восьми-десяти рублей в месяц, да дров нужно прикупить рубля на три зимой. Но и при жизни в семействах, как поселилась Пелагея Прохоровна с братом, все-таки и мужу, и жене хорошо до тех пор, пока не появятся дети, которые и время отнимают у жены, и соседям мешают. Жить семейно было хорошо еще тем, что там можно было по средствам сварить щи, кашу и т. п.; а в артели готовят кушанья сообща, или артель платит за стол по три рубля с полтиною в месяц с рыла, и поэтому никогда не бывает довольна ни комнатою, которая плохо отапливается, никогда не проветривается, ни пищей, которая редко заключает в себе мясо и большею частию состоит из прокислой капусты, снетков и дрянной жареной рыбы-салакушки. Вот и на этой квартире у них была стряпуха, называемая маткою, но она, несмотря на то, что товарищи платили исправно деньги, постоянно готовила невкусный обед и ужин, и почти каждый рабочий говорил, что он не наедается, а некоторые так предпочитали закусить яичком или тешкой в питейном заведении.

На основании того заключения, что жить в комнате все-таки лучше, чем в артели, Игнатий Прокофьич, получивший в субботу расчет, решил нанять себе комнатку в том же доме. Но комнат пустых не оказалось, кроме как у Устиньи Николаевны. Он не осуждал Устинью Николаевну за пьянство; он знал, что она ни трезвая, ни пьяная - и даже при безденежье - не предавалась разврату, а ограничивалась только тем, что подлаживалась к мужчине, выпивала нужное количество водки и потом убегала, оставив мужчину ни при чем; но ему казалось, что она могла бы воздержаться от пьянства, что он ей постоянно и советовал и за что она его очень не любила. Поэтому Игнатий Прокофьич решил поискать квартиру в другом доме и пошел прямо в харчевню к Сидору Данилычу.

При расчете, то есть при получении денег за работу за месяц, одну и две недели, смотря по тому, где и как платили, рабочие и мастера различных фабрик и заводов шли к Сидору Данилычу, которому они были должны и у которого частенько ели и пили в долг до расчета; а так как получка производилась по субботам, то Сидор Данилыч в этот день, до двух часов пополудни, сидел сам в харчевне, а вечером сидел в трактире. Мастеровые, при получении денег, обыкновенно шли в харчевню, мастера - в трактир. Как те, так и другие водили компанию только между своею братьею. Но надо заметить, что Сидора Данилыча посещали не все мастера и рабочие, живущие и работающие на заводах и фабриках на Петербургской и Выборгской сторонах; тут было меньшинство; постоянных посетителей у Сидора Данилыча было человек полтораста, не больше; другие рабочие посещали другие харчевни. И теперь, когда в харчевню пришел Игнатий Прокофьич, в ней было не более двадцати пяти человек.

Сидор Данилыч был одет по-праздничному: в жилетке, в черном галстуке на шее и в сюртуке; волоса у него были гладко причесаны, и он был очень вежлив и ласков. Рабочие, празднующие в этой и других комнатах, были из двух фабрик и трех заводов, а как в этой комнате нашлось восемь человек из того же завода, на котором работал и Петров, то они и пригласили его к себе.

Пьяных еще не было, потому что многим рабочим нужно было сегодня уплатить сколько-нибудь долгов, дать денег на хозяйство и потом выпариться в бане.

- Совсем, братец ты мой, спутался, - говорил один рабочий из сидящих за одним столом с Петровым. - Теперь вот я получил тридцать восемь рублей, а осталось только семь. А почему? Вот теперь с меня сходит в год с семейством семьдесят пять рублей. За два года я был много должен, потому такой работы, как теперь, не имел. Ну, вот и стали взыскивать - подай да и только; коли, говорят, не отдашь, в полицию посадим. Теперь уж все заплатил долги-то, а тут опять за этот год плати! Просто беда!

- Што у тебя, много там земли-то?

- Какое много!.. Думаю вот в мещане записаться, так хлопотать некогда, и не знаю, куда лучше. И земли опять жалко.

- Што и с землей, если она не приносит пользы. А вот у меня и земли нет, а все из долгов выбиться не могу с тех пор, как от Шагинского завода отстал. Там меньше здешнего платили, а жил-то я ровно спокойнее, потому везде в долг верили. А как от завода-то я отстал, - и оказалось, што лавошнику должен пять рублей да в кабак одиннадцать, а тут переезд. Ну, они взяли да и представили в полицию; меня посадили, жена иконы и разное имущество заложила. Пришлось потом выкупать.

- И все это водка, - заметил рабочий.

- Трудно, братец ты мой, отстать от нее. Уж я сколько давал зароков не пить. И скажу вам, эти зароки никогда не нужно класть, потому - не пьешь, крепишься долго, а потом точно прорвет: выпьем осьмушку, да подвернулись приятели - и пошла круговая... А кабатчик рад, сам сует.

- Это так. И народ у нас тоже всякий. Вот я за Московской заставой работал, так по три рубля в сутки получал. Уж, кажется, чего лучше. А как получишь денежки за месяц - и пошел! Месяц-то работаешь-работаешь, хуже лошади, не доешь и не допьешь, а тут как получишь - и прихоти явятся, и деньги девать не знаешь куда. Надо бы с долгами расплатиться, напредки оставить, а товарищи говорят: полно-ко печалиться; отличись чем-нибудь, покажи, что ты не нюня какая-нибудь, да так, братцы вы мои, раздосадят, что и пойдешь качать, да и прокачаешь всё!

- То-то, што как деньги-то получаешь через полмесяца али позже и рассчитываешь вперед, что-де я получу и могу брать в долг; а потом и окажется, что или тебя обсчитают или ты лишка в долг переберешь.

- Оно бы, пожалуй, лучше, если бы деньги давали за каждые сутки!

- Это верно. Потому тогда бы сперва купил что требуется, а потом уже и гулять. А то как получишь много денег, и удержать себя не можешь. Гордость какая-то явится, важность. От других отстать неохота.

Из другой комнаты вышел Потемкин.

- Честной компании! - сказал Потемкин и поздоровался со всеми.

- Что ты мало сидел?

- Некогда!

- К полковнице идешь?

- Надо. Письмо по городской почте получил - зовет!

- А! Значит, стосковалась твоя с и м п а т и я.

- Надо полагать, што так. Прощайте, братцы.

И Потемкин ушел. Рабочие стали хохотать над ним и его симпатией, то есть любовницей.

- И удивительное это дело, братцы! Неужели это правда?

- Что он с полковницей-то? Тут, брат, - не разбери ты их господи! Вишь, дела-то какие. Года четыре тому назад я с Потемкиным работал вместе за Московской заставой. Он тогда получал в месяц, как и я, около сорока двух-пяти рублей. Такого говоруна и знающего, как он, у нас, правду сказать, не было. Это по-французски, по немецки, по-чухонски - на всё мастер был наш Захар. Ну, и франт он был тоже хоть куда. Это в праздник оденется, шляпу наденет, пальто и идет с тросточкой - хоть куды помещик. Нам было и смешно, глядя на него, и приятно, что наша братья, мастеровые, могут щегольнуть не хуже какого-нибудь дворянчика. Ну, и собой он был красавец, а поэтому и любил ухаживать за барышнями, и ему всегда удавалось. Только вот раз он таким манером одевши гулял на Екатерингофе и познакомился там с полковницей. Ну, и после хвастается, что в него влюбилась по уши какая-то барыня, и барыня молодая, только не совсем красивая. "Мне, говорит, от ее любви не будет тепло, а вот, говорит, я у нее попробую попросить денег..." Дня через два он опять говорит: "Эта барыня, говорит, следит за мной; вчера, говорит, к себе зазвала. Я, говорит, стал отказываться, она пристает. Ну, пошел. Квартира, говорит, хорошая. Ну, тары да бары - и до прочего дошло". И денег ему дала. Вот наш Потемкин и загулял, и в кабаки в наши нейдет: днем сидит в трактире, а вечером к ней. На работу и глядеть не хочет и нашего брата кинул.

- Неужели она не могла с господами знаться?

- То-то, вишь ты, ей Потемка первый подвернулся. А парень был красивый. И теперь он красавец, как не попьет дня три да в бане смоет сажу. Ну, вот полковница и стала уговаривать его жить с ней, а Потемка этого не хотел. Как ни хорошо у барыни, а все-таки скучно, хочется погулять в компании. Пожил он с ней недельки две, да и стал исчезать. Она видит, что как волка ни ублажай - он все в лес смотрит, поняла, значит, что ошиблась, и перестала ему давать денег. Придет он к ней; посидит, она угостит его, уложит спать, опохмелит, а денег не даст. Потом и говорит: я, говорит, не люблю, что ты деньги берешь не на добро, а на безобразие, даже лучше, говорит, будет, если ты ходить перестанешь. Он так и сяк; станет у нее денег просить, - не дает. Он стал укорять ее, что она его совсем испортила, что он отвык от работы. Дала она ему рублей пять, он прокутил их, заложил и платье - и опять к ней за деньгами. Не дает. Видит Потемка, что дело дрянь, товарищи смеются, дразнят его полковницей, в кабаках водки не дают в долг. Вот он и перешел сюда, на Петербургскую. И что заработает - всё пропьет. Бывает, что и рубашки на нем нет.

Между тем посетителей в харчевне прибывало больше и больше. Больше и больше выпивалось пива и водки; за столами сидело уже порядочное число выпивших. Все говорили, немногие пели:Голова болит,

Ай люли! (два раза) Ай да худо можется Да нездоровится. Нездоровится, Гулять хочется,

Ай люли! (два раза)

Харчевня ожила. Все, казалось, были веселы; но всех веселее был Сидор Данилыч, сам подносящий, по требованиям, склянки. Рабочие, казалось, не знали счету деньгам, требовали то того, то другого, но до еды не дотроги вались. Водка и пиво уже начинали производить свое действие. Некоторые острили над Сидором Данилычем.

Большинство рабочих уже давно работало в Петербурге и поэтому отличалось от рабочих провинции особенным складом речи и живостью соображения. Они отвечали не задумавшись, хотя бы ответ и выходил неподходящий; в их разговорах слышалась непременно какая-нибудь острота, хотя и пустая, могущая показаться образованному наблюдателю глупою, но нравящаяся тем, к кому она обращается, и вызывающая их хохот.

Стало уже темнеть, а Петров все сидел. Ему весело было сидеть, потому что такого веселья, какое было здесь, в его квартире не было, да там едва ли даже кто был дома.

Вон за одним столом сидят шестеро. В числе их один в полушубке. Это рослый, здоровый, краснощекий и молодой мужчина. Он извозчик, возящий с мостовых сор и снег зимой, и познакомился с рабочими сегодня, потому что занял их смешными рассказами.

- А это ящо што... А вот как меня жена выстегала! - говорил он. Все хохочут.

- Как тебя жена могла выстегать?

- Могла, да и все тут. Да так, братцы вы мои, што вперед в баню не захошь! больно сладко...

Рабочие хохочут до слез и заставляют повторить, что он чувствовал во время секуции, острят и хохочут.

- Да за что же это она тебя угостила?

- Именно угостила. Видишь, какое дело-то: пьянствовал я две недели, она возьми да к старшине, а тот и задал мне порку... Славную задал...

Опять хохочут.

- Што ж ты с женою сделал?

- Чего сделаешь? Поглядел на нее сыскоса и сказал: покорно благодарим, Дарья Ивановна!

- Молодая она?

- Моложе меня... Ну, а потом взял да и уехал в Питер с обеими лошадьми.

- Хороши, стало быть, бабы.

- Дьявольское отродье... От них надо завсягды обороняться. Теперь я, если с возом еду да завижу бабу, в сторону поворачиваю.

- Боишься, штобы не выстегала!

- Заметил: непременно несчастие будет!

Но извозчик стал заговариваться, и от него скоро отстали.

К столу, за которым сидел Петров, подошел десятник, мастер, выбранный рабочими и утвержденный главными мастерами для наблюдения за порядком и рабочими и получающий за это по два рубля в рабочий день. Некоторые встали и поздоровались с ним. Петров сидел. Он не любил этого мастера. Десятник потребовал водки, стал угощать рабочих и рассказывал, как он поругался в трактире с главным мастером, Карлом Карлычем.

- Ну, от тебя этого не сбудется, потому что ты перед ним юлишь, как собака! - сказал Петров.

- Ах ты, калуской азиат! - сказал десятник.

- Я? Вот, может, ты калужский-то вор! Господа! Как он смеет так обзывать! Вы знаете, чем пахнет это слово?

Это название было, по понятиям рабочих, самое обидное. Поэтому товарищи Петрова вступились за него. Петров пересел к другому столу, начали пересаживаться и прочие.

- А! Вам Игнашко Петров лучше нравится... Погодите! - говорил десятник.

Трое остались с десятником.

- Сделай милость. Ишь разлакомился. У тебя, брат, шуба-то лисья, да душа-то крысья, а у меня шуба овечья, да душа человечья. Кто тебя спасает от Карла Карлыча? Кто за горном-то спит пьяный целый день... Сделай милость, брат! Мы допекем тебя.

- Полакомься!* Кто говорит Карлу Карлычу, што ты вышел в контору? _______________

* Это слово у петербургских рабочих означает все равно что - "возрадуйся". Оно употребляется как выражение обиды, оскорбления. (Прим. автора.)

- Что ты умеешь делать-то? Раз принялся на штуку колесо делать, цельный день возился и испортил, а Петров-то по шести колес в сутки делает. Полакомишься, брат, теперь! - кричали рабочие со всех сторон.

Десятник увидал, что дело плохо, и ушел. Рабочие стали ругать десятника и тех, которые сидели с ним; за этих пристало несколько человек. Началась ссора, от которой Игнатий Прокофьич ушел. Он зашел в кабак к Григорию Чубаркову, называемому попросту Гришкой.

В кабаке тоже было немало народу. Извозчик, рассказывавший в харчевне о том, как его выдрали из-за жены, был уже здесь и сидел у дверей пьяный, без шапки и полушубка, в вязаной рубашке, - и ругал своего хозяина за то, что тот взял у него на хранение тридцать рублей денег и не показывает глаз двои сутки.

- Где ж у те полушубок-то и шапка?

- На фатере оставил. Не дали товарищи, - пропьешь, говорят. Гриша! А Гриша! Дай косушечку. Поверь: тридцать рублей у Кондратья лежат.

- Поворожи! - сказал Чубарков.

- Нешто я не волх?.. Да я, братец, по-чухонски умею!

- Ишь ты какой ученый.

- То-то и есть. Да я хошь сейчас водки достану. Пойду к кабаку и скажусь, что я дворник.

- Ну? - хохотала публика.

- Скажу какому-нибудь судорабочему: зачем тут ходишь - нельзя!.. Гриша! Дай... рубашку возьми... сапоги.

- Ну, брат, ты помешался. Плохо, видно, тебя жена стегала. Ведь уж ты и так едва сидишь. Иди домой.

- Не пойду. Блазнит.

Вошел Горшков с узлом. По лицу его заметно было, что он пришел из бани. Выпивши водки, он направился домой. Петров пошел за ним.

- А я, брат Игнатий Прокофьич, давно хотел поблагодарить тебя, да все как-то не подходило случая. Уж и жильцов же ты нам поставил! Нарочно как будто привел больных. Свезли в клинику. Вот теперь девчонка у Софьи захворала. Это от них. Нехорошо, братец! - проговорил обидчиво Данило Сазоныч.

Петров побледнел. Он расспросил подробно и высказал сожаление о том, что ничего не знал раньше.

- Я-то ничего, а вот Лизка с Сонькой сердятся... Я только боюсь, не прилипчивая ли болезнь-то у них! кабы бабы не захворали!..

Петров предложил Горшкову сходить завтра во 2-й сухопутный госпиталь и выразил желание водвориться к нему. Они пошли в квартиру Горшковых. Лизавета Федосеевна высказала, вместе с сестрой, свое неудовольствие Петрову насчет жилички.

- Вы меня давно знаете. С какой стати я стану делать вам назло? А вот вы меня к себе пустите, вместо них.

- Да я не знаю... Я деньги с нее уже получила... Неловко, - сказала Лизавета Федосеевна.

- Я ей возвращу деньги.

Лизавета Федосеевна подозрительно посмотрела на Петрова и ничего не сказала.

- Ну, да ладно, переходи... Ставь, баба, самовар, а завтра мы проведаем их. Что, ты давно с ней, видно, знаком-то?

- Да так, месяца с три.

- Ишь ты, шуба овечья - душа человечья!

- Да ты, Данило Сазоныч, не думай чего-нибудь: я с ней и разговаривал-то, кажется, всего раза четыре.

- Што про это говорить!

И Данило Сазоныч завел разговор о Потемкине, который говорил ему, что переходит опять за Московскую заставу. XV В КОТОРОЙ СТОЛИЧНЫЕ РАБОЧИЕ РАЗЪЯСНЯЮТ ВОПРОС, ГДЕ ЛУЧШЕ

Утром, на другой день, Игнатий Прокофьич перебрался в ту комнату, которую наняла Пелагея Прохоровна. Имущества у него было немного: сундук, образ Тихвинской божией матери в серебряном окладе и узел с хорошим платьем. Кровать он устроил скоро, так что к десяти часам он и Горшков уже были одеты по-праздничному и пошли во 2-й военно-сухопутный госпиталь.

Сперва они разыскали Пелагею Прохоровну. В палате, которую им указали, лежало до пятнадцати женщин. Около шести кроватей стояли посетители, мужчины и женщины. Когда они подошли к Пелагее Прохоровне, она спала, лежа на спине. Лицо ее было изменившееся, а по склянкам, стоящим на маленьком столике около кровати, можно было заключить, что она уже приняла немалое количество лекарств. Над ее головой на черной дощечке было написано мелом название болезни по-латыни. Они отошли к двери.

Большинство женщин лежало, меньшинство полусидело; лежащие говорили с трудом, смотрели на один предмет; полусидящие выговаривали медленно, точно у них в горле что-нибудь засело. Посетители, бедные люди, одетые по-праздничному, говорили тихо, старались придать себе бодрость, но это как-то не выходило: в их голосе слышалось дрожание, глаза выражали любовь, ласку и печаль. Нигде так человек не примиряется с человеком, как в больнице, как бы он ни был зол на противника. Невольно посетителю приходит мысль, что жизнь человеческая недолговечна и из больницы очень легко отправиться к праотцам, Тем более рабочий человек, видящий постоянно, что больные из больницы поступают прямо на кладбище, смотрит на больных с великим сожалением, много думает о прошедшем, примиряется с жизнью и желает себе смерти, думая: а ведь там лучше? По крайней мере, не знаешь, что будет завтра, там ничего не чувствуешь... А то живешь, живешь, всегда чем-нибудь недоволен, на каждом шагу встречаешь препятствия - и, наконец, добьешься того, что умрешь в больнице.

Горшков и Петров стояли грустные. Им невыносимо тяжело было. Но они не говорили, а только взглядывали друг на друга со вздохами.

К ним подошла сиделка, толстая, высокая пожилая женщина, и сказала, что их знакомой больной операцию в горле делали недавно и что к ней не велено никого пускать.

Печальные вышли из палаты Горшков и Петров.

- Вот она, жизнь-то наша! - сказал Горшков.

- Што про это говорить. Ищем, где лучше, а находим - могилу. Зачем родиться-то? - проговорил с досадой Петров.

- Слава богу, што у меня детей нет, - сказал Горшков.

Приятели замолчали и молча шли до конторы, чтобы справиться о Панфиле Горюнове.

- Умер вчера, - сказал писарь, справившийся в книге.

Горшкова и Петрова точно морозом обдало.

- Завтра в анатомическую снесут. Резать будут, - сказал писарь.

Петров взглянул на Горшкова, который смотрел в пол.

- А нельзя, чтобы не резать? - спросил Горшков сердитым голосом.

- Если родные найдутся... Если кто хоронить возьмется, резать не будут, потому что болезнь неинтересная.

Петров и Горшков вышли из конторы задумчивые.

- Как быть-то? Надо хоронить, - сказал Горшков.

- Зачем давать им резать?

- Нешто человек скот какой? Умер - и режь. Надо его домой взять.

Но трупа на дом не дали, а сказали, что его будут вскрывать, так как всех умерших в клинике вскрывают. Запечалились приятели, но делать нечего. Скоро они нашли, на Выборгской же, знакомого гробовщика, которому ничего не стоило сколотить из досок гроб и помазать его снаружи охрой, за что он по-приятельски взял рубль серебром.

- Теперь, на каком кладбище мы его похороним? - спросил Горшков Петрова.

- Не в Невскую же его тащить. Конечно, к Митрофанию. Это наше кладбище.

Сделавши все, что нужно, приятели пошли домой; но не могли есть и молчали. Лизавета Федосеевна, пристававшая к ним с вопросами, наконец потеряла терпение.

- Што, померли, што ли? - спросила она.

- Брат помер, а той операцию в горле делали.

- Экие времена-то, господи! сколько народу-то мрет. Диви бы, холера!

- Ну, да толковать-то нечего, приготовь чистую рубаху да штаны, - сказал Данило Сазоныч.

- А много ли их у тебя нашито? - проговорила недовольно Лизавета Федосеевна.

- Умрем, так ничего не нужно будет.

Обоим приятелям было тяжело, и они вышли на улицу, но и там невеселые мысли бродили в их головах; к тому же шел снег. Оба они хотели говорить, но ничего не находили, о чем завести разговор. Что об этом говорить! - заключил каждый и, сделав сердитый взгляд, отворачивал голову в сторону. Но Петров злился больше Горшкова.

- Што стоите, али баб караулите? - спросил рабочий, вышедший из другого двора.

Приятели промолчали.

- Што, Федул, губы-то надул? Аль дома худо? - спросил, улыбаясь, рабочий Данила Сазоныча.

- Так, невесело... Тут вот квартирантов пустил к себе, да захворали; вон там... - И он указал на Выборгскую.

- Померли?

- Один помер, другая-то тоже, может, помрет... Полакомься!

Рабочий замолчал.

- У меня вчера вот мать соборовали. Тоже, должно быть, скоро отойдет; а маленький сынишко ногу сломал сегодня. Спасибо, студент у меня на Дворянской знакомый живет, так полечил немножко... Вот и полакомься! Што ж, как вы думаете?

- Уж все готово. Надо завтра тащить. Думаем, где ближе - через Литейный али Троицкой - к Митрофанию.

- А на Волково не ближе?

- Не хочу я на Волково!

Все трое вошли в заведение к Грише Чубаркову и сели за стол. Молодой извозчик сидел у двери с растрепанными волосами, с опухшим лицом, босой; вместо вязаной рубахи на нем была надета холщовая, и холщовые же штаны вместо суконных брюк.

- Не дашь? - говорил он хозяину заведения.

- Нет... Что, Данило Сазоныч, скучный такой? - обратился хозяин к Горшкову.

Тот закурил трубку и рассказал о причине своей грусти.

- Вот теперь надо его тащить, а ведь двоим-то, пожалуй, и не дотащить, Игнатий Прокофьич! - сказал вдруг Горшков Петрову.

- Надо попросить товарищей.

В кабаке нашлось четыре человека, пожелавших отнести гроб на Митрофаниевское кладбище.

На другой день Горшкову и Петрову было много хлопот. Нужно было выхлопотать свидетельство на дозволение хоронить, брать билет на место в шестом разряде, просить, чтобы покойника позволили поставить в церковь, чтобы он пролежал там обедню, упрашивать могильщиков, чтобы они к концу обедни успели выкопать яму, - и т. п. И за все это нужно было платить деньги, так что с отпеваньем у приятелей вышло расхода четыре рубля с копейками. В церкви покойников было штук пятнадцать, и в церкви только и было разговору, что об умерших. Обедня кончилась; но вот началось отпеванье всех покойников разом. Каждый зажег свечку, а если у кого не было денег, то тому давали свечку. Монотонное пение, и особенно "Со святыми упокой" и "Плачу и рыдаю", взволновало в церкви все общество, начались рыдания женщин, кашли, сморкания; те, которые не рыдали, плакали и, смотря на какой-нибудь гроб, слегка покачивали головами; мужчины, стоявшие ближе к гробам, старались не плакать, но слезы сами собой сочились из глаз, и они слегка утирались своими заскорузлыми кулаками; те же, которые стояли дальше и не могли видеть гробов, не плакали, но, тяжело вздыхая, смотрели на свои зажженные свечки, как бы стараясь этим развлечься.

Наконец понесли покойников из церкви. До могил священники не провожали, потому что шестой разряд неблизко. В этом разряде было много еще свободных мест, но ямы вырыты только на аршин с четвертью, потому что на дне вода. Гроб с Панфилом так и шлепнулся в воду.

- Вот, брат, тебе и спокой. Ищи, брат, где лучше! И жизнь-то худая человеку на земле, и умрешь-то, так в воду попадешь... А ведь тоже искал, где жизнь лучше? - проговорил Данило Сазоныч, когда стали зарывать гроб.

- Все мы ищем этого.

- Пятнадцатью человеками меньше стало. А народилось-то, поди, еще больше.

Саженях во ста от могилы Панфила стояло четыре гроба. Их спускали один за другим, два поставили рядом, другие два - на эти гроба. Это публике не нравилось, и она стала приставать к могильщикам, чтобы не ставили гроба на гроба.

- Не раздерутся!.. Не велики господа!

- И то еще ладно, што в разные гроба положены. А то вон привозят по два и по три в одном гробу, - говорили могильщики.

Скоро народ разошелся.

Недалеко от кладбищенской ограды стоит питейное заведение, мимо которого никак нельзя пройти ни из кладбища, ни в кладбище.

- Догадливый этот народ, кабатчики: отличное место себе выбрал. Ну, как не выпить? - проговорил Горшков и повернул к кабаку; за ним пошел и Петров и другие.

В кабаке было уже несколько посетителей, так что скоро в него набралось до тридцати пяти человек, отчего и стало тесно.

- Хорошо, братец, тебе торговать тут! - сказал один портной.

- Ничего. А тоже от времени много зависит, - ответил кабатчик скороговоркой, наливая в стаканы водку.

- Што про это говорить? Поди, в день-то рублей десяток выручишь?

- Все от времени. Вот теперь осень, народу мрет больше, ну, и посетителей больше.

- Ну, все-таки тебе хорошо тут.

- А вот в самом деле, господа, где, по-вашему, лучше? - проговорил кто-то в народе.

- Это, то есть, как?

- Об деревне и говорить нечего; в столице дрянно. Где же хорошо-то?

Большинство подняло этот вопрос и начало его разбирать; другие сказали, что об этом рассуждать не стоит, и вышли. В кабаке стало меньше народу, так что оставшиеся расселись на стулья и взяли по косушке водки.

- Нет, в самом деле, братцы, где лучше?

- Кабатчику лучше, вот особливо ему. Он все едино, што поп: как началась обедня - и пошли к нему залить свое горе людишки. Схоронили эти людишки своих родных или знакомых да помянули их у него - он и лавку на замок.

- В кабаке лучше, - сказал Горшков.

- В самом деле, братцы, в кабаке лучше! - подхватило несколько человек.

- Именно. Я эти дни как собака бегал, и со мной не то лихорадка была, не то что... Голова так вот и хочет треснуть. А как выпьешь - немного повеселеешь. Ну, и приятели и все такое. А дома хоть бы не показывался. Вот тоже в церкви... Как тяжело! И плакать бы, кажется, не от чего: известно дело, все там будем; нет, слеза так и прошибает... А вот как выпил, ничего. Оно как будто тоска какая-то на сердце, а в голове ровно легче.

- Это ты справедливо говоришь. В кабаке не в пример лучше, только забываться не надо.

- По-моему, тогда хорошо, когда ничего не чувствуешь.

- Не о времени разговаривают, об месте... На работе чижало, обижают; дома нехорошо, да и што за дом, коли своего-то нет, али хоша есть, да в деревне. А куда нашему брату идти? В киятр дорого и времени нету; гулять мы не привычны с господами, тошно... Вот одново разу я соблазнился, пошел музыку слушать в манеже, да заместо музыки в часть попал... Такой, братцы, мне в части концерт задали, што всякую охоту теперь отшибло от концертов. Провались они совсем! - говорил один сапожник.

- А по-моему, в могиле лучше, - сказал кто-то.

- Ну, это ты, может, с горя...

- А в самом деле, умрешь - и конец.

- Это справедливо, никому сам не мешаешь, и тебе никто не мешает. Вполне спокоен. В церкви-то вон не напрасно поют: "Идеже несть болезнь, ни печаль, но жизнь бесконечная". Недаром же мы, братцы, терпим такую канитель. А што это справедливо, так видно и из того, што и по законам строго запрещено разрывать могилу покойника. Значит, еще и уважают. А в жизни кто тебя уважает? - проговорил Петров.

- Именно. Недаром, видно, мой брат повесился.

- А вот вчера я шел по Троицкому мосту... Иду, вдруг какая-то баба бултых в Неву. Только ее и видели... Городовой кричит: лови! Куды!? Значит, есть люди, кои сами себе смерти желают. Только грех вот. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Народ начал спорить, и дело чуть не дошло до драки, но пришел городовой и стал их унимать.

- Нет, братцы, подлинно в земле лучше. Хорошо бы было и в кабаках, если бы городовые не мешали, - сказал кто-то.

И народ разошелся. XVI ПО ПОВОДУ РАЗРЕШЕННОГО В ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЕ ВОПРОСА ПЕТРОВ ХОЧЕТ ПРОБОВАТЬ, ПОДОБНО НЕМЦАМ, ДОБИТЬСЯ ДО КАКОЙ-НИБУДЬ ПОЛЬЗЫ

После похорон предыдущий разговор заставил сильно призадуматься Игнатья Прокофьича. "В самом деле, в могиле лучше", - долго вертелось в его голове, и, наконец, его взяло зло, потому что как он ни разбирал свою жизнь, все приходил к тому же заключению. "Богатому человеку везде хорошо, - думал он - но и богатый не всегда доволен; черт с ним и с богатством. Не надо мне его. Вот так бы жить, чтобы и работа была, и деньги водились, и нужды бы не знать". Но вот этого-то и трудно, почти невозможно добиться. Но неужели невозможно? Почему немцы приходят в Петербург с пятьюдесятью рублями денег - и через десять лет дома строят? Он сам, бывши мальчишкою, работал у одного немца-кузнеца; немец тогда нанимал маленькую квартирку на Гороховой и жил очень бедно, а теперь у этого немца есть своя фабрика и свой дом. Почему большая часть ремесел находится в руках немцев и отчего, если за что-нибудь возмется русский, дело у него не клеится, русский разоряется и держится только по торговой части? Ведь, кажется, для столярного и кузнечного занятия нужны не бог знает какие знания и капиталы? Петрову казалось, что немцу, или вообще иностранцу, дают более ходу и веры; немец немца скорее вытянет из беды, чем русского, а русский русского, прежде чем вытянуть из беды, еще подумает, можно ли, да будет ли какая от этого ему польза. Немец не трусит, ставит последнюю копейку ребром и если устроивает какой магазин, то на хорошем месте, одевается по-заграничному, говорить умеет по-французски, умеет подделаться к господам, которые больше льнут к заграничному, думая, что все заграничное лучше своего, тогда как сам немец и понятия, может быть, о такой-то вещи не имеет, и делают такую-то вещь русские рабочие. Стало быть, тут виноват сам же рабочий, свободно отдающий себя в кабалу, и неуменье его взяться за дело как следует, трусость его и простота и главное - неуменье беречь деньги на черный день. Немец деньги свои употребляет на материал или товар, а русский на водку и другие удовольствия, отчего впадает в долги и кончает тем, что, пропивая вещи, теряет через это работу, или, как выражаются портные, давальцев. Но что же бы сделал сам Игнатий Прокофьич, если бы он захотел заняться чем-нибудь? Теперь немцев в Петербурге очень много; почти все ремесла в руках немцев и французов, так что многим даже немцам и французам приходится с трудом заработывать себе пищу и деньги за квартиру. Стало быть, ему очень трудно будет найти заказов, и он только понапрасну затратит деньги и насмешит людей. Но, однако... Немцы, как бы им ни было трудно, не едут же из Петербурга... А если и есть такие, что едут в провинцию, так это или аферисты, или такие, которые уже спились в Петербурге. Отчего портные и сапожники, работая в одиночку, без мальчиков или работников, не бросают своего ремесла? Неужели столярное или кузнечное занятие самое пустое?.. "Все это, - думал Петров, - потому больше происходит, что наша братья привыкла работать на фабриках или заводах, где народу много работает, где можно меньше сделать, чем одному дома, и где плата известная. Там, дома-то сидя, не знаешь еще, будет или нет у тебя работа, а на фабрике или заводе проработал день - и знаешь, сколько тебе следует получить. Ну и жизнь рабочего на фабрике или заводе такая сложилась, что его тянет из дому, ему скучно без компании, а компания только высасывает деньги, и каждый, не желая отстать от других, ставит последнюю копейку ребром, не заботясь о том, будет ли он в состоянии завтра идти на работу".

"Попробую я сам жить, как живут немцы", - решил Петров и этой мысли уже никак не мог выкинуть из головы. Денег у него было очень мало, и он остановился на том, чтобы поработать на заводе недели две, жить экономно, в праздники походить по городу, посмотреть какого-нибудь выгодного места, чтобы перейти туда, и нанять комнату, в которой бы можно работать в свободное время. Он решил работать дома что попадется. "Надо будет запастись всякими инструментами - и для кузнечного и столярного дела. В сундуке у меня хоть и есть, только мало. Ну, а бросового железа и меди можно из завода натаскать - на грех-то тут нечего смотреть. Нужно непременно с дворниками и лавочниками познакомиться, да дом такой выбрать, штобы в нем других мастеров не было. И отчего это я раньше не решался?.. Вот и Пелагея Прохоровна говорила мне: отчего я сам собой не работаю, - так я наговорил, как и все товарищи. Надо рискнуть".

Хотя Петров о своем намерении заняться мастерством никому не сказал, но товарищи заметили, что он что-то замышляет. Он был молчалив, много работал и отвечал нехотя.

- Смотри, брат, надорвешься! А ныне нам прибавку обещают, - говорили ему на заводе товарищи.

- Какую прибавку?

- Скидку по двадцати копеек. Полакомься!

- Это почему?

- Ну, уж так в конторе болтают.

- Надо, братцы, узнать достоверно, - сказал Петров и пошел в контору.

- Говорят, нам убавят заработку? - спросил он конторщика.

- Пошел вон! - крикнул конторщик.

- Нет, однако, позвольте... После мы же будем виноваты...

- Не твое дело.

Когда он воротился на завод, то десятник, который обозвал его калужским азиатом, стал требовать, чтобы он повесил нумер на таблицу. На заводе, у стены, около двери, висела таблица; на этой таблице висели жестянки с нумерами. Взявший жестянку считался рабочим на заводе, и его нумер десятник отмечал в своей книжке и на таблице мелом; когда рабочий уходил из завода домой, то свой нумер вешал на таблицу; поэтому уходящие обедать домой уносили жестянки с собой для того, чтобы их нумер не попал другому, отчего десятник часто путался в своем счете по книжке.

Петров рассердился.

- С какой стати я тебе жестянку дам? Полакомься! - и пошел к горну.

- Ну, мне все равно, я тебя уж вычеркнул.

Петров пошел разыскивать мастера Карла Карлыча и нашел его сидящим на машине и курящим сигару. Это был толстый, низенький, обросший бородою немец, которого рабочие прозвали чурбашком. Но он был добрейшее существо.

- Што, каспадин Петров?

Петров рассказал, в чем дело.

- Зачем обижаль. Нельзя обижать начальников. Иди робь.

- Велите ему записать меня снова. Я ходил в контору. Ведь вы видели меня здесь после шабашу.

- А што тебе до конторы?

- Да как же, болтают, будто нам сбавка готовится.

Немец засмеялся и сказал:

- А если и так?

- Вам-то ничего, вы по сту двадцати рублей получаете в месяц, вам не сбавляют. А мы-то чем виноваты?

- Время идет! Робь. А уходить будешь, расчет получишь.

- Вот у них, у подлецов, какая справедливость! Поневоле руки опустятся, - сказал Петров собравшимся около него рабочим по приходе от мастера.

- Стоит разговаривать с ними.

- Нет, их надо допытать. Они, как мы станем получать деньги, после действительно дадут двадцатью копейками меньше. Не в первый раз. Скажут: зачем работали? А это ведь и нам расчет и им расчет. Положите на четыреста человек по двадцати копеек, - сколько составится в сутки капиталу?..

Вечером в этот день во всех квартирах и кабаках только и было разговору, что о смелости Петрова и сбавке платы. По этому поводу у Григория Чубаркова собралось много народу, который водки брал мало, что не очень нравилось Чубаркову, и он сам навяливал им взять в долг.

- Когда не нужно, ты предлагаешь, а после тебе и давай деньги при получке, а тут толкуют, что плату обрезывают.

- Што же это Петров-то нейдет? Смутить - смутил, а потом спрятался.

- А Петров - мастер первый сорт. Жалко, если его уволят.

- Ну, уволить - так уволили бы сегодня.

А Петров рассуждал в своей квартире с Горшковым.

- Где не следует, там мы бойки. Вот и теперь, поди, в кабаках пьянствуют и похваляются чем-нибудь да свои способности высчитывают, - говорил Петров недовольно.

- Ну, эдак, брат, много не получишь, если будешь менять заводы, - отвечал Горшков. - Ведь они, скоты, не дорожат нашим братом.

- И все-таки молчать я никогда не стану и говорю, что наши рабочие дураки, потому что сами потакают.

- Ну, хорошо: ну, если не станут все работать - закроют завод, думаешь? Нет, новых наберут.

- А новые-то и будут все портить.

- А мы все-таки будем без хлеба... Уж я знаю. Раз тоже мы эдак сговорились и стали все требовать расчета. Расчет обещали через день. Мы не пошли, завод заперли. А у половины мастеровых денег нет. Кабатчики и лавочники, как заслышали, что такой-то завод не в ходу, перестали и в долг верить. На другой день тоже расчета не дают, и тоже никто не хочет работать; а голод берет свое. Хорошо, кто успел на другой завод или фабрику попасть. Так ведь нас пятьсот человек с лишним было: куда ни придешь, везде нумеров нет. После оказалось, что на соседних заводах на фабриках мастера стакнулись между собой: остальные жестянки попрятали. Ну, на третий день выдают расчет - половину. Вот и полакомься! Жалуйтесь, говорят. По вашей, говорят, милости завод двое суток стоял, компании убыток. А в заводе уж и новый народ понабравши. Ну, наши-то почесали затылки - и пошли опять в работу, потому есть было нечего.

- Кабы поменьше пьянствовали, были бы деньги, - сказал сердито Петров.

- И никогда денег не будет, если мы так будем получать. Если бы давали за каждые сутки, тогда - так.

Петров на это ничего не сказал. По его мнению, такая выдача хороша бы была, если бы производилась с самого основания завода и если бы рабочие не надеялись на завтрашний день, но так как в Петербурге за квартиры везде платят вперед и гуртом, то Петров находил более удобным получать плату в каждую субботу, а не через месяц, в течение которого рабочие много должают. При таком порядке рабочий мог бы сообразить: следует ли ему еще работать на таком-то заводе, и, уплатив из платы часть долга, мог бы употребить понедельник на приискание другого места.

На другой день рабочие завода, на котором работали Петров и Горшков, собрались перед конторой и стали требовать объяснения: почему сбавляют плату без их согласия?

- Кто вам сказал, что сбавляют? плата та же, только требуется сокращение рабочих.

Рабочие успокоились и постарались взять поскорее жестянки, которых против вчерашнего оказалось на таблице меньше. Петрову и еще десятерым рабочим жестянок не досталось.

- Што это значит, братцы? Мы когда работали полным комплектом, и тогда еще болталось жестянок двадцать, а сегодня, кажется, человек двадцати недостает, и тут на явившихся не хватило? - говорили рабочие.

- Это штуки! - проговорил Петров и вышел.

Остальных рабочих, не получивших жестянок, потребовали в контору, и там они получили должное внушение и жестянки. Петров тоже пошел в контору.

- Позвольте расчет.

- Приходи через две недели, - ответили ему спокойно.

- Значит, и на работу не принимают и денег не платят?

- Если ты хоть слово еще скажешь и не выйдешь сию минуту, тебя в полицию отправим. Бунтовщик!

Так как Петрову знакомы были полицейские порядки, то он ушел домой. Там соседка Соловьева ругалась с Горшковым. Женщины голосили так, что разобрать их было довольно трудно. Игнатий Прокофьич пошел вон из квартиры.

- Игнатий Прокофьич, разбери ты нас... Вот она говорит, что я ее мужа рубашку дала на покойника, - проговорила хозяйка, останавливая Петрова.

- Сколько рубашка твоего мужа стоит? - спросил Петров, подойдя к Соловьевой.

- Да я денег и не прошу вовсе.

- Она еще попрекает меня тем, что я будто бы в связи с тобой, - сказала Софья Федосеевна.

- Если бы она совесть имела, не говорила бы этого.

И Петров ушел рассерженный. Он встал на Самсониевском мосту, долго смотрел на плывущий лед. Ему уже не в первый раз приходилось бывать без работы и не по своей вине. "Пойду на Обводный канал, посмотрю там место, найму комнату и попытаю жить по-новому".

Зашел он в сухопутный госпиталь, - Пелагея Прохоровна значилась в живых, но его и сегодня к ней не допустили, а велели прийти в воскресенье или вторник.

По Обводному каналу, идущему из Невы по краям Петербурга и впадающему в пролив, отделяющий Гутуевский и другие острова от столицы, находится много разных фабрик и заводов, больших и малых. Поэтому набережная этого канала преимущественно населена рабочим людом, и там более, чем в других местах, кипит деятельность рабочего класса. Но попасть в какую-нибудь фабрику или завод не очень легко даже и хорошему петербургскому мастеровому, не только что какому-нибудь новичку в фабричном или заводском деле, потому что все эти фабрики и заводы постоянно имеют своих рабочих, а некоторые, по большому производству в них дела, имеют даже и постоянных рабочих, которые, работая на одних заводах, постоянно, лет пять, живут в одних домах, меняют редко кабаки и мало знакомятся с рабочими других заводов и фабрик.

У Петрова были знакомые почти на каждой фабрике и заводе, и он знал, на которой из них лучше; но со своими знакомыми он видался только на народных гуляньях, на Адмиралтейской площади, в пасху и в масленицу. В течение пяти последних лет он слышал от них, что во всем Петербурге самый хороший заработок в трех местах, прилегающих к Обводному каналу.

Зашел Петров на один завод, и его на первых же порах поразила темнота. С виду здания громадные, чуть-чуть не дворцы, а внутри темно, душно - точно тут вываривается какое-нибудь масло. Это на него произвело тяжелое впечатление. Он прошелся по промежутку, по обеим сторонам которого работали мастеровые, - и чем шел дальше, тем воздух был удушливее, и рабочие казались ему похожими на мертвецов. Все рабочие смотрели на него с любопытством, но ни один не спросил, кто он и зачем пришел. Мастеров он не увидел ни одного. Работа продолжалась, как по машине, да и люди походили скорее на кукол, двигаемых машинами.

- Братцы, не знаете ли вы Демьянова Егора? - спросил Петров одну кучу рабочих.

Рабочие стали спрашивать друг друга. Это переспрашиванье перешло по всему отделению.

- По какой он работе? - спросили Петрова.

- По рельсовой.

- Это не у нас.

- Што же у вас-то?

- Колеса, крючья, цепи... Мало ли? Здесь кузница; дальше будет формировочная, потом казенная...

- А много ли вы получаете?

- Мы казенные, и цена у нас казенная. У нас по комплекту. Так што ежели у кого есть дети - дети должны сюда поступать.

- А если кто со стороны желает поступить?

- Нужно свидетельство на то, где он обучен. Потом у него возьмут согласие работать на столько-то лет.

- И вам это нравится?

- Ошиблись в расчетах... Хотим просить вольготы. А впрочем, говорят, новое начальство будет: обещают другие порядки.

Пошел он к водочному заводу. Там не работали: что-то попортилось. Идя мимо него, Петров встречался с рабочими, или стоящими у перил набережной, или сидящими перед воротами.

- Что это завод-то ваш оплошал? - спросил он одну кучку.

- А штоб ему сдохнуть!.. толкуют, хозяин под суд попался, да и попортилось што-то.

- Да ведь если под суд попался, так надо бы больше заработывать. Не так ли, братцы?

- Так-то так, да управленье-то дурацкое. Управляющий, говорят, сбежал в другое место и отчеты сжег.

- Ну, это другое дело... А вы все-таки ждете у моря погоды?

- Что делать? Надо. Мы не привыкли к другому делу, тут у нас семейства на квартирах.

- Что про это говорить! А вас много?

- Да до тысячи с лишком наберется.

На заводе Главного Общества железных дорог впечатление было лучше.

- У нас тем хорошо, што свой суд. Кто если станет жаловаться полиции, того вон. Плату дают исправно, в какое время скажут, без задержки. Если не придешь, сам виноват, потому у нас полторы тысячи рабочих. У нас принимают всяких, так что есть солдаты, которые умеют только музыкантить, а кузнечного ремесла не понимают, - и те получают по пятидесяти копеек в сутки. Ну, это, конечно, зависит от нас. А вот насчет занятия у нас обрезывают.

- По-заграничному?

- А уж кто его знает. У нас рассчитано, сколько к какому делу нужно мастеровых и сколько поэтому должно выйти в сутки. У них таким порядком рассчитано, сколько обществу стоит каждый рабочий день, и идет все как по маслу - ни прибавки, ни убавки. Только вот тем мастеровым-то убыточно, кои работают со штуки. Например, мне в сутки положено рубль двадцать копеек, больше я получить не могу, это высшая плата, потому что у нас десятники получают по рублю сорок копеек в сутки, и поэтому если я починю пять колес в сутки, то кладется в счет только два колеса, а за остальные мне ничего не платят.

- Зачем же усердствовать-то?

- А если делать нечего? Да для меня плевое дело исправить колесо или новое сделать; известно, одно колесо в десяти руках перебывает, а только к одному попадает на штуку. А если сидишь без дела, ругают. Уйти нельзя, денег не дадут за цельный день.

Петров зашел к одному мастеровому, недалеко от Варшавской железной дороги. Приятель его был дома и починивал замок, а мать приятеля гладила манишку.

- У нас здесь по-заграничному: если на работу не пришел, представь свидетельство от доктора, коих у нас трое, - ну, и примут; если обругал мастера, потащат судить в правление и потом рассчитают; если работа случится ночью, плату увеличивают. Ну, и начальство любит, чтобы его уважали.

- Ну, а как же ты дома-то работаешь? - спросил Петров приятеля.

- Да так: захворал. Живот так и тянет. Выпил перцовки - не легчает. Сходил к нашему доктору, тот какого-то лекарства прописал, и все нет легче. Вот я и принялся дома за замок, уж недели две как взял, кончить надо. Ну, а ты как? Ведь у вас там лучше нашего...

Петров рассказал приятелю о своем намерении.

- Оно, пожалуй, отчего не попробовать, если есть деньги. А все-таки у вас лучше нашего тем, что платят хорошо. У нас хоть и легче работа, иной раз и делать нечего, а уйти нельзя, потому что за тобой день считается, зато уж больше тридцати пяти рублей не получишь в месяц.

От приятеля Петров зашел к одному лавочнику, Телятникову. Телятников годов шесть тому назад жил подручным у лавочника и, женившись на его сестре, открыл на набережной Обводного канала свою лавочку. Он рассчитывал на рабочий народ, которого тут живет много, но стал продавать дороже других лавочников и не верил на книжки, отчего у него торговля шла тихо. Кроме этого, некоторых вещей он не держал вовсе в лавке. Лавка его хотя и была первая в шестом доме от угла Измайловского проспекта и другие мелочные лавочки находились от его лавки к Царскосельскому проспекту через три дома, но народ шел за провизией в эти лавки. И Телятников перебивался кое-как, продавая вещи жильцам того дома, в котором он снимал лавку, служащим на Варшавской железной дороге, извозчикам, возящим грязь и другие нечистоты и живущим через дом от его лавки в каком-то пустом амбаре, и летом - судорабочим. Поэтому Телятников стал продавать дешевле и отпускал в долг, но и тут покупателей было мало, потому что все привыкли покупать в одном месте, и к нему шли брать только такие, которым не верили в других лавочках.

- Ну, как дела, Герасим Трифоныч? Больше году, как уж вы здесь живете, - спросил Телятникова Петров.

- Просто хоть лавку запирай. На два рубля в сутки торгую.

- Што так плохо? Вы говорили, что здесь вам отлично будет торговать, потому что лавочников мало, Сенная далеко, а народу живет много такого, которому некогда разбирать, где товар лучше.

- Да здесь такой, я те скажу, народец - беда. Вот, например, варшавские: взял раз, не понравилось, - и ни за что ты его в лавку не заманишь. Мало этого, своим товарищам скажет, какой у меня хлеб, - и тому подобное. А мастеровые такой народ воровской, што и говорить нечего: он все норовит, как бы ему в долг. Наберет много, видит, что денег нет, и пойдет забирать в другие лавочки; так за ним и пропадут деньги, - беда! Теперь вот за помещение я плачу в год четыреста пятьдесят рублей серебром, - а што? Лавка маленькая; когда идет дождь, вода в нее льет, а весною наказанье с этой водой.

- Отчего ж другие торгуют и не жалуются?

- Оттого, что они давно тут торгуют и про меня всякую всячину насказывают своим покупателям. Надо будет в другое место перебраться, только еще не знаю, куда.

Навстречу Петрову попался Потемкин.

Он был одет франтовски, на жилете красовалась цепочка.

- Который час на твоих колесах, Захар Константиныч? - спросил Петров Потемкина.

- Все! - и Потемкин дернул цепочку, которая оказалась без часов. - Сбираюсь к полковнице, надо еще малую толику взять денег. Вот я и выдумал цепочку. А даст, я знаю.

- Поладили, значит?

- Еще бы. Только теперь уж я к ней, когда нужно, буду ходить. Она, вишь ты, пригласила меня затем, што муж ей написал, што едет в Петербург по делам и хочет ее требовать к себе. Ну, она мне и говорит: ты, говорит, Захар Константиныч, поживи у меня это время. Как муж приедет, я скажу ему, что с ним не желаю жить, а желаю развода, чтобы с тобой обвенчаться.

- Ишь ты, братец, какие у вас дела! Ну, што ж ты не хочешь на ней жениться?

- Избави бог! Она барыня, а я мужик. Да я и не намерен жениться: что мне чужую-то жизнь заедать...

- Неужли у нее получше нашего брата нету людей?

- Кто ее знает. Ей, должно быть, потому хочется за меня, што у нее есть девочка; третий годок ей идет. И говорит она: как только выйдет за меня, то продаст именье в Польше - еще есть десятин триста - и откроет здесь магазин и читальню для рабочих - просвещать, слышь ты, нас хочет. И жалко мне ее, да не нравится она мне, и от теперешней жизни отстать не хочется.

- По-моему, нехорошо от нее вытягивать деньги.

- И я это знаю. Все, что ни говорю товарищам о себе, - хвастовство одно; а стань хвалиться, что поступаешь честным манером, смеяться станут. Вот и про часы я тебе сказал тоже неправду. Она мне подарила часы, а я их спрятал в сундучке и даже в кабак не закладываю.

- Ведь ты ее любишь?

- Иногда жалко мне ее, так вот тебя и тянет. А пойдешь - назад тянет. Придешь к ней, скучно, да и она уж не такая веселая, как прежде, - все укоряет. Вот только у пьяного и смелость явится - так редко пускает пьяного! А уж жениться я не могу на ней и подавно. Женишься, она и возьмет тебя в руки; станет грызть. Я было думал, в таком случае, если бы напала дурь, в самом деле жениться на ней, открыть какую-нибудь кузницу али мастерскую, потому я это дело хорошо смыслю, да ведь я слаб. Вот и теперь - неделю не пьешь, а как запьешь, дак все к черту. Што про это говорить!.. Прощай.

И Потемкин пошел.

Четыре дня Игнатий Прокофьич высматривал себе место и квартиру, и везде ничего не оказывалось. Никто не хвалился своим житьем, все сетовали на дороговизну, грубое обращение мастеров и хозяев, слабое здоровье, - и Петров был в затруднении насчет места. Но ему уже не хотелось изменить своего желания, и он искал. XVII КАК ПЕТРОВ ДОМОГАЕТСЯ ТОГО, ЧЕГО ХОТЕЛ

Петров ходил до сих пор по краям; теперь он пошел внутрь Петербурга. Но тут проходил понапрасну два дня. Наконец зашел в одну из мастерских на Итальянской улице, с хозяином которой он восемь лет тому назад работал вместе на одном заводе. Этот господин тогда женился на немке и открыл мастерскую. В течение шести лет они видались в пасху и в масленицу на гуляньях, а потом Петров так и не слыхал о хозяине с Итальянской.

Над воротами большого четырехэтажного дома была прибита вывеска, которая свидетельствовала изображением самовара, кастрюль и кранов, что тут мастерская, в которой лудят и чинят медную посуду. Был полдень, когда Петров подошел к этому дому. У ворот стояло двое молодых мастеровых в своем наряде: рубахе, брюках, которые покрывал засаленный передник, с ремешком на лбу и в калошах на босую ногу. Петров давно уже не видал мастеровых у домов в таком виде: рабочие по краям города в таком виде находятся только при деле, из фабрик или заводов на улицу не выбегают, а когда идут домой, то накидывают халат, или зипун, или полушубок и на ногах носят сапоги, а ремни редкие носят и у дела.

- Вы не из мастерской ли Платонова? - спросил мастеровых Петров.

- Какого Платонова? - спросил в свою очередь один из мастеровых и лукаво взглянул на товарища.

- Исая Павлыча.

- Тут нет таких. Ищи в другом месте, - проговорил с усмешкой другой мастеровой.

Петров вошел во двор. Задняя сторона дома имела только два этажа. Над дверями внизу была прибита вывеска мастерской.

"Таков уж характер в мастеровых, чтобы не отвечать сразу", - подумал Петров и вошел в мастерскую.

Это была большая темная комната о трех окнах с тусклыми стеклами в рамах. По правую сторону мастерской помещалась печь и мехи для раздуванья; между печью и дверями за перегородкой лежал каменный уголь и какие-то железные куски, налево были сделаны сиденья для рабочих и верстаки; инструменты были разбросаны, уголья и зола в печи холодные. Во всей мастерской работал только один мальчик, сидя у окна.

- Что у вас за праздник? - спросил Петров мальчика.

Но тот не отвечал, только косо посмотрел на посетителя.

- Тебе кого? - спросил он Петрова.

- Хозяина.

- У нас нет хозяина, а хозяйка уехала в Кронштадт.

Оказалось, что сам Платонов лежит уже в земле полтора года и мастерскою заправляет его жена. При жизни Платонова в мастерской работало двенадцать мальчиков и двое мастеровых под присмотром самого хозяина. Заказов было много, и рабочим хорошо было жить, потому что хозяин был смирный, никого не обижал и помощникам потачки не давал. После его смерти вдова предоставила все дело двум помощникам, которые друг с другом ссорились из-за того, что каждому хотелось быть первым; мальчики их не слушались, их стали увольнять и на место их принимали всякий сброд. Поэтому хозяйка решилась отказать помощникам и поехала в Кронштадт к брату, чтобы взять у него хорошего мастера из немцев. Теперь у хозяйки жил только один мальчик.

- А кто ее брат?

Мальчик сказал.

- Да я с ним вместе в обученье был; потом он на Средней Мещанской кузницу держал. Я его знаю, толстопузого немца.

Петров отправился в Кронштадт, разыскал Шварца.

- Здравствуйте, Иван Иваныч!

- Кто ти! Как смель ходить по чужим мастерским?

- Забыли Игнатья Прокофьева?

Немец просиял, стал тереть руки, потрепал Петрова несколько раз по спине и звал в комнату, но он отказался.

- Я ведь сюда ненадолго, по делу; да и сообщение-то не совсем удобное. А вот пойдем выпьем пива.

За пивом Петров сообщил Шварцу, зачем он приехал в Кронштадт.

- Она еще здесь. Она просит мастеров... А я советую бросить: где ей возиться? Она не Шварц и не Платонов.

- Зачем же ей бросать, если она не один год живет на одном месте?

- Да, место много значит. Я в Средней Мещанской семь лет выжил. Первые два года было о-о как трудно, а потом ничего. И теперь бы жил там, да стали перестроивать дом.

- И ей достаточно было бы одного мастера, который бы смотрел за всем.

- И достаточно, только надо немца. Немца лучше слушаются, чем русского.

- Однако ведь муж-то у нее был же русский...

- О! Он хорошо говорил по-немецки... Однако я скажу Терезе, пусть она на первое время тебя возьмет; а там увидит. Я знаю, ты человек хороший... Шнапса много пьешь?

- Случается, но больше пиво употребляем.

- Ну, это хорошо. Шнапс надо помаленьку.

Шварц представил Петрова вдове. Платонова сказала, что она его где-то видала, и они тут же уговорились насчет мастерской. Петров выговорил себе жалованья тридцать пять рублей в месяц, с тем что будет иметь квартиру и стол отдельно от мастерской. Он обязался найти мальчиков и улучшить мастерскую.

Комнату Петров нанял в другом доме, напротив того, в котором помещалась мастерская Платоновой. Она находилась в четвертом этаже, в квартире, набитой вдовами-чиновницами, кандидатом на коллежского регистратора, каким-то чиновником и резчиком-художником. Все эти господа и госпожи перебивались кое-как, кое-что делая, жили по два и по три в комнате, которые отдавались внаем от квартирной хозяйки не дешевле пяти рублей в месяц. Петров заплатил пять рублей, но это была хотя и узенькая комнатка, зато светлая. Хозяйка, какая-то штабс-капитанша, держала эту квартиру уже много лет, и поэтому в комнате Петрова тотчас по отдаче им задаточных денег появилось два стула, кровать и стол.

- Вот что, хозяюшка, - могу я в квартире своим мастерством заниматься?

- Какое же у вас мастерство?

- Я столяр и кузнец.

- О боже избави!.. Ты, батюшко, у меня все стены испакостишь, да и дворник этого не позволит. Здесь господа живут.

За стеной резчик что-то стучал.

- Но вот тоже работает там кто-то.

- То художник. Он топором не рубит, досок не таскает.

- И я топором не рублю! А вот если замок исправить - это мое дело; также комод склеить, покрасить.

- В самом деле! Уж ты, батюшко, исправь мне дверь на крыльце. Вот уж сколько времени прошу управляющего сделать замок и дверь исправить: успеется, говорит. И так к ночи-то бечевкой заматываем... И кровать починить умеешь?

- Все, что угодно... У вас, поди, много ломки-то?

- И не говори... Уж ты только мне-то справь, а работы в дому найдется много.

- Хорошо. В воскресенье я осмотрю и примусь.

Итак, квартиру себе Петров нашел. Но труднее всего было устроить мастерскую, с которой он провозился две недели, пока не поставил как следует. В приведении ее в порядок встретилось два препятствия: первое - наискосок открывалась другая мастерская, и второе - трудно было найти мальчиков, а мастеровых нанимать невыгодно, так как они просили не меньше рубля за день. Неделя прошла в напрасных поисках, между тем новая мастерская уже начала исполнять заказы; хозяйка все это приписывала неуменью Петрова взяться за дело.

- Будем-ко с одним мальчиком работать, а работу я найду.

- Мне невыгодно: мы выработаем, может быть, в сутки только рубль, тогда как мне все содержание мастерской обходится два с половиной в сутки, - отвечала она.

Но на другую неделю в мастерскую пришли двое мальчиков по тринадцатому и пятнадцатому году. Они прежде работали у Платонова и согласились за шесть рублей остаться у жены его, с тем чтобы она их кормила и давала квартиру.

Петров познакомился с дворниками того дома, в котором жил, сказал им, что мастерская идет на славу, и просил отдавать вещи в починку Платоновой. Дворники обещали, что если он, новый мастер, будет давать на водку, то они найдут много работы. И действительно, с другого же дня стали приносить в починку разные вещи и заказывали делать новые, так что все мальчики и Петров были заняты.

Мало-помалу мастерская поправлялась: стали проситься в нее мальчики, стало больше работы. Кроме ломаной посуды и других вещей из железа, олова и меди, Платонова заключила с одним купцом условие на поставку цепей, стальных замков, шалнеров и т. п., тогда прихватила еще шестерых мальчиков, и Петров повеселел.

В течение двух месяцев он перезнакомился чуть не со всеми жильцами того дома, в котором жил, и к концу второго месяца у него было так много работы, что он не знал, что с ней делать. Замки, ключи и тому подобные мелкие вещи он отдавал на праздники мальчикам мастерской, но у него были такие вещи, возиться с которыми приводилось двое, трое суток, тогда как у него один только в неделю свободный день - воскресенье. Этого добиться ему хотелось давно, ему не хотелось работать в мастерской, потому что там он работал все-таки в удушливом воздухе, должен был за все отвечать перед хозяйкой, а мальчики не всегда-то слушались его. "А если я буду работать дома, то я спокоен", - сказал он себе и пошел к Горшкову, которому предложил свое место. Тот согласился с удовольствием.

- Ах, ты меня надул! - сказала вдова Платонова, когда Петров потребовал от нее расчет.

- Иван Иваныч мне говорил, что вы возьмете меня на время, и я сделал все, что смог. И мой приятель тоже не уронит вашу мастерскую. Я за него отвечаю.

- А я много-много на тебя надеялась, - проговорила Платонова, вздыхая.

"Ну, матушка, покорно благодарю! У тебя никак четверо детей", - подумал на это Петров и ушел во 2-й сухопутный госпиталь.

 

XVIII

ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА ПОСЕЛЯЕТСЯ В КВАРТИРУ ПЕТРОВА И ДЕЛАЕТСЯ ПРАЧКОЙ

Петров сперва посещал Пелагею Прохоровну по воскресеньям; но не каждое воскресенье, а мимоходом, когда посещал Петербургскую и Выборгскую стороны. Он Пелагею Прохоровну знал очень мало и поэтому относился к ней как ближний к ближнему и рак честный человек; в его характере было, что если он взялся за какое-нибудь дело, то должен его докончить. Он никому не хвастался, что у него есть знакомая женщина, к которой он ходит в клинику, но втайне желал, чтобы эта женщина выздоровела, и думал об ней много. Он разбирал все свои отношения к Пелагее Прохоровне; отношения эти были честные. Теперь дела его стали поправляться; он жил в своей квартире, и вот ему больше, чем прежде, захотелось жить семейно, и выбор пал на Пелагею Прохоровну, к которой его тянуло так, что в последнее время он стал уже ходить к ней и по четвергам. Ему там было и грустно, и хорошо: грустно потому, что на него больные производили тяжелое впечатление, а хорошо потому, что он разговаривал с Пелагеей Прохоровной, которая с каждым днем поправлялась. Но и тут отношения Петрова к Пелагее Прохоровне были прежние - они были знакомы, и больше ничего.

Но Петров жил все-таки в мире здоровом; он мог делать что хотел, мог идти куда угодно, а Пелагея Прохоровна жила среди больных женщин, и ей запрещено было выходить даже в коридор. Поэтому немудрено, что жизнь в госпитале ей надоела, и она с нетерпением ждала четверга и воскресенья - дни, в которые к больным приходили люди здоровые. Этим посетителям все были рады. Но больше всего Пелагее Прохоровне нравились посещения Петрова.

Пелагея Прохоровна лежала в середине; ее кровать была шестая от двери. Когда пришел Игнатий Прокофьич, она, сидя на кровати, разговаривала с соседней женщиной. Прочие женщины или лежали, или сидели; две ходили с кружками, а четыре играли в карты. Сиделка, Марья Ильинишна, толстая женщина, откормившаяся в госпитале, сидя у окна, что-то шила и напевала песенки. Посетителей в этой палате еще не было. Больные при виде Петрова оживились; женщина, разговаривавшая с Пелагеей Прохоровной, ушла к играющим.

- Ну, Пелагея Прохоровна, - сказал Петров, - я порешил с мастерской. Хочу сам работать. Помните разговор-то наш за воротами филимоновского дома. Я тогда думал, что нельзя работать одному, а теперь вот вышло, что можно.

- А я потому говорила так, што у нас есть мастера, кои сами работают и живут хорошо. - И она рассказала про Короваева.

- Ну, а Короваев еще много пробьется в Петербурге, прежде чем возьмется за свое ремесло. Он хорош в своем заводе был, потому что там вырос, там его знают; а поди он в город, так там своих мастеров много.

- А я хочу выписаться.

- Ну, я бы не советовал до тех пор, пока совсем не поправитесь. Ведь вы еще не в силах работать?

- Может, и справлюсь.

- Нет, уж лучше недельку, другую побудь здесь: здесь и тепло, и кормят, и за квартиру не берут... А вот што, Пелагея Прохоровна, чем ты заниматься теперь будешь?

- Вот тут есть Софья Максимовна; она прачка, так советует стиркой заняться и хозяйку свою мне хвалит.

- Ну, жить-то у хозяек я бы не советовал, потому что хозяйки везде одинаковы: все они налегают на работниц и кормят плохо. А я вот что придумал: наш дом большой, в нем, кажется, квартир сорок, а прачки нет. Стоит только сказать дворникам.

- Только нужно поправиться. Ну, а квартиру мы сыщем.

- Ах, как бы это хорошо было!

Скоро после этого Петров ушел. Ему захотелось устроить Пелагею Прохоровну поскорее, и он стал искать ей комнату в доме, но удобной для прачечной не оказалось, а была квартира в пятом этаже, и в ней три комнаты. Но без согласия Пелагеи Прохоровны он не решился нанять ее.

- Нет, уж я непременно выпишусь. Кроме скуки, еще то неприятно, што соседки упрекают меня тобой, Игнатий Прокофьич: говорят, што я любовница, - сказала Пелагея Прохоровна Петрову в следующее воскресенье.

- На это не стоит обращать внимания. Я вот и сам подумываю, как бы тебе выйти, только не знаю, согласишься ли ты... Видишь ли, для того чтобы заняться стиркой, нужно иметь непременно свою квартиру. У нас в доме есть такая квартира - в ней тоже жила прачка. Сам я живу теперь в отдельной комнате, и мне бы эта квартира была хороша.

Петров замолчал. Пелагея Прохоровна тоже задумалась. Ей казалось неудобно жить в одной квартире с холостым мужчиной, тем более что про нее станут говорить бог знает что, и через эти пересуды она, пожалуй, не много будет иметь работы.

- Уж я думал об этом деле. Если теперь нанять комнату где-нибудь во флигеле, то в комнате стирать белье не дозволят; а если и будет можно, то ведь каковы соседи: белье чужое, его нужно беречь, и на соседей полагаться нечего. А у нас в доме и вешать белье есть где.

- Неловко нам вместе-то жить, - сказала Пелагея Прохоровна.

- Что за неловко! Пусть люди говорят, что хотят, а мы будем каждый при своем месте. Говорят те, кои сами себя дурно ведут. Живут же баре с любовницами, да ничего им не делается, а еще любовниц уважают.

Пелагея Прохоровна согласилась, и через день после этого Петров привез ее на новую квартиру.

Себе он выбрал светлую большую комнату, Пелагее Прохоровне предоставил кухню с небольшой комнатой, которая находилась от комнаты Петрова на противоположной стороне. Пелагея Прохоровна нашла в квартире все нужное для стирки белья и сверх того кровать, два стула и стол.

- Сколько же ты с меня за комнату возьмешь? - спросила Пелагея Прохоровна, оглядевши свою квартиру.

- А это будет зависеть от того, как пойдет дело.

- Ну, я так не хочу. У меня есть два рубля денег.

- Только-то... Да их, пожалуй, не хватит и на мыло да на крахмал.

Петров ушел и запер свою комнату на замок.

"Нет, он аккуратный. Он не похож на других мастеровых. Вот такого мужа хорошо бы иметь... А, впрочем, кто его знает?" - думала Пелагея Прохоровна по уходе Петрова. Пелагее Прохоровне было скучно одной, но часа через полтора к ней пришла жена старшего дворника, Лизавета Федоровна, уже пожилая женщина.

Вошедши, дворничиха оглядела квартиру, перекрестилась, поклонилась Пелагее Прохоровне и спросила ее:

- А што, ушел Игнатий-то Прокофьич?

- Ушел.

- Эко дело... Я хотела попросить его шкатулку починить... А вы, я слышала, прачка?

- Здесь еще не пробовала.

- Ну, у нас дом большой. Главное, нужно хорошо стирать; здесь и важные господа есть. А ты приходи к нам. Мы хоть и в подвале живем, а все ж по-питерски, набаловавши: кофеем угощу.

- Покорно благодарю! А я вот вас хочу попросить насчет белья-то. Меня ведь здесь никто не знает. Да вы зашли бы в комнату-то.

Дворничихе, как видно, хотелось узнать, где и как помещается новая прачка, и она пошла за Пелагеей Прохоровной в ее комнату.

- Отлично ты устроилась... Отлично... Ну, а Прокофьич-то особо?

- Отдельно. У него комната заперта.

- Экий скопидом... Уж такого скупого я мало видала. Ну, и решительный, и всезнающий... А вы давно знакомы-то?

Это допрашивание рассердило Пелагею Прохоровну, но она сдержалась.

- Да мы еще мало знакомы, - ответила она.

- Да ты не бойся... Я звонить не пойду, как другие бабы... Я, знаешь, тебе советую от наших кухарок держать себя подальше... С горничными еще можно знакомиться, потому они при барынях больше. А что до работы, так это пустяк. Ты, ежели что, прямо ко мне; мне тут многие знакомы, потому мы уж тут двенадцатый год живем.

И дворничиха начала рассказывать про прежнюю прачку, как та таскалась с молодыми дворниками, переговаривалась в окно через двор с жильцами-чиновниками.

- Нехорошо. Себя она страмила. Ну, заведи она себе кавалера и живи с ним, - тут худого нет. Вон у нас генерал с любовницей живет, так все ее уважают.

- Ну, уж вы это, Лизавета Федоровна, напрасно...

- Ну, матушка, не век вы так с Прокофьичем-то станете жить, а пока у вас до свадьбы дело дойдет, до тех пор надо держать себя умеючи и не обращать внимания на сплетни. А без сплетен не обойдется, потому народ здесь вольный, сам живет дрянно и об других думает дрянно. - Дворничиха ушла.

Петров не приходил долго, и Пелагее Прохоровне было очень скучно; ей хотелось что-нибудь делать, хотелось выстирать свое белье, но в квартире воды не было.

Она спустилась к дворникам, те сказали, что воды принесут завтра; поднялась она в свою квартиру и устала.

"Плохой я стала человек. А может, это и с болезни", - подумала Пелагея Прохоровна и стала перебирать свое имущество; но через полчаса к ней пришла женщина.

- Здесь прачка живет? - спросила она в кухне.

Пелагея Прохоровна вышла.

- Нашей барыне нужно белье стирать; иди возьми!

Пелагея Прохоровна пошла за кухаркой.

Барыня заставила ее ждать себя в кухне более часу. Кухня была барская, с водопроводом; там был повар, приходили лакей и горничная. Наконец вышла барыня.

- Хорошо стираешь белье? - спросила она Пелагею Прохоровну.

- Прежде стирала - нравилось.

- Мне нужно, чтобы белье было вымыто скоро, выглажено, одним словом, чтобы было хорошо. Вот тебе реестр. Марья! - крикнула барыня и ушла.

Стали проверять белье.

- Да уж ты, прачка, и мое кстати выстирай: ведь много денег-то будешь получать.

- Как - даром?

- Неужели еще с нас деньги будешь брать?

- Ну, так я не согласна.

- А не согласна, так в другой раз мы другую прачку найдем.

Пелагея Прохоровна подумала и взяла белье от прислуги.

- Приходи когда-нибудь - кофеем напоим. А нам самим возиться с бельем некогда: целый день бегаешь из угла в угол.

Узел оказался большой, и Пелагея Прохоровна через великую силу донесла его до своей квартиры. Но она была очень рада, что так скоро нашла работу.

Игнатий Прокофьич был дома.

- Что, уж и работа есть? - спросил он весело.

- Слава богу. Вот, говорят, корзинка нужна для белья.

- Корзинка есть - там, на чердаке. А я што думаю: не лучше ли нам готовить кушанье дома? Я вот сегодня работал у одной полковницы - драпировку с ней делал, так она меня покормила в кухне и подлецом обозвала.

- За что?

- Такая уж барыня. Прежде она помещицей была. Я, говорит, Игнатий, прежде по мордам била, а теперь нельзя, теперь новые порядки, а все, говорит, не могу не обругать человека. И обругала, и извинилась. Так вот теперь я хочу дома обедать.

- Ты обо мне-то не заботься.

- Я о себе забочусь. Вот только я боюсь, чтобы ты не простудилась, - холодно стоит, а у тебя теплого ничего нет.

- О, я привычна к холоду.

- А ты, как спать-то будешь ложиться, запри дверь на замок. Здесь надо быть осторожным. А то вот я пришел, тебя нет, а в кухне какая-то баба в салопе сидит; я, говорит, к Татьяне Егоровне пришла.

Петров после этого заперся в своей комнате, а Пелагея Прохоровна стала тоже в своей комнате разбирать белье.

 

XIX

В КОТОРОЙ ПЕЛАГЕЯ ПРОХОРОВНА ПРИНИМАЕТ СДЕЛАННОЕ ЕЙ ПЕТРОВЫМ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

 

Квартира оказалась холодною, почему Петров и Пелагея Прохоровна встали рано и в комнате Пелагеи Прохоровны уселись пить чай.

- В состоянии ли ты, Пелагея Прохоровна, приняться за работу? - спросил Петров.

- Кабы не в состоянии, не взялась. Скучно так-то жить.

- Ну, как знаешь.

Скоро Петров ушел на работу, а Пелагея Прохоровна принялась за белье. Она стирала в корыте, уставала и садилась на стул. В таком положении ее застала барыня в лисьем салопе и башлыке. Эта барыня тоже просила взять белье. Итак, работы прибавилось.

Когда Петров пришел домой обедать, то Пелагея Прохоровна спала; кучи белья лежали на скамейке, в корыте было тоже белье. "Ну, эдак немного наработаешь!" - подумал Петров и полез в печь за щами. Стук заслонки разбудил Пелагею Прохоровну.

- Што это? Я маленько прилегла - и заснула. Это я непременно в больнице избаловалась, - проговорила она.

- Пожалуйста, ты хоть дверь-то запирай на замок. Боже избави, как что-нибудь утащат.

Пелагее Прохоровне сделалось стыдно, что она среди дня легла спать; но она еще не могла осилить всей работы: она задыхалась, руки дрожали, ноги подкашивало, и с ней был небольшой жар.

Петров заметил это, но ничего не сказал. Когда он пришел домой вечером, то застал Пелагею Прохоровну работающею, но в квартире было по-прежнему холодно.

- Надо будет переменить эту квартиру, - сказал он.

- По-моему, здесь хорошо; мне после обеда дали еще белья. Спасибо дворничихе.

- Я теперь буду дома работать, полковница отпустила.

Стали ужинать.

- Вот теперь мы по-семейному зажили, - сказал вдруг Петров. Пелагея Прохоровна ничего не сказала, только ее щеки слегка покраснели. - Одного только недостает...

Пелагея Прохоровна взглянула на Петрова.

- Вот што: отчего бы нам, Пелагея Прохоровна, не обвенчаться? - сказал Петров серьезно.

- Так скоро? мы еще мало знаем друг дружку, - ответила Пелагея Прохоровна.

- Положим, что так; только я думаю, мы хуже не будем теперешнего.

- Кто знает, Игнатий Прокофьич?

- А пошла бы?

- Ну, какой ты разговор выдумал... Надо ложиться спать, завтра на реку надо идти.

- Нет, однако, пошла бы?

- Ах, какой ты!.. Ну, разумеется, пошла бы.

- Вот за это спасибо, - и он крепко пожал ей руку и потом долго не спал, обдумывая план семейной жизни. Сперва он удивлялся: как это он так скоро дошел до желания жениться, тогда как прежде сам смеялся над теми из рабочих, которые женились? Но потом пришел к тому заключению, что на его месте всякий дошел бы до этого. Он долго разбирал, почему именно ему понравилась Пелагея Прохоровна, а не другая какая-нибудь женщина. Ведь он в своей жизни видал многих женщин и ни об одной из них не думал так много, ни в одной не принимал такого участия, как в Пелагее Прохоровне. Ему еще с самого появления в филимоновском доме этой женщины хотелось поговорить с ней; ее горе трогало его, и он, вовсе еще не имея намерения жениться, старался помочь ей чем-нибудь. Он принял участие в похоронах ее брата, и его невольно тянуло в госпиталь, где хорошо, казалось, сидеть рядом с Пелагеей Прохоровной на ее койке и где он радовался ее выздоровлению. Часто он шел в госпиталь с тяжестью в голове, сердце его что-то щемило; ему думалось: а что, если она да опять захворала? пожалуй, залечат, как и того... Но когда он шел домой, то в голове тяжести не было, сердце билось радостно. Не будь Пелагеи Прохоровны, он, пожалуй, и теперь терся бы на заводе или в какой-нибудь мастерской и, пожалуй бы, не стал так стараться устроить настоящее свое житье. "Нет, тут что-нибудь да есть; мне она полюбилась, мне эта любовь больше храбрости и силы придала. Уж судьба, верно, такая, чтобы мне быть женатому - и на ней. Конечно! С такой бабой жить можно. Как только повенчаемся, сейчас возьмем работницу, а я прихвачу двух мальчиков и открою свою столярную: теперь у меня знакомых много!". Утром за чаем Петров сообщил об этом Пелагее Прохоровне.

- Если работы много будет, я согласна взять помощницу. Только, Игнатий Прокофьич, не избалуемся ли мы?

- Ну, я с мальчиками везде хорош; а все-таки им большой потачки давать не стану, потому что будут красть. Нужно за всем следить самим.

- Я думаю, тогда хорошо будет нам обоим. Вот разве кто помрет из нас?

- Ну, до этого еще далеко. Надо вот квартиру посмотреть где-нибудь другую, а в этой неудобно ни тебе, ни мне.

Весь этот и следующий за тем день Петров работал дома. У Пелагеи Прохоровны было очень много работы, так что она не знала, как ей и справиться. На реку за нее ходила дворничиха Лизавета Федоровна. Нечего и говорить про то, что Петров нравился Пелагее Прохоровне, и она уже не боялась, как прежде, выйти за него замуж. "По крайней мере муж у меня будет питерский, а с Короваевым мы бы жили там, да еще какова бы была там жизнь? Здесь тем хорошо, что народу много; тебя только и знают, что жильцы того дома, в котором живешь, да на кого работаешь". Но и тут в голову ее приходила мысль: какова-то будет жизнь в замужестве? Выйдешь замуж, привяжешь, так сказать, себя к месту, дети, пожалуй, пойдут. "А какова была прошлая-то жизнь? Если бы не Петров, пришлось бы лежать в могиле". И она с любовью взглядывала в комнату Петрова, который там работал.

"Вот теперь мне хорошо. Нашла-таки я себе место хорошее; а как замуж выйду, еще лучше будет: сама буду хозяйка, и никто меня ничем не упрекнет. Вот бы тогда посмотреть на Короваева: все хвастался, што он больно много знает, а, поди, он Игнатью Прокофьичу и в подметки не годится", - думала Пелагея Прохоровна.

Дня через два после этого она сдала белье двум барыням. По сверке оказалось все в целости; барыни немножко поворчали за то, что кое-где пуговок недостает, кое-что не совсем чисто, но деньги заплатили и велели приходить опять. Эта получка денег очень обрадовала Пелагею Прохоровну, и она веселая пришла домой.

- Вот теперь какая я богачка! Три рубля с полтиной получила, да с других еще сколько получу!

- Ну, радоваться-то нечему - мыло да синьку не считаешь, верно...

- Все-таки не даром стираю. А ты спрячь деньги, Игнатий Прокофьич.

- Это, может, у вас там в провинции так делается, а у нас - кто деньги заработывает, тот и хранит их у себя.

- Нет, уж ты спрячь.

- Нет, уж не спрячу.

Они расхохотались. Деньги Пелагея Прохоровна положила в свой узел под подушку. XX ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ, А БОГ РАСПОЛАГАЕТ

Время для Пелагеи Прохоровны и Игнатья Прокофьича шло незаметно; отношения их были просто дружеские; они только сходились за обедом, чаем и ужином и - ни разу даже не поцеловались. Раз как-то Игнатий Прокофьич сказал: не повенчаться ли им теперь, благо до масленицы осталось всего две недели? Но Пелагея Прохоровна отвечала, что торопиться нечего, потому что они повенчаются навечно и успеют еще нажиться семейно; к тому же и здоровье ее не совсем поправилось. "Надо хоть немножко походить на прежнюю, а то как под венец пойдешь, скажут: сам-то Петров вон какой здоровый, а она вон какая худая. Еще скажут - чахотошная, а я даже и кашляю зачем-то".

- Все это пустяки, - заметил Петров.

- Ну, если и пустяки, так я не хочу, чтобы вся свадьба шла на твой счет. У меня теперь и денег мало, а твоих я ни за что в свете не возьму; а деньги мне надо, чтобы кое-что сшить: не буду же я венчаться в чужих платьях.

- Как знаешь. Потерпим.

Горшков жил в том доме, где мастерская, в которой он теперь работал. Он приходил к Петрову раза три и звал его покалякать в кабак, тот не шел.

- Плохой, брат, ты человек стал, Игнашко! Право.

- Что делать, жениться хочу.

- На каком это месте записать?

- Такая линия вышла. Пойдешь в шафера?

- Ах ты... Вот люблю человека... А што же Пелагея-то твоя к нам не зайдет, моя-то старуха была бы рада.

- Есть мне когда расхаживать! - сказала Пелагея Прохоровна.

Вечером ее посетила Софья Федосеевна, и они проговорили около полчаса. Софья Федосеевна даже не намекнула на то, действительно ли Пелагея Прохоровна выходит замуж. Она сказала, что зашла просто потому, что Данило Сазоныч пришел пьяный, разбушевался и унес с собой кран из самовара, для того чтобы его семейные не смели без него пить чай. Прощаясь, Софья Федосеевна стала звать Пелагею Прохоровну к себе в воскресенье вместе с Петровым напиться кофею. Как та, так и другой обещались быть. В субботу Пелагея Прохоровна собрала еще пять рублей.

- Ну что мы будем завтра делать? - спросил ее Петров за ужином.

- Я белье буду стирать.

- Полно. Надо же и отдых себе дать... Ну, сперва ты будешь щи варить, потом пойдем к Горшковым в гости, потом их к себе пригласим, а потом?.. вот што, Пелагеюшка, я думаю: не сходить ли в театр? Ты была в театрах?

- Нет.

- Вот и отлично. Я тоже давно не бывал.

- Я не пойду до свадьбы.

- Ну, это каприз.

Сколько Петров ни уговаривал Пелагею Прохоровну идти в театр, она ни за что не хотела идти.

...Горшков помещался со своим семейством в верхнем, четвертом, этаже. Лестница к нему была темная, узкая, со множеством поворотов и косых ступенек, почему с нее не раз по ночам падали вниз пьяные мастеровые и раскраивали себе лбы и носы. Горшковы жили на заднем плане квартиры, так что до них приходилось идти через кухню и еще через комнату. В кухне жил сам хозяин квартиры, портной, и, кроме него, два подмастерья, тоже портные, но работающие у цехового портного в том же доме. В этой кухне, когда вошли в нее Петров с Пелагеей Прохоровной, возились у печи три женщины - одна с ухватом, другая раскалывала полено, а Софья Федосеевна с кофейником. Портной держал ведро, а двое подмастерьев бегали по кухне с бутылками.

- Лей сюда! - говорил один подмастерье.

- Да эта с керосином была, - сказал портной.

- А штоб ее!!. - И подмастерье, бросив бутылку, подбежал к печке и схватил пустой горшок. Женщины заголосили.

- Што это у вас за хлопоты? - сказал Петров, улыбаясь.

- А, господину Петрову! Да вот, сударь ты мой, воды не было у нас, - плакали, а как я достал воды даровой из качальни, не знаем, куда ее деть... Ведро-то я у дворников украл - надо возвратить. Горе и много-то иметь.

Петров и Пелагея Прохоровна рассмеялись.

- Вы не получаете, верно, воды от дворников?

- Капиталов нету: правом бедности пользуемся, по бедности нам и дают из качальни воды.

Горшковы очень обрадовались посещению гостей. Горшков хотел сбегать за водкой, но Петров удержал его, и они стали разговаривать о своих делах, а Пелагея Прохоровна разговаривала с хозяйками. Сначала сетовали на то, что умер брат Пелагеи Прохоровны, но Горшков сказал, что лучше - по крайней мере, не мучится и никому не мешает; потом стали рассуждать о предстоящей свадьбе.

Петров предложил хозяевам идти в театр, те согласились с удовольствием.

Теперь уж Пелагея Прохоровна не могла не согласиться: ее упрашивали все. Осталось одно затруднение: в какое место идти. Горшков и Петров пошли справиться, где в Александринке места дешевле. Оказалось, что и дешевле галереи есть места, только там приходится стоять у стенки и оттуда ничего не слышно.

- Прокофьич, возьмем ложу... Черт его дери, в кабаках больше пропьешь!

- Ладно. Только моей-то бабе не надо говорить, сколько стоит. Не пойдет или свои деньги выложит.

- Уросливая же твоя баба! А впрочем, молода еще.

Я не буду описывать того, как наши знакомые пошли в театр. Довольно сказать, что представление "Грозы" им так понравилось, что каждому захотелось бывать в театре чаще. Для Пелагеи же Прохоровны было все ново; ей казалось, что она находится бог знает в каком прекрасном месте. Публика ее занимала только в антрактах, во время же представлений она следила за действующими лицами на сцене и обращалась конфузливо к Петрову за разъяснением непонятного ей.

- Неужели все это правда? - спросила она Петрова дорогой, идя домой из театра.

- Это верно.

- Не весело же и купцам живется.

- Всяко бывает.

И на Петрова "Гроза" произвела тяжелое впечатление, и он шел домой молча и дома как пришел, так и заперся в своей комнате, и долго не спалось ему.

...До масленицы осталась только одна неделя, поэтому Пелагею Прохоровну завалили бельем еще во вторник. Она еще в понедельник чувствовала головокружение и какую-то потяготу, но об этом Петрову ничего не сказала, думая, что это пустяки, он, пожалуй, подумает, что она женщина изнеженная. Вечером в понедельник головная боль усилилась, и она почти всю ночь не спала и рано принялась за работу, думая скорее окончить стирку взятого белья.

- Ты уж больно рано встаешь, эдак, пожалуй, охота от стирки отпадет, - сказал, улыбаясь, проснувшийся Петров.

- Зато на масленице много времени будет.

Весь остальной день Пелагея Прохоровна чувствовала себя хорошо, только голова немного болела. Вечером она уговорила Петрова идти с нею на Фонтанку полоскать белье.

- Ты бы попросила Софью Федосеевну сходить за себя; погода-то больно ветряная сегодня, - сказал Петров.

- Нет, уж будет барствовать; пора и самой за дело взяться. Уж я больше недели, как из больницы вышла.

Прорубь была сделана на открытом месте; в ней много женщин полоскало белье, и, казалось, ни одна из них не обращала внимания на резкий ветер. Впрочем, и Пелагея Прохоровна не обращала внимания на него, а берегла ноги, чтобы в ботинки не попала вода, но уберечь их от этого было невозможно - вода все-таки попала.

Дорогой Пелагея Прохоровна вспотела; когда же они повернули в свою улицу, то навстречу подул опять резкий холодный ветер. Пришедши домой, Пелагея Прохоровна выпила ковш холодной воды.

- Что ты делаешь, дура! Хочется тебе, верно, простудиться! - сказал сердито Петров.

- Ничего, - ответила Пелагея Прохоровна, но ночью с ней сделалась горячка, и она вышла босая на лестницу.

Петров услыхал, что кто-то ушел из квартиры и долго не ворочается; он зажег огня, взял большой молоток, чтобы угостить вора, и с ужасом увидел Пелагею Прохоровну, босую и сидящую у противоположных дверей.

На вопрос его она что-то бессвязно проговорила, и он с трудом перетащил ее домой.

Пелагея Прохоровна захворала серьезно. Петров хлопотал много о том, чтобы поправить ее здоровье, ходил к докторам, но хороших не застал дома, а шарлатаны, оглядев фигуру Петрова, прописывали только лекарства. Отправился он во 2-й сухопутный госпиталь, но так как у него не было знакомых, то и там не мог добиться никакого толку. Отправлять же Пелагею Прохоровну в больницу ему не хотелось.

Барыни, давшие белье и получившие его обратно в грязном виде, сердились, называя Пелагею Прохоровну обманщицею; работа у Петрова шла туго; он больше находился у больной и расходовал накопленные им прежде деньги. А тут пришлось еще платить за квартиру вперед за месяц. Наступил четверг масленицы, день, в который рабочие в Петербурге получают расчет и начинают гулять. С пятницы все загуляли. Нарядный народ шел толпами на Адмиралтейскую площадь, а Пелагея Прохоровна лежала в горячке.

Горшков пьянствовал и часто приходил за Петровым; но тот не шел с ним. Приходили к нему и жена Горшкова с сестрой и тоже советовали отправить больную в госпиталь или больницу, тем более что у нее есть адресный билет.

Так Петров промаялся с Пелагеей Прохоровной до воскресенья.

В воскресенье она уже не могла говорить, а только показывала на горло. Петров перепугался страшно и побежал за доктором, но не застал дома. Когда он пришел домой, Пелагея Прохоровна уже не дышала.

- Все, значит, кончено! Ищи, голубушка, где лучше... Ох ты, жизнь проклятая!!! - И он заплакал.

Пришла Софья Федосеевна и тоже прослезилась.

- А все, Федосеевна, я виноват! нужно мне было удержать ее от стирки... Я думаю: не простудилась ли она тогда, когда шла из театра: она на другой день была какая-то скучная.

- Может быть, там ведь было очень жарко, а шли, так был ветер.

- Вот теперь и мне жизнь не в жизнь: показалось ясное солнышко и скрылось. Уж теперь мне не для кого хлопотать и стараться! - проговорил с горечью Петров.

Пелагею Прохоровну похоронили на Митрофаньевском кладбище в четвертом разряде, потому что в шестом Горшков и Петров не могли отыскать могилу брата ее; да и Петрову хотелось похоронить ее поближе.

После похорон Петров переехал на набережную Обводного канала и поступил на завод компании Главного Общества Российских железных дорог. Ему тяжело было жить на Итальянской, где померла любимая им женщина. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В половине мая Петрова выбрали в десятники на заводе с жалованьем по сорока пяти рублей в месяц. Но, несмотря на то, он был задумчив и необщителен и редко посещал питейные заведения. По праздникам он ходил на Митрофаньевское кладбище и вешал над могилой Пелагеи Прохоровны венки с цветами. О своем горе он никому не любил рассказывать и, кроме кладбища, все свободное время употреблял на какую-нибудь работу дома. Жил он в семейной квартире и занимал чистенькую комнатку, за которую платил пять рублей в месяц. В конце мая его квартирный хозяин стал переезжать на другую квартиру, а так как комната ему очень нравилась, то он и оставил ее за собой, а над воротами приклеил бумажку, что у него отдается комната с кухней. Через неделю после этого его квартиру стали смотреть мастеровые на том же заводе, Григорий Горюнов и Влас Короваев. Горюнов и Короваев работали на заводе уже с месяц и слыли за хороших рабочих: не пьянствовали, не пропускали дней и получали по рублю двадцати копеек за день. Они работали под командою Петрова, но Петров раньше не водил с ними знакомства. А так как на заводе Короваевых было двое, то Петрову и в голову не приходила мысль, что который-нибудь из этих двух Короваевых был женихом Пелагеи Прохоровны.

Петров отдал им комнату и кухню.

- Я-то, может быть, недолго у вас проживу. Вот Гриша жениться на днях сбирается. Пора уж, и так, кажется, больше году не венчавшись жили, - проговорил Короваев.

- Только, пожалуй, молодой-то не понравится комната - всего одно окно, - сказал Петров.

- Чего же еще надо? Мы люди привычные. Исходили чуть не всю Россию с Лизкой.

- А вы откуда пришли-то?

Короваев назвал завод и прибавил: "Мы пошли искать, где лучше". Петров растерялся и спросил:

- А вы там не знали Пелагею Прохоровну Мокроносову?

Короваев и Горюнов почти вскрикнули:

- Я ее брат!

- Она мне невеста!

- Опоздали, господа. Она здесь была моя невеста, да вот с масленицы теперь вон где! - и он указал по направлению к кладбищу.

- Неужели умерла? - сказали Горюнов и Короваев.

- А кабы осталась там да вышла за тебя, Короваев, замуж, и теперь была бы жива.

Короваев повесил голову, а Петров повел их в питейное заведение.

- Пойдемте к дяде. Он недавно открыл кабак, - сказал Горюнов.

Терентий Иваныч тому дня два открыл питейное заведение на Обводном канале и теперь ставил на полки с Лизаветой Елизаровной посуду. Он немного поздоровел и потолстел.

- Ну, что, дядя Терентий, где лучше? - спросил Терентия Иваныча Петров, входя в заведение.

Терентий Иваныч поглядел на Петрова одним глазом, скривил лицо и сказал:

- А ну-ко, питерский, по-твоему, где?

- Нет, ты скажи - ты много городов исходил.

- Да што, брат: богатому человеку везде хорошо, а бедному везде плохо. На том свете, должно быть, лучше.

- То-то ты и устроиваешь туда перепутье! Вон у нас недаром ребята говорят: в кабаке хорошо... Только, я думаю, вашему брату, то есть вашему карману, лучше?

- Не думай, брат. Я вот снял кабак-то у Синельникова. Подрядился от него за тридцать рублей в месяц на всем на своем, да залогу отдал сто рублей. А вот теперь от него поступило водки всего одно ведро, и посуды нет. Не знаю, что и делать.

- Смотри, чтобы не надул: у него, говорят, долгов много.

- Что ты!.. Да я почти все деньги ему отдал и за кабак хозяину свои деньги заплатил за месяц. От Синельникова расписку получил.

- Ну, дело, значит, пропащее. Впрочем, нынче гласные суды открылись.

И Петров рассказал о смерти Панфила и со всею подробностию про Пелагею Прохоровну.

- А вот мы с Гришкой дошли-таки благополучно. Что-то дальше господь пошлет, будет ли здесь лучше? - сказала Лизавета Елизаровна.

На другой день Григорий Прохорыч перешел с Короваевым и Лизаветой Елизаровной к Петрову, и с этого дня между Петровым и Короваевым началась дружба: оба они знали свое дело хорошо, были сдержанные и сходились во взглядах. Часто они задавали друг другу вопрос: где лучше? - перебирали жизнь в разных местах и приходили к тому заключению, что человек создан для того, чтобы самому себе добывать пропитание, а так как человеку нужно для этого немного, то он был бы вполне доволен и спокоен, если бы его не обижали те, которым хочется жить в свое удовольствие.

Здесь я прошу у читателей позволения остановиться с своим повествованием, которое в непродолжительном времени я буду продолжать под другим названием.




 

Добавить комментарий

ПРАВИЛА КОММЕНТИРОВАНИЯ:
» Все предложения начинать с заглавной буквы;
» Нормальным русским языком, без сленгов и других выражений;
» Не менее 30 символов без учета смайликов.